Светлана АллилуеваДочь Сталина. Последнее интервью (сборник)

Ты уже устал, наверное, друг мой, от бесконечных смертей, о которых я

тебе рассказываю... Действительно, была ли хоть одна, благополучная

судьба? Вокруг отца как будто очерчен черный круг, -- все, попадающие в

его пределы, гибнут, разрушаются, исчезают из жизни... Но вот уже десять

лет, как и его самого не стало. Возвратились из тюрьмы мои тетки --

Евгения Александровна Аллилуева, вдова дяди Павлуши, и Анна Сергеевна

Аллилуева, вдова Реденса, мамина сестра. Вернулся из казахстанской

людей, кто уцелел, кто остался в живых. Эти возвращения -- великий

исторический поворот для всей страны, -- масштабы этого возвращения

людей к жизни трудно себе вообразить... В значительной степени и моя

собственная жизнь сделалась нормальной только теперь: разве могла бы я

раньше жить так свободно, передвигаться без спроса, встречаться с кем

хочу? Разве могли бы мои дети раньше существовать так свободно и вне

докучливого надзора, как живут они сейчас? Все вздохнули свободнее,

отведена тяжелая, каменная плита, давившая всех. Но, к сожалению,

слишком многое осталось без изменения, -- слишком инертна и традиционна

Россия, вековые привычки ее слишком крепки. Но еще больше, чем дурного,

есть у России неизменно доброго, и этим-то вечным добром, быть может, и

держится она, и сохраняет свой лик... Всю жизнь мою была рядом со мною

моя няня Александра Андреевна. Если бы эта огромная, добрая печь не

грела меня своим ровным постоянным теплом, -- может быть, давно бы я уже

сошла с ума. И смерть няни, или "бабуси", как мои дети и я звали ее,

была для меня первой утратой действительно близкого, в самом деле

глубоко родного, любимого, и любившего меня, человека. Умерла она в 1956

году, дождавшись возвращения из тюрьмы моих теток, пережив моего отца,

дедушку, бабушку. Она была членом нашей семьи более, чем кто-нибудь

иной. За год до ее смерти справили ее семидесятилетие, -- это был добрый

веселый праздник, обьединивший даже всех моих, вечно враждовавших между

собою, родственнико

в -- ее все любили, она всех любила, каждый желал сказать ей доброе

слово. Бабуся была для меня не только няней еще и потому, что ее

природные качества и таланты, которые судьба не дала ей развить,

простирались далеко за рамки обязанностей няни. Александра Андреевна

была родом из Рязанской губернии; деревня их принадлежала помещице Марии

Александровне Бер. В этот дом попала в услужение и тринадцатилетняя

Саша. Бер были в родстве с Герингами, а у Герингов служила нянина тетка

Анна Дмитриевна, вырастившая праправнуков Пушкина, с которыми до

последнего времени она жила в писательском доме на Плотниковом переулке.

В этих двух семьях и у их родственников в Петербурге жила моя бабуся --

в горничных, в поварихах, в экономках и, наконец, няней. Долгое время

жила она в семье Николая Николаевича Евреинова, известного театроведа и

режиссера, и нянчила его сына. На фотографиях тех лет -- бабуся

прехорошенькая столичная служанка с высокой прической и стоячим

воротничком, -- ничего деревенского в ней не осталось. Она была очень

смышленная, сообразительная девушка и легко усваивала то, что видела

вокруг себя. Либеральные интеллигентные хозяйки научили ее не только

одеваться и хорошо причесываться. Ее также научили читать книги, ей

открыли мир русской литературы. Она читала книги не так, как читают

образованные люди -- для нее герои были живыми людьми, для нее все о чем

написано, было -- правда. Это не был вымысел -- она ни минуты не

сомневалась, что "Бедные люди" были, как была бабушка Горького... Раз,

как-то Горький приезжал к отцу в гости в Зубалово, -- в 1930-м году, еще

при маме. Бабуся моя выглядывала в переднюю через щелку приоткрытой

двери, и ее вытащил за руку Ворошилов, которому она объяснила, что

"очень хочется на Горького посмотреть". Алексей Максимович спросил ее,

что она читала из его книг и был удивлен, когда она перечислила почти

все... "Ну, а что же вам больше всего понравилось?" -- спросил он. --

"Ваш рассказ, как вы у женщины роды принимали", -- ответила бабуся. Это

была правда, рассказ "Рождение человека" поразил ее больше всего... Горький был очень доволен и пожал ей с чувством руку, -- а она была счастлива на всю жизнь и любила потом рассказывать об этом. Видела она у нас в доме и Демьяна Бедного, но

как-то не восторгалась его стихами, а говорила только, что он был

"большой безобразник"... В доме Евреиновых она жила до революции, после

которой Евреиновы вскоре уехали в Париж. Ее очень звали с собой, но она

не захотела уезжать. У нее было два сына, -- младший умер в голодные

двадцатые годы в деревне. Несколько лет ей пришлось прожить в своей

деревне, которую она терпеть не могла и ругала с чувством уже привычной

горожанки. Для нее это была "грязь, грязь и грязь", ее теперь ужасали

суеверия, некультурность, невежество, дикость и, хотя она великолепно

знала все виды деревенской работы, ей это все стало неинтересно. Земля

ее не тянула, и потом ей хотелось "выучить сына", а для этого надо было

зарабатывать в городе... Она приехала в Москву, которую презирала всю

жизнь; привыкнув к Петербургу, она уже не могла его разлюбить. Я помню,

как она радовалась, когда я впервые поехала в 1955 году в Ленинград. Она

называла мне все улицы, где жила и где в булочную ходила, и где "с

колясочкой сидела", и где на Неве в садке "живую рыбу брала". Я привезла

ей из Ленинграда кипу открыток с видами улиц, проспектов, набережных. Мы

разглядывали их с ней вместе и она все умилялась, все вспоминала... "

А Москва-то прямо деревня, деревня по сравнению с Ленинградом, и никогда

не сравняется, как ее ни перестраивай!" -- все повторяла она. В

двадцатые годы, однако, ей пришлось жить в Москве, сначала в семье

Самариных, а потом -- доктора Малкина, откуда ее как-то уж переманила

моя мама, весной 1926 года по причине моего рождения. В нашем доме она

обожала троих людей. Прежде всего -- маму, которую, несмотря на ее

молодость, очень уважала -- маме было 25 лет, а бабусе уже сорок один,

когда она пришла к нам... Потом она обожала Н. И. Бухарина, которого

любили вообще все, -- он жил у нас в Зубалове каждое лето со своей женой

и дочерью. И еще бабуся об

ожала дедушку нашего Сергея Яковлевича. Дух нашего дома, -- тогда,

при маме, -- был ей близок и мил. У бабуси была великолепная

петербургская школа и выучка, -- она была предельно деликатна со всеми в

доме, гостеприимна, радушна, быстро и толково делала свое дело, не лезла

в дела хозяев, уважала их всех равно и никогда не позволяла себе

судачить или критиковать вслух дела и жизнь "господского дома". Она

никогда не ссорилась ни с кем, поразительно умея всем сделать

какое-нибудь добро, и только гувернантка моя, Лидия Георгиевна, сделала

попытку выжить бабусю, но поплатилась за это сама. Бабусю даже отец

уважал и ценил. Бабуся читала мне вслух мои первые детские книжки. Она

же была первым учителем грамоты -- и моим, и моих детей -- у нее был

чудесный талант всему учить весело, легко, играя. Должно быть, что-то

она усвоила от хороших гувернанток, с которыми ей приходилось раньше

жить бок о бок. Я помню, как она учила меня счету: были слеплены шарики

из глины и покрашены и разные цвета. Мы их раскладывали на кучки,

соединяли, разъединяли, и таким образом она научила меня четырем

действиям арифметики, -- еще до появления в нашем доме учительницы

Наталии Константиновны. Потом она водила меня на занятия дошкольной

музыкальной группы в доме у Ломовых, Должно быть, оттуда она переняла

музыкальную игру: мы садились с ней за стол и она, обладая природным

слухом, выстукивала мне пальцами на столе ритм какой-нибудь знакомой

песенки, а я должна была угадать -- какой. Потом то же делала я, -- а

она угадывала. А сколько она пела мне песен, как чудно и весело она это

делала, сколько она знала детских сказок, частушек, всяких деревенских

прибауток, народных песен, романсов... Все это лилось и сыпалось из нее,

как из рога изобилия, и слушать ее было неслыханное удовольствие... Язык

ее был великолепен... Она так красиво, так чисто, правильно и четко

говорила по-русски, как теперь редко где услышишь... У нее было какое-то

чудное сочетание правильности речи, -- это была все-таки петербургская

речь, а не деревенская, -- и разных веселых

Остроумных прибауток, которые неведомо откуда она брала, -- может

быть, сама сочиняла. "Да, -- говорила она, незадолго до смерти, -- было

у Мокея два лакея, а теперь Мокей -- сам лакей"... -- и сама смеялась...

В старом Кремле 20-х, начала 30-х годов, -- когда было много народа и

полно детей, она выходила гулять с моей коляской, дети -- Этери

Орджоникидзе, Ляля Ульянова, Додик Менжинский, -- собирались вокруг нее

и слушали, как она рассказывала сказки. Судьба дала ей повидать многое.

Сначала она жила в Петербурге, и хорошо знала тот круг, к которому

принадлежали ее хозяева. А это были выдающиеся люди искусства --

Евреинов, Трубецкой, Лансере, Мусины-Пушкины, Геринги, Фон-Дервиз...

Однажды я показала ей книгу о художнике Серове -- она обнаружила там

много знакомых ей лиц и фамилий, -- это был круг художественной

интеллигенции тогдашнего Петербурга... Сколько рассказов было у нее в

голове обо всех, кто бывал у них в доме, как одевались, как ходили в

театр слушать Шаляпина, как и что ели, как воспитывали детей, как

заводили романы хозяин и хозяйка, которые отдельно и потихоньку, просили

ее передавать записки... И, хотя, усвоив современную терминологию, она

называла своих прежних хозяек "буржуйками", -- ее рассказы были

беззлобны, наоборот, она с благодарностью вспоминала Зинаиду Николаевну

Евреинову, или старика Самарина. Она знала, что они не только брали у

нее, -- они ей и дали многое увидеть, узнать и понять... Потом судьба

забросила ее в наш дом, в тогдашний еще более или менее демократический

Кремль, -- и здесь она узнала другой круг, тоже "знатный", с другими

порядками. И как чудно рассказывала она позже о тогдашнем Кремле, о

"женах Троцкого", о "женах Бухарина", о Кларе Цеткин, о том, как

приезжал Эрнст Тельман, и отец принимал его в своей квартире в Кремле, о

сестрах Менжинских, о семье Дзержинского, -- да боже мой, она была живая

летопись века, и много интересного унесла она с собой в могилу... После

маминой смерти, когда все в доме переменилось, и мамин дух быстро

уничтожался, а люди, собранные ею в доме были изгнаны, одна лишь бабуся

осталась незыблемым, постоянным, оплотом семьи. Она провела всю жизнь с

детьми, -- и сама была как дитя. Она оставалась во все времена ровной,

доброй, уравновешенной. Она собирала меня утром в школу, кормила

завтраком, кормила обедом, когда я возвращалась, сидела в соседней своей

комнате и занималась своими делами, пока я готовлю уроки; потом

укладывала меня спать. С ее поцелуем я засыпала -- "ягодка, золотко,

птичка", -- это были ее ласковые слова ко мне; с ее поцелуями я

просыпалась утром -- "вставай, ягодка, вставай птичка", -- и день

начинался в ее веселых, ловких руках. Она совершенно лишена была

религиозного, и вообще всякого ханжества; в молодости она была очень

религиозной, но потом -- отошла от соблюдения обрядов, от "бытовой",

деревенской религиозности, наполовину состоящей из правил и

предрассудков. Бог, наверное, существовал для нее все-таки, хотя она

утверждала, что больше не верует. Но перед смертью ей все же захотелось

исповедаться хотя бы мне, и она рассказала мне тогда все о маме... У нее

была когда-то, до революции, своя семья, потом муж ушел на войну и в

тяжелые голодные годы не захотел вернуться. У нее умер тогда младший

любимый сын ее и она прокляла навсегда мужа, оставившего их одних в

голодной деревне... Позже, узнав, где она теперь служит, муж вспомнил о

ней, и с истинно мужицкой хитростью стал бомбардировать ее письмами,

намекая о желании вернуться, -- у нее уже была тогда своя комната в

Москве, где жил ее старший сын. Но она была тверда, она презирала своего

бывшего мужа. "Ишь, -- говорила она, -- как плохо было, так исчез, и

сколько лет ни слуху, ни духу. А теперь вдруг заскучал! Пускай там без

меня поскучает, -- мне сына надо выучить, и без него обойдусь".* Муж

тщетно взывал к ней в течение многих лет, -- она * Девичья фамилия няни

была Романова, а по мужу она была Бычкова. "Напрасно я царскую фамилию

на скотскую променяла", -- говорила она, не отвечала ему. Тогда он

научил своих двух дочек -- от второй жены -- писать ей и просить денег

Плохо, мол, жи

вем... Дочки писали ей и присылали свои фотографии -- выпученные

глаза, тупые лица. Она смеялась: "Ишь, косоротых каких напек!" Но тем не

менее "косоротых" жалела, и регулярно посылала им денег. Кому только еще

из своей родни не посылала она денег. Когда она умерла, на

сберегательной книжке у нее оказалось 20 рублей старыми деньгами. Она не

копила и не откладывала... Бабуся держалась всегда очень деликатно, но с

чувством собственного достоинства. Отец любил ее за то, что у нее не

было подобострастия и угодничества, -- ей все были равны, -- "хозяин",

"хозяйка"; этого понятия было для нее достаточно, она не вдавалась в

рассуждения -- "великий" это человек или нет, и кто он вообще... Только

в семействе Ждановых назвали бабусю "некультурной старухой", -- я думаю,

что такого неуважительного прозвища она никогда не получала в дворянских

семьях, где служила раньше. Когда во время войны и еще до нее, вся

"обслуга" нашего дома военизировалась, пришлось и бабусю "оформить"

соответствующим образом, в качестве "сотрудницы МГБ" -- таково было

общее правило. Раньше деньги ей платила просто сама мама. Бабуся очень

потешалась когда приходила военная аттестация "сотрудников", и ее

аттестовали как... "младшего сержанта". Она козыряла в кухне повару, и

говорила ему "есть!" и "слушаюсь, ваше-ство!" И сама восприняла это как

дурацкую шутку, или игру. Ей не было дела до дурацких правил, -- она

жила возле меня и знала свои обязанности, а как ее при этом аттестуют --

ей было наплевать. Она уже насмотрелась на жизнь, видела много перемен

-- "отменили погоны, потом снова ввели погоны" -- а жизнь идет своим

ходом и надо делать свое дело, любить детей и помогать людям жить, что

бы там ни было. Последние годы она болела все время, сердце ее было

подвержено постоянным стенокардическим спазмам, а кроме того, она была

ужасно тучной. Когда вес ее перевалил за 100 кг, она перестала подходить

к весам, чтобы не расстраиваться. Тем не менее, она не желала отказывать

себе в пище, ее гурманство с годами превращалось просто в манию. Она

читала поваренн

ую книгу, как роман, все подряд, и иногда восклицала: -- "Да!

Правильно! Вот и мы у Самариных пломбир так делали, и еще в середину

стаканчик со спиртом ставили и зажигали и выносили к столу в темноте!"

Последние года два она жила у себя дома, на Плотниковом, с внучкой, и

ходила гулять на скверик Собачьей площадки; там собирались арбатские

пенсионеры, и вокруг ее был настоящий клуб: она рассказывала им, как она

делала кулебяки и рыбные запеканки. Слушая ее, можно было насытиться

одним только рассказом! Она называла все предметы вокруг себя, --

особенно пищу, уменьшительными именами, -- "огурчики", "помидорчики",

"хлебушек"; "сядь, почитай книжечку"; "возьми карандашик". Погибла она в

конце концов из-за своего любопытства. Как-то сидя у нас на даче, она

ждала, что покажут по телевизору -- это было ее любимейшее развлечение.

Вдруг объявили, что сейчас будут показывать приезд У Ну, и встречу его

на аэродроме, и что встречать его будет Ворошилов. Бабусе было страшно

любопытно, что это за У Ну, да и Климента Ефремовича ей хотелось

посмотреть, "сильно ли постарел", и она ринулась бегом из соседней

комнаты, забыв про возраст, про вес, про сердце, про больные ноги... На

пороге она споткнулась, упала, расшибла руку и очень испугалась... С

этого началась ее последняя болезнь. Я видела ее за неделю до смерти --

ей хотелось "судачка свеженького", она просила достать. Потом я уехала и

"только я отвернулась на минуточку, форточку открыть -- бабушка просила,

А обернулась к ней -- она уже не дышит!" Странное чувство отчаяния

охватило меня... Казалось, уж все мои родные умерли, кого только я не

потеряла, -- надо бы привыкнуть к смертям, -- но нет, мне так больно,

как будто отрезали кусок моего сердца... Мы посовещались с ее сыном, и

решили, что бабусю надо непременно похоронить рядом с мамой, на

Новодевичьем. Но как это сделать?* Мне дали несколько телефонов разных

начальников в Моссовете и в МК, но дозвониться было невозможно, да и как

я им объясню, что за че

ловек бабуся? Тогда я ринулась звонить к Екатерине Давидовне

Ворошиловой и сказала ей, что умерла моя няня. Бабусю все знали, все

уважали. Сразу подошел к телефону Климент Ефремович, заахал,

огорчился... "Конечно, конечно, -- сказал он, -- только там ее и

хоронить. Я скажу, все будет в порядке". И мы похоронили ее рядом с

мамой. Каждый целовал бабусю и плакал, и я поцеловала ей лоб и руку --

без всякого страха, без отвращения перед смертью, а только с чувством

глубочайшей печали и нежности к этому родному, самому родному мне

существу на этой земле, которое тоже уходит и покидает меня. Я и сейчас

плачу. Милый мой друг, ты понимаешь, что такое была для меня бабуся? Ах,

как больно и сейчас. Бабуся была щедрое, здоровое, шелестящее листьями

дерево жизни, с ветвями, полными птиц, омытое дождями, сверкающее на

солнце -- Неопалимая Купина, цветущая, плодоносящая -- несмотря ни на

что, как ни ломай ее, какие бури на нее ни насылай... Ее нет уже, моей

бабуси, -- но она оставила мне память о своем веселом добром нраве, она

осталась в моем сердце полной хозяйкой, -- и даже в сердцах моих детей,

не забывающих ее тепло. Да разве ее забудет кто-нибудь, кто знал ее?

Разве забывается Добро? Никогда не забывайте Добро. Люди, пережившие

войну, лагеря -- немецкие и наши, тюрьмы -- царские и наши, перевидавшие

все ужасы, которые только ниспосылает наш двадцатый век, не забывают

добрых, родных лиц своего детства, маленьких солнечных уголков, где душа

отдыхает потихоньку всю жизнь потом, как бы ей ни приходилось страдать.

И плохо, если совсем нет у человека этих уголков, где отдохнуть душе...

Люди самые черствые и жестокие, хранят, пряча от всех, в глубинах своих

исковерканных душ, эти уголки воспоминаний детства, какой-нибудь

маленький "солнечный лучик". А Добро все-таки побеждает. Добро

побеждает, хотя, увы, часто это происходит слишком поздно, и столько

добрых, прекрасных людей, призванных украшать собой землю, -- гибнет

неоправданно, неосмысленно, и неведомо -- зачем...

* Новодевичье кладбище считается "правительственным", поэтому

необходимо разрешение высших инстанций на похороны.

Я хочу на этом кончить мои письма к тебе, мой дорогой друг. Спасибо

тебе за твою настойчивость, -- мне одной было бы не под силу свезти с

места этот воз. А сейчас, когда душа свалила с себя этот непосильный

груз -- мне так легко -- как будто бы я долго лезла по скалам в гору, и,

наконец, выбралась, и горы уже -- подо мной; ровные хребты раскинулись

кругом, блестят в долинах реки, и светит небо надо всем этим -- ровно и

спокойно. Спасибо тебе, мой друг! Но ты сделал и другое. Ты заставил

меня снова пережить все, снова увидеть милых и дорогих мне людей,

которых давно уже нет... Снова ты заставил меня биться и ломать себе

голову над теми противоречивыми и трудными чувствами, которые я всегда

испытывала к своему отцу, любя его, и страшась, и не понимая, и

осуждая... Снова все это навалилось на меня со всех сторон, -- и я уже

думала, что не хватит сил говорить со всеми этими тенями, со всеми этими

призраками, вставшими вокруг тесным кругом... И так сладко было видеть

их всех снова, и так ужасно больно просыпаться от этого сна, -- так

Какие это были люди! Какие цельные, полнокровные характеры, сколько

романтического идеализма унесли с собою в могилу эти ранние рыцари

Революции -- ее трубадуры, ее жертвы, ее ослепленные подвижники, ее

мученики... А те, кто захотел встать над ней, кто желал ускорить ее ход

и увидеть сегодня результаты будущего, кто добивался Добра средствами и

методами зла, -- чтобы быстрее, быстрее, быстрее крутилось колесо

Времени и Прогресса, -- достигли ли они этого? А миллионы бессмысленных

жертв, а тысячи безвременно ушедших талантов, погашенных светильников

разума, которым не вместиться ни в эти двадцать писем, ни в двадцать

толстых книг -- не лучше ли было бы им, живя на земле, служить людям, а

не только лишь "смертию смерть поправ" оставить след в сердцах

человечества? Суд истории строг. Он еще разберется -- кто был герой во

имя Добра, а кто -- во имя тщеславия и суеты. Не мне судить. У меня нет

такого права. У меня есть тол

ько лишь совесть. И совесть говорит мне, что если не видишь бревна в

своем глазу, то не указывай на соринку в глазу другого... Все мы

ответственны за все. Пусть судят те, кто вырастет позже, кто не знал тех

лет, и тех людей, которых мы знали. Пусть придут молодые, задорные,

которым все эти годы будут -- вроде царствования Иоанна Грозного -- так

же далеки, и так же непонятны, и также странны и страшны... И вряд ли

они назовут наше время "прогрессивным", и вряд ли они скажут, что оно

было "На благо великой Руси"... Вряд ли... Вот они-то и скажут, наконец,

свое новое слово -- новое, действенное, целенаправленное слово, -- без

брюзжания и нытья. И они сделают, это, перевернув страницу истории своей

страны с мучительным чувством боли, раскаяния, недоумения, и это чувство

боли заставит их жить иначе Только пусть не забывают тогда, что Добро --

вечно, что оно жило и накапливалась в душах даже там, где его и не

предполагали, что оно -- никогда не умирало и не исчезало И все, что

живет, дышит, бьется, светит, что цветет и плодоносит, -- все это

существует только Добром и Разумом, и во имя Добра и Разума на всей

До недавнего времени считалось, что мемуары дочери Сталина Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу» изучены вдоль и поперек. Так было, пока исследователь мировой политической истории Николай Над не раскопал оригинал записи. Выяснилось,...

До недавнего времени считалось, что мемуары дочери Сталина Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу» изучены вдоль и поперек. Так было, пока исследователь мировой политической истории Николай Над не раскопал оригинал записи. Выяснилось, что изданный вариант сильно отличается от того, что писала Светлана. В нем отсутствуют или изменены ключевые моменты. Укол, который мог вызвать смерть Сталина, причастность Берии к смерти Кирова, неожиданные эмоции «вождя народов» - упоминания об этом были вычеркнуты из итоговой версии воспоминаний.

Полвека назад на западе опубликовали воспоминания дочери Сталина Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу». В книге было немало компромата на советский режим, из-за чего разразился крупный международный скандал. К публикации ее готовили под чутким контролем агентов ЦРУ, поэтому в пропагандистских целях многие фрагменты убрали и изменили. О том, что на самом деле было написано в скандальной книге, рассказал «Московскому Комсомольцу» Николай Над, разыскавший экземпляр первоначальных записок дочери «вождя народов».

Взяться за расследование «дела о сфальсифицированных мемуарах дочери Сталина» историка заставили встречи с другом детства и молодости Василия Сталина летчиком Виталием Ивановичем Попковым. Он был свидетелем описанных в книге событий и утверждал, что «Двадцать писем к другу» - это не воспоминания, а «какая-то научно-фантастическая литература, в которой от науки одно название».

Действительно, в мемуарах допущено много ошибок и фактологических ляпов, которые заставляют усомнится в ее исторической точности.

Николай Над:

Например, Светлана в так называемых своих «письмах» утверждает, будто ее отец никогда не работал в саду и не копался в земле. Однако от дочери маршала Будённого я узнал, что это не так, и есть даже фото, на котором Сталин и Будённый с лопатами в руках готовят участок под грядки.

Встречаются и куда более вопиющие ошибки! В книге перевраны даты рождения родного брата Светланы, смерти матери Сталина, самоубийства Серго Орджоникидзе и даже изменено отчество начальника охраны Иосифа Виссарионовича генерала Власика, 25 лет обеспечивавшего безопасность «отца народов» и его семьи! - Вместо Сидоровича он стал в книге Сергеевичем.

Николай предположил, что Светлана специально допустила неточности, чтобы читатели поняли, под каким давлением писалась книга. Воспоминания об отце ее попросили написать еще в 1954-м перед открытием его музея. Но вскоре политическая обстановка в стране изменилась. Культ личности развенчали и сколько дочь ни переписывала свои воспоминания об отце, они так и не стали достаточно антисталинскими.

От Светланы отвернулись те, кто буквально вчера набивался ей в друзья. Она уехала жить на дачу в Жуковку, большую часть времени проводила в одиночестве. Предательство и непонимание окружающих привели ее в церковь, но в религии она не нашла спасения. Тогда женщина вернулась к воспоминаниям. Она думала, что, выплеснув их на бумагу, она обретет желанный покой.

В найденном экземпляре авторского текста Аллилуева прямо говорит: «Эта книга была написана в 1965 году в деревне Жуковка. То, что написано в ней, я считаю исповедью… Мне бы хотелось, чтобы каждый, кто прочел ее, считал, что я обращаюсь к нему лично…» В первоначальном варианте есть слова, которые не вошли в изданную версию: «…может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь».

Историк уверяет, что во многом текст в машинописном экземпляре заметно выигрывает по сравнению с книгой. Особенно, где Светлана делится тем, что было известно ей одной. То, каким она знала отца, сильно отличается от официальной версии.

Николай Над:

Вот хотя бы такой маленький эпизод, упоминаемый в машинописном варианте: «Затем я увидела отца только в августе 1945 года, все были заняты сообщением об атомной бомбардировке, и отец нервничал, невнимательно разговаривал со мной…»

Здесь очень важны слова «отец нервничал». Представляете: Сталин нервничал! Такая подробность сразу передает напряжение, то действительное состояние, в котором находилось все советское руководство, включая Сталина, перед фактом преднамеренной демонстрации Америкой своей атомной мощи неподалеку от советской границы… А в книге столь важная фраза отсутствует.

Отсутствуют в «Двадцати письмах…» и воспоминания Светланы о ее личной жизни. Дочь вождя в 16 лет влюбилась в сорокалетнего Алексея (Люсю) Каплера. Сталин бурно отреагировал на роман дочери с известным сценаристом и ловеласом.

Николай Над:

В этот день, когда я собиралась в школу, неожиданно приехал отец и быстрым шагом прошел в мою комнату, где от одного его взгляда окаменела моя няня.

Я никогда еще не видела отца таким, он задыхался от гнева. «Где, где все это, где все эти письма твоего писателя? Я все знаю, все твои телефонные разговоры вот здесь, - он похлопал себя по карману, - давай сюда! Твой Каплер - английский шпион, он арестован».

Я достала из стола все фотографии с надписями Люси, его записную книжку, наброски рассказов, новый сценарий. «Я люблю его», - сказала я, наконец, обретая дар речи. «Любишь!» - выкрикнул отец с невыразимой злостью, и я получила две пощечины, первые в моей жизни. «Послушайте меня, няня, до чего она дошла, идет война, а она занимается!!! (нецензурно)


Откровения Светланы приоткрывают завесу кремлевских тайн. В частности, она рассказывает о последних часах жизни отца и о том, что случилось сразу после того, как его не стало. Казалось бы, незначительный эпизод говорит о многом. Николай даже рискнул предположить, что в нем скрыта истинная причина смерти вождя.

Николай Над:

Обратим внимание на фрагмент воспоминаний из самиздатовского экземпляра, относящихся к первым часам после кончины Сталина: «В коридоре кто-то громко плакал. Это была медсестра, делавшая ночью уколы, - она заперлась в одной из комнат и плакала там, как будто умерла вся ее семья…»

Малозначительный, на первый взгляд, эпизод, но тем не менее он был заметно изменен в книге: «В коридоре послышались громкие рыдания, - это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму, громко плакала, - она так плакала, как будто погибла сразу вся ее семья…»

Обратите внимание: про уколы уже ни слова! Более того, медсестру, делавшую ночью инъекции, заменили на сестру, проявлявшую в ванной комнате фотопленку кардиограммы. И это не просто так. Для этого была очень серьезная причина!

А причина вот в чем: в отрывке идет речь про медсестру Моисееву, сделавшую Сталину укол, после которого он умер. Николаю удалось получить доступ к засекреченному медицинскому архиву. В нем был документ, касающийся тех самых уколов.

Николай Над:

В 20 часов 45 минут она (Моисеева) сделала инъекцию глюконада кальция, - до этого такой укол больному за все время болезни не делался ни разу! А 21.50 в регистрационном журнале расписалась, что - впервые за весь период лечения! - ввела больному дозу адреналина… После чего Сталин тут же скончался! (Как пояснили мне медики, при состоянии, которое наблюдалось у вождя в последние часы его жизни, уколы адреналина противопоказаны, так как вызывают спазмы сосудов большого круга кровообращения и чреваты летальным исходом.)

В подлинных мемуарах Аллилуева раскрыла еще одну тайну. Она прямо указывает на причастность Берии к гибели Сергея Мироновича.

Однажды на Кавказе Берия был арестован красными, попавшись на предательстве, и сидел, ожидая кары. Была телеграмма от Кирова, командующего Закавказья, с требованием расстрелять предателя, это не было сделано, и она (телеграмма. - НАД ) стала источником убийства Кирова.


Как вообще удалось опубликовать мемуары в советское время? Скандальная рукопись попала сперва в Индию, а уже оттуда - в Америку. О том, как это произошло, рассказал Владимир Семичастный, занимавший в ту пору должность председателя КГБ:

Владимир Семичастный:

Светлана передала отпечатанную рукопись через свою подругу, являвшуюся дочерью посла Индии в Советском Союзе. Мы оказались просто бессильны помешать этому, поскольку досматривать дипломатический багаж, а тем более одежду дипломатов международное право не позволяло даже КГБ!

Не исключено, что просьба Светланы дать разрешение выехать в Индию, чтобы «развеять над водами Ганга» прах скончавшегося в Москве ее любимого мужа-индуса, была лишь прикрытием. Уж больно быстро прошла за границей любовь дочери Сталина к этому индусу…

Газета «Совершенно секретно» публикует воспоминания дочери Сталина, написанные в 1965 году и ставшие основой для её скандальной книги «20 писем к другу», изданной при содействии ЦРУ в 1967 году

В 1967 году в ФРГ и в США были опубликованы мемуары дочери Сталина Светланы Аллилуевой. «Спасибо ЦРУ – они меня вывезли, не бросили и напечатали мои «Двадцать писем к другу», – вспоминала Светлана Аллилуева, ставшая в эмиграции Ланой Питерс. ЦРУ тогда помогло издать эту книгу в качестве изящного подарка Кремлю, к 50-летию Октябрьской революции. Сегодня, спустя 50 лет после выхода «20 писем к другу», газета «Совершенно секретно» публикует дневниковые записи дочери Сталина. В отличие от популярной и многократно переизданной книги у этих записок, состоящих из 6 глав, есть одно несомненное преимущество – они не замутнены политикой и редактурой советологов из Лэнгли. В них дочь великого, мудрого и ужасного «отца народов» просто вспоминает о своей жизни и своём отце. В отдельных местах эти воспоминания Аллилуевой гораздо острее и точнее, чем её же книга, поскольку они не подвергались американской цензуре. Эти записки попали в редакцию газеты «Совершенно секретно» благодаря историку и журналисту Николаю Наду (Добрюхе). Он принёс в редакцию 17 пожелтевших от времени страниц убористого, напечатанного на машинке текста, это был так называемый самиздат середины 60-х годов прошлого века. Это первая неподцензурная исповедь Светланы Аллилуевой. Вторая исповедь всем известна – она, отредактированная и оформленная в виде писем, была издана на Западе. Впрочем, лучше об этой архивной истории расскажет сам исследователь Николай Над.

Журналист и историк Николай Над во время интервью с бывшим председателем КГБ СССР Владимиром Семичастным. Ноябрь 2000

«Может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь»

Самиздатовский экземпляр дневниковых записей Светланы Аллилуевой, сделанный на печатной машинке, достался мне благодаря многолетнему доверительному знакомству с высокопоставленными работниками госбезопасности разных поколений (в том числе и с бывшими председателями КГБ СССР). В итоге после долгих лет поисков и расспросов, когда я уже и перестал искать, в моё распоряжение чудом (в качестве услуги за услугу) попал жёлтый от времени и зачитанный местами (в прямом смысле) до дыр экземпляр самиздата с оригинала исповеди Аллилуевой, датированной августом 1965 года. Название «письма» появилось потом, через 2 года, на Западе, а тогда, в Москве, в Жуковке, Светлана представляла свои воспоминания как «одно длинное-длинное письмо».

Для начала напомню детали времени. В конце декабря 1966 года Светлане разрешили выезд в Индию, чтобы она смогла сопроводить прах своего умершего гражданского мужа Браджеша Сингха. А в начале марта 1967 года Аллилуева «выбрала Свободу», попросила политического убежища в американском посольстве в Дели. Как рукопись, на основе которой была написана книга «20 писем к другу», попала в Индию, а из Индии в США, в своё время рассказал мне бывший председатель КГБ Владимир Ефимович Семичастный (умер 12 января 2001 г. – Ред.):

– Светлана передала отпечатанную рукопись будущей книги через свою подругу, являвшуюся дочерью посла Индии в Советском Союзе. Мы оказались просто бессильны помешать этому, поскольку досматривать дипломатический багаж, а тем более одежду дипломатов международное право не позволяло даже КГБ. Этот вывоз мемуарных записок Аллилуевой произошёл до её выезда в Индию, потому что, по нашим агентурным данным, ещё в Москве появилась договорённость об издании их за рубежом. И не исключено, что просьба Светланы дать разрешение выехать, чтобы «развеять над водами Ганга» прах скончавшегося в Москве любимого мужа-индуса, была лишь прикрытием. Уж больно быстро прошла за границей её любовь к этому индусу…

Книга «20 писем к другу» начинается со слов: «Эти письма были написаны летом 1963 года в деревне Жуковке, недалеко от Москвы, в течение тридцати пяти дней». А самиздатовская рукопись начинается так: «Эта книга была написана в 1965 году в деревне Жуковка. То, что написано в ней, я считаю исповедью». Да, собственно, и заканчивается она датировкой: «Жуковка, август 1965 года». Какая разница, скажете вы? Но для историка всё начинается с мелочей.

После «добивания» Сталина на ХХII съезде и выноса его тела из Мавзолея в конце 1961-го Светлана старалась не появляться в Москве, особенно в людных местах.

И даже замена фамилии отца на фамилию матери не избавила дочь от нарастающей неприязни, а порою и откровенной травли даже со стороны тех, кто совсем недавно буквально набивался к ней в лучшие друзья. Жила в основном на даче, чаще в одиночестве. Предательство, непонимание окружающих и страдания привели её в церковь. Она крестилась, стало легче, но и в Боге не нашла она желаемого спасения. И тогда вновь вернулась к воспоминаниям, рассчитывая очистить и успокоить душу откровениями на бумаге. Да, первая сильная волна такого успокоения нахлынула на неё летом 1963-го, вторая – в 1965-м. Она, прежде всего для себя, писала и переписывала, зачёркивала и добавляла свои воспоминания и размышления. И именно в эти тяжёлые дни пришла к надежде, что «может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь» . Этих слов нет в официальной книге «Двадцать писем к другу». Зато они остались на страницах самиздата, потому что измученная душа Светланы поначалу не предполагала никаких писем, решившись лишь на максимально откровенную исповедь самой себе. Мысль о публикации рукописи на Западе созрела позже, вместе с решением об эмиграции, вернее о побеге из СССР.

Исходный оригинал, дошедший до нас в самиздатовской машинописи, строится не на письмах, а на исповеди из шести частей и почти не содержит лирических отступлений, какими «20 писем» изобилуют настолько, что больше напоминают художественное произведение. Более того, есть профессиональное заключение, что книгу писала не Аллилуева, а в основном (в соответствии с разработками коллектива советологов ЦРУ) какой-то гораздо более опытный и способный литератор, сумевший, подобно актёру, талантливо вжившись в роль, проявлять себя в духе всплесков вдохновения Аллилуевой чаще, чем она сама. Но отсюда же в её воспоминаниях, изданных на Западе, множество неточностей, нестыковок и противоречий. Даже даты рождения родного брата, смерти матери Сталина, самоубийства Серго Орджоникидзе и имя генерала Власика, 25 лет обеспечивавшего охрану отца, в книге перепутаны. Из-за таких многосторонних вмешательств что-то в книге стало более отрицательным, а что-то на удивление, наоборот, утратило градус антисоветизма.

Всё это вроде бы и то, да не то… особенно для тех, кто знает подробности и тонкости жизни и дел Сталина. И в этом смысле самиздат заметно выигрывает, особенно там, где на место привычных (я бы сказал: официально принятых) описаний Сталина дочь (в отличие от книги) даёт доступные только ей впечатления от встреч с отцом.

Сравню хотя бы такой маленький эпизод в самиздате и в книге. В книге написано: «…отца я увидела снова лишь в августе, – когда он возвратился с Потсдамской конференции. Я помню, что в тот день, когда я была у него – пришли обычные его посетители и сказали, что американцы сбросили в Японии первую атомную бомбу… Все были заняты этим сообщением, и отец не особенно внимательно разговаривал со мной» . Как всё правильно и точно изложено, как много слов и так мало настроения!

А вот как про это же сказано в записках самой Светланой: «Я молчала и не настаивала на встрече, она плохо бы кончилась. Затем я увидела отца только в августе 1945 года, все были заняты сообщением об атомной бомбардировке, и отец нервничал, невнимательно разговаривал со мной…»

Одна деталь – всего два слова: «отец нервничал» (Сталин нервничал!), эти два слова сразу создают напряжение, запоминающееся навсегда.

Или в книге есть такой малозначительный эпизод, касающийся первых часов после кончины Сталина: «В коридоре послышались громкие рыдания, – это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму, громко плакала, – она так плакала, как будто погибла сразу вся её семья…»

В самиздатовском варианте дневниковых записей этот эпизод раскрывает отнюдь не малозначительные кремлёвские тайны: «В коридоре кто-то громко плакал. Это была медсестра, делавшая ночью уколы – она заперлась в одной из комнат и плакала там, как будто умерла вся её семья».

То есть, как мы теперь знаем, эта «сестра с кардиограммой» была медсестрой Моисеевой, которая, согласно предписаниям о процедурах 5–6 марта 1953 года, зафиксированным в «Папке черновых записей лекарственных назначений и графиков дежурств во время последней болезни И.В. Сталина», в 20 часов 45 минут ввела инъекцию глюконата кальция.

В 21 ч 48 мин она же поставила роспись, что ввела 20-процентное камфорное масло. И наконец, в 21 ч 50 мин Моисеева расписалась, что впервые за всё время лечения осуществила инъекцию адреналина Сталину, после которой он умер.

Но это уже другая история, о которой Светлана Аллилуева не могла знать тогда и так никогда и не узнала. (Смотрите документальные подтверждения этого факта в моей книге «Как убивали Сталина» .)

В общем, на мой взгляд, дневниковые записи Светланы Аллилуевой, дошедшие до нас в самиздатовском варианте, представляют несомненный интерес.

Это первая искренняя исповедь ради самоё себя. Помните? «Может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь».

Эта книга была написана в 1965 году в деревне Жуковка. То, что написано в ней, я считаю исповедью. Тогда я и думать не могла о её выпуске. Теперь же, когда это стало возможно, мне бы хотелось, чтобы каждый, кто прочёл её, считал, что я обращаюсь к нему лично

Первая страница «самиздатовских» воспоминаний дочери Сталина

I часть

Как тихо здесь. В тридцати километрах Москва. Вулкан суеты и страсти. Всемирный конгресс. Приезд китайской делегации. Новости со всего света. Красная площадь полна людей. Москва кипит и без конца жаждет новостей, каждый хочет узнать их первым.

А здесь тихо. Этот оазис тишины расположен недалеко от Одинцово. Тут не строят большие дачи, не рубят лес. Для москвичей здесь лучший отдых в выходные дни. Затем опять возвращение в кипящую Москву. Я живу здесь все свои 39 лет. Лес всё тот же, и деревеньки всё те же: еду в них готовят на керосинках, но девочки уже носят нейлоновые блузки, венгерские босоножки.

Здесь моя Родина, именно здесь, а не в Кремле, который не переношу. Когда я умру, пусть, меня похоронят тут, возле вон той церквушки, которая сохранилась, хотя и закрыта. В город я не хожу, я задыхаюсь там. Жизнь моя скучна, может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь. Всё поколение моих сверстников живёт скучновато, мы завидуем тем, кто старше нас. Тем, кто вернулся с Гражданской войны: это декабристы, которые ещё научат нас жить. А в Кремле, как в театре: публика, разинув рот, аплодисменты, там пахнет старыми кулисами, летают феи и злые духи, является тень умершего короля и безмолвствует народ.

Сегодня я хочу рассказать о марте 1953 года, о тех днях в доме отца, когда я смотрела, как он умирает.

2 МАРТА меня разыскали на уроке французского языка и сказали, что Маленков просил приехать на Ближнюю дачу. (Мы так её называли, потому что она была ближе других.) Это было что-то новое, чтобы кроме отца просил кто-то приехать к нему. Моё такси встретили Хрущёв и Булганин: «Идём в дом, там Берия и Маленков, они всё расскажут».

Это случилось ночью, отца нашли в 3 часа на ковре и перенесли на тахту, где он лежал и сейчас. В большой зале толпилось много народу, врачи были незнакомые – академик Виноградов, наблюдавший отца, сидел в тюрьме. Ставили пиявки на затылок и шею, медсестра непрерывно делала какие-то уколы, все спасали жизнь, которую нельзя было спасти. Привезли даже какую-то установку для поддержания дыхания, но ею так и не пользовались, и молодые врачи, приехавшие с ней, так и сидели с растерянным видом.

Было тихо, как в храме, никто не говорил посторонних вещей, никто не суетился. И только один человек вёл себя непристойно громко – это был Берия. На его лице отражались жестокость, честолюбие и власть: он боялся в этот момент перехитрить или недохитрить. Если отец изредка открывал глаза, то Берия первым оказывался рядом с ним, заглядывал в глаза и пытался казаться самым верным. Это был законченный образец царедворца. Когда всё было кончено, он первым выскочил в коридор, и там был слышен его громкий голос, не скрывающий торжества. Многое творила эта гнида, умеющая провести отца и при этом, посмеивающаяся в кулак. Все это знали, но его дико боялись в этот момент – когда умирал отец, ни у кого в России не было больше власти, чем у этого человека.

Правая половина тела у отца была парализована, лишь несколько раз он открывал глаза, и тогда все бросались к нему…

Когда потом передо мной в Колонном зале лежало тело, отец был мне ближе, чем при жизни. Пятерых своих внуков он никогда не видел, и всё-таки они до сих пор любят его. Я не садилась там, я могла только стоять: стояла и понимала, что начинается новая эра, начинается освобождение для меня и народа. Я слушала музыку, тихую грузинскую колыбельную, смотрела в успокоившееся лицо и думала о том, что ничем при жизни не помогла этому человеку.

Кровоизлияние в мозг приводит к кислородному голоду и затем к удушью. Дыхание отца всё учащалось, лицо потемнело, губы почернели, человек медленно задыхался – агония была страшной. Перед смертью он неожиданно открыл глаза и оглядел всех. Все бросились к нему, и тут он вдруг поднял левую руку и не то указал на что-то, не то погрозил нам. В следующую минуту всё было кончено.

Все стояли, окаменев, потом члены правительства двинулись к выходу к своим машинам, поехали в город сообщить весть. Они суетились все эти дни и страшились: чем всё это кончится, но когда это произошло, у многих были искренние слёзы. Тут были Ворошилов, Каганович, Булганин, Хрущёв – все они боялись, но и уважали отца, которому нельзя было сопротивляться. Наконец все уехали, остались в зале только Булганин, Микоян и я. Мы сидели около тела, которое несколько часов должно было ещё тут лежать. Оно было на столе и покрыто ковром, на котором с отцом и случился удар, в комнате, где обычно проходили обеды. Во время обедов тут и решались дела. Горел камин (отец предпочитал и любил только его в качестве отопления). В углу стояла радиола. У отца была хорошая коллекция пластинок, русских и грузинских: сейчас эта музыка прощалась со своим хозяином.

Пришла проститься охрана и прислуга, все плакали, а я сидела как каменная. А потом к крыльцу подъехал белый автомобиль и тело увезли. Кто-то накинул на меня пальто, кто-то обнял меня за плечи. Это был Булганин, я уткнулась в грудь и разрыдалась, он тоже плакал. По длинной полутёмной галерее я прошла в столовую, где меня заставили поесть перед поездкой в Москву. В коридоре кто-то громко плакал. Это была медсестра, делавшая ночью уколы, – она заперлась в одной из комнат и плакала там, как будто умерла вся её семья.

Было пять часов утра, скоро о совершившемся должны были сообщить по радио. И вот в 6 часов раздался медленный голос Левитана или кого-то другого, похожего на него, голос, сообщающий всегда что-то важное, и все поняли, что случилось. В тот день на улицах многие плакали, и мне было хорошо, что все плачут вместе со мной.

Прошло 12 лет, а в моей жизни мало что изменилось. Я, как и прежде, существую под сенью моего отца, а жизнь кругом кипит. Выросло целое поколение, для которого почти не существует СТАЛИН, как не существует и многих других, связанных с этим именем, ни хорошего, ни плохого. Это поколение принесло с собой неведомую для нас жизнь. Посмотрим, какая она будет. Людям хочется счастья, красок, языков, страстей. Хочется культуры, чтобы жизнь стала наконец европейской и для России, хочется посмотреть все страны. Жадно, скорее, сейчас. Хочется комфорта, изящной мебели и одежды. Это так естественно после стольких лет пуританства и поста, замкнутости и отгороженности от всего мира. Не мне судить всё это, даже если я против абстракционизма, но всё-таки понимаю, почему оно овладевает умами совсем не глупых людей: я знаю, что они чувствуют в современности будущее. Зачем им мешать думать, как они хотят. Ведь страшно не это, страшно невежество, не увлекающееся ничем, полагающее, что на сегодня всего достаточно и что, ежели будет в пять раз больше чугуна и в четыре раза больше яиц, то вот, собственно, и будет рай, о котором мечтает это бестолковое человечество.

ХХ век, революция всё перемешала и сдвинула со своих мест. Всё переменялось местами: богатство и бедность, знать и нищета. Но Россия осталась Россией, и жить, строить, стремиться вперёд нужно было и ей. Завоёвывать что-то новое и поспевать за остальными, а хотелось бы догонять и перегонять.

И сейчас стоит мрачный пустой дом, где раньше жил отец последние 20 лет после смерти мамы. Первоначально он был сделан славно, современно – лёгкая одноэтажная дача, расположенная среди лесов, сада и цветов. Наверху во всю крышу огромный солярий, где так нравилось гулять и бегать. Я помню, как все, кто принадлежал к нашей семье, приезжали смотреть новый дом, было весело и шумно. Была моя тётка Анна Сергеевна, мамина сестра с мужем Стахом Реденсом, был дядюшка Павлуша с женой, были Сванидзе – дядя и тётя Маруся, братья мои Яков и Василий. Но уже поблёскивало где-то в углу комнаты пенсне Лаврентия, тихонького и скромного. Он приезжал временами из Грузии припасть к стопам, и дачу новую приехал смотреть. Все, кто был близок к нашему дому, его ненавидели, начиная с Реденса и Сванидзе, знавших его ещё по работе в ЧК Грузии. Отвращение к этому человеку и смутный страх перед ним были единодушны у нас в кругу близких.

Мама ещё давно, году в 1929-м, устраивала сцены, требуя, чтобы ноги этого человека не было в нашем доме. Отец отвечал: «Приведи факты, ты меня не убеждаешь!» А она кричала: «Я не знаю, какие тебе факты, я же вижу, что он негодяй, я не сяду с ним за один стол!» – «Ну что же, убирайся вон, это мой товарищ, он хороший чекист, помог нам в Грузии предусмотреть восстание мингрельцев, я ему верю».

Сейчас дом стоит неузнаваемым, его много раз перестраивали по плану отца, должно быть, он просто не находил себе покоя: то ему не хватало солнца, то ему нужна была тенистая терраса. Если был один этаж, пристраивали другой, а если было два – один сносили. Второй этаж пристроили в 1948 году, и через год там был огромный приём в честь китайской делегации, потом он стоял без дела.

Отец всегда жил внизу, в одной комнате, она служила ему всем – на диване стелили постель, на столике стояли телефоны, большой обеденный стол был завален бумагами, газетами, книгами. Здесь же накрывалось поесть, если никого больше не было. Стоял буфет с посудой и медикаментами, лекарство отец выбирал сам, и единственным авторитетом в медицине был для него Виноградов, раз в два года смотревший его. Лежал большой ковёр, и был камин – единственные атрибуты роскоши, которые отец признавал и любил. В последние годы почти каждый день к нему съезжалось обедать почти всё Политбюро, обедали в общей зале, тут же принимали гостей. Я видела тут только Тито в 1946 году, но побывали все, наверное, руководители компартий: американцы, англичане, французы и т.д. В этом зале отец и лежал в 1953 году в марте, один из диванов возле стены стал его смертным одром…

С весны до осени отец проводил дни на террасах, одна была застеклённая со всех сторон, две – открытые с крышей и без крыши. Прямо в сад выходила застеклённая терраса, пристроенная в последние годы. Сад, цветы и лес кругом было любимое развлечение отца, его отдых. Сам он никогда не копал землю, не брал в руки лопату, но подстригал сухие ветки, это была его единственная работа в саду. Отец бродил по саду и, казалось, искал себе уютного места, искал и не находил. Ему несли туда бумаги, газеты, чай. Когда я была у него в последний раз за два месяца до смерти, то была неприятно поражена – на стенах комнат были развешены фотографии детей: мальчик на лыжах, девочка поит козлёнка молоком, дети под вишней и ещё что-то. В большом зале появилась галерея рисунков: тут были Горький, Шолохов и ещё кто-то, висела репродукция репинского ответа запорожцев султану. Отец обожал эту вещь и очень любил повторять кому угодно непристойный текст их ответа. Повыше висел портрет Ленина, не из самых удачных.

В квартире он не жил, и формула «Сталин в Кремле» выдумана неизвестно кем.

Дом в Кунцево пережил после смерти отца странное событие. На второй день после смерти отца по распоряжению Берии созвали всю прислугу и охрану и объявили, что вещи должны быть вывезены, и все покинули это помещение. Растерянные, ничего не понимающие люди, собрали вещи, посуду, книги, мебель, погрузили на грузовики, всё увезли на какие-то склады. Людей, прослуживших по десять – пятнадцать лет, вышвырнули на улицу. Офицеров охраны послали в другие города, двое застрелились в те же дни. Потом, когда расстреляли Берию, свезли обратно вещи, пригласили бывших комендантов, подавальщиц. Готовились открыть музей, но затем последовал ХХ съезд, после которого идея музея не могла прийти кому-либо в голову. Сейчас в служебных корпусах не то госпиталь, не то санаторий, дом стоит закрытый, мрачный…

Светлана на коленях у Берии, в то время ещё первого секретаря Закавказского крайкома ВКП(б)

Дом, в котором прошло моё детство, принадлежал Зубалову, нефтепромышленнику из Батуми. Отцу и Микояну хорошо было известно это имя, в 1890-е годы они устраивали на его заводах стачки. После революции Микоян с семьёй, Ворошилов, Шапошников и ещё несколько семей старых большевиков разместились в Зубалове-2, а отец с мамой в Зубалове-4 неподалёку. На даче у Микояна и сегодня всё сохранилось так, как бросили эмигрировавшие хозяева: на веранде мраморная собака, любимица хозяина, мраморные статуи, вывезенные из Италии, на стенах старинные французские гобелены, разноцветные витражи.

Наша же усадьба без конца преобразовывалась. Отец расчистил лес вокруг, половину его вырубили, стало светлее, теплее, суше. Участки были засажены фруктовыми деревьями, посадили в изобилии клубнику, малину, смородину, и мы, дети, росли в условиях маленькой помещичьей усадьбы с её деревенским бытом, собиранием грибов и ягод, своим мёдом, соленьями и маринадом, своей птицей.

Маму заботило – наше образование и воспитание. Моё детство с ней продолжалось шесть с половиной лет, но я уже читала и писала по-русски, по-немецки, рисовала, лепила, клеила, писала нотные диктанты. Возле брата находился чудесный человек, учитель Муравьёв, придумывавший интересные прогулки в лес. Попеременно с ним лето, зиму и осень с нами была воспитательница, занимавшаяся лепкой из глины, выпиливанием, раскрашиванием, рисованием и уж не знаю ещё чем.

Вся эта образовательная кухня крутилась, запущенная маминой рукой. Мамы не было возле нас дома, она работала в редакции журнала, поступала в Промышленную академию, вечно где-то заседала, а своё свободное время отдавала отцу, он был для неё целой жизнью. Я не помню ласки, она боялась меня разбаловать: меня баловал отец. Я помню свой последний при маме день рождения в феврале 1932 года, тогда мне исполнилось шесть лет. Его справляли на квартире: русские стихи, куплеты про ударников, двурушников, украинский гопак в национальных костюмах. Артём Сергеев, ныне генерал, а тогда ровесник и товарищ моего брата, стоя на четвереньках, изображал медведя. Отец тоже принимал участие в празднике, правда, он был пассивным зрителем, не любил детский гвалт.

В Зубалово у нас часто жил Николай Иванович Бухарин, которого все обожали (он наполнял весь дом животными). Бегали ежи на балконе, в банках сидели ужи, ручная лиса бегала по парку, ястреб сидел в клетке. Бухарин в сандалиях, в толстовке, в холщёвых летних брюках играл с детьми, балагурил с моей няней, учил её ездить на велосипеде и стрелять из духового ружья. С ним всем было весело. Через много лет, когда его не стало, по Кремлю, уже обезлюдевшему и пустынному, долго ещё бегала лиса Бухарина и пряталась от людей в Тайницком саду…

Взрослые часто веселись по праздникам, появлялся Будённый с лихой гармошкой, раздавались песни. Отец тоже пел, у него был слух и высокий голос, а говорил он почему-то глуховатым и низким голосом. Особенно хорошо пели Будённый и Ворошилов. Не знаю, пела ли мама, но в исключительных случаях она красиво и плавно танцевала лезгинку.

В кремлёвской квартире хозяйствовала экономка Каролина Тин, из рижских немок, милейшая старая женщина, опрятная, очень добрая.

В 1929–1933 годах появилась прислуга, до этого мама вела хозяйство сама, получала пайки и карточки. Так жила тогда вся советская верхушка – стремилась дать образование детям, нанимала гувернанток и немок от старого времени, жёны работали.

Летом родители ездили отдыхать в Сочи. В качестве развлечения отец иногда палил из двустволки в коршунов или по зайцам, попадающим ночью в свет автомобильных фар. Биллиард, кегельбан, городки – были видами спорта, доступными отцу. Он никогда не плавал, не умел, не любил сидеть на солнце, признавал прогулки по лесу.

Несмотря на свою молодость, в 1931 году исполнилось маме 29 лет, она была всеми уважаема в доме. Она была красива, умна, деликатна и вместе с тем тверда и упорна, требовательна в том, что ей казалось непреложным. Мама с искренней любовью относилась к моему брату Яше – сыну отца от его первой жены, Екатерины Сванидзе. Яша был только на семь лет моложе своей мачехи, но тоже очень любил и уважал её. Мама дружила со всеми Сванидзе, родственниками первой, рано умершей жены отца. Её братья Алексей, Павел, сестра Анна с мужем Реденсом – все они были в нашем доме постоянно. Почти у всех у них жизнь сложилась трагически: талантливой и интересной судьбе каждого из них не суждено было состояться до конца. Революция, политика безжалостны к человеческим судьбам.

Дедушка наш, Сергей Аллилуев, был из крестьян Воронежской губернии, русский, но бабка его была цыганкой. От цыган и пошёл у всех Аллилуевых южный, несколько экзотический облик: огромные глаза, ослепительная смуглая кожа и худощавость, жажда свободы и страсть перекочеванию с места на место. Дед работал слесарем в железнодорожных мастерских Закавказья и стал членом Российской социал-демократической партии в 1896 году.

В Петербурге у него была небольшая 4-комнатная квартира, такие квартиры нашим теперешним профессорам кажутся пределом мечтаний. После революции работал в области электрификации, строил Шатурскую ГЭС, был одно время председателем Ленэнерго. Он умер в 1945 году в возрасте 79 лет. Смерть мамы сломила его, он стал замкнутым, совсем тихим. После 1932 года был арестован Реденс, а после войны, в 1948 году, попала в тюрьму и сама Анна Реденс. Слава богу, не дожив до этого дня, он умер в июне 1945 года от рака желудка. Я видела его незадолго до смерти, он был, как живые мощи, уже не мог говорить, только закрывал глаза рукой и беззвучно плакал.

Светлана с отцом и братьями Василием (слева) и Яковом (справа). Рядом со Сталиным сидит секретарь ЦК Андрей Жданов

В гробу он лежал, как индусский святой, – таким красивым было высохшее тонкое лицо, нос с горбинкой, белоснежные усы, борода. Гроб стоял в зале Музея революции, пришло много народу – старые большевики. На кладбище один из них сказал слова, которые я не совсем тогда поняла: «Он был из поколения марксистов-идеалистов».

Брак деда с бабушкой был весьма романтичен. Она сбежала к нему из дома, выкинув через окно узелок с вещами, когда ей ещё не было 14 лет. В Грузии, где она родилась и выросла, юность и любовь приходили рано. Она представляла собой странную смесь национальностей. Отец её был украинец Евгений Федоренко, но мать его была грузинкой и говорила по-грузински. Женился на немке Айхгольц из семьи колониста, она, как полагается, владела пивнушкой, чудесно стряпала, родила 9 детей, последнюю Ольгу, нашу бабушку, и водила их в протестантскую церковь. В отличие от деликатного деда, она могла разразиться криками, бранью в адрес наших поваров, комендантов, подавальщиц, считавших её блажной старухой и самодуркой. Четверо её детей родились на Кавказе, и все были южанами. Бабушка была очень хороша – настолько, что от поклонников не было отбоя. Порой она бросалась в авантюры то с каким-то поляком, то с болгарином, то даже с турком. Она любила южан, утверждала, что русские мужчины – хамы.

Отец знал семью Аллилуевых ещё с конца 1890-х годов. Семейное предание говорит, что в 1903 году он, тогда ещё молодой человек, спас маму в Баку, когда ей было два года и она свалилась с набережной в море. Для матери, впечатлительной и романтичной, такая завязка имела большое значение, когда встретила его 16-летней гимназисткой, как ссыльного революционера, 38-летнего друга семьи. Дед приходил в нашу квартиру в Кремле и, бывало, подолгу сидел у меня в комнате, дожидаясь прихода отца к обеду. Бабушка была проще, примитивнее. Обычно у неё накапливался запас чисто бытовых жалоб и просьб, с которыми она обращалась в удобный момент к отцу: «Иосиф, ну подумай, нигде не могу достать уксус!» Отец хохотал, мама сердилась, и всё быстро улаживалось. После 1948 года она никак не могла понять: почему, за что попала в тюрьму её дочь Анна, писала письма отцу, давала их мне, потом забирала обратно, понимая, что это ни к чему не приведёт. Умерла она в 1951 году в возрасте 76 лет.

Её детям, всем без исключения, досталась трагическая судьба, каждому своя. Брат матери Павел был профессиональным военным, с 1920 года советский военный представитель в Германии. Временами он присылал что-нибудь: платья, духи. Отец не переносил запаха духов, считая, что от женщины должно пахнуть свежестью и чистотой, поэтому духи шли в ход подпольно. Осенью 1938 года Павел поехал в отпуск в Сочи, и когда вернулся в своё бронетанковое управление, то не нашёл с кем работать – управление как вымели метлой. Ему стало плохо с сердцем, и тут же, в кабинете, он умер, от разрыва сердца. Позже Берия, водворившийся в Москве, внушил отцу, что он был отравлен женой, и в 1948 году она была обвинена в этом наряду с прочими шпионскими делами. Получила 10 лет одиночки и вышла только после 1954 года.

Муж маминой сестры Реденс, польский большевик, после Гражданской войны был чекистом Украины, а потом Грузии, тут он впервые столкнулся с Берией, и они не понравились друг другу. Приход того в 1938 году в НКВД Москвы означал для Реденса недоброе, он был откомандирован в Алма-Ату, а вскоре вызван в Москву, и больше его не видели… В последнее время он стремился повидаться с отцом, заступаясь за людей. Отец не терпел, когда вмешивались в его оценки людей: если он переводил своего знакомого в разряд врагов, то сделать обратный перевод он был не в состоянии, и защитники сами утрачивали его доверие, становясь потенциальными врагами.

После ареста мужа Анна Сергеевна переехала с детьми в Москву, ей была оставлена та же квартира, но она перестала допускаться в наш дом. Кто-то посоветовал ей написать свои воспоминания, книга вышла в 1947 году, и вызвала страшный гнев отца. В «Правде» появилась разгромная рецензия, недопустимо грубая, безапелляционная и несправедливая. Все безумно испугались, кроме Анны Сергеевны, она даже не обратила внимания на рецензию, она знала, что это неправда, чего же ещё. Она смеялась, говорила, что будет продолжать свои воспоминания. Ей не удалось это сделать. В 1948 году, когда началась новая волна арестов, когда возвращали назад в тюрьму и ссылку тех, кто уже отбыл своё с 1937 года, эта доля не миновала и её.

Вместе с вдовой Павла, вместе с академиком Линой Штерн, Лозовским, женой Молотова Жемчужиной была арестована и она. Вернулась Анна Сергеевна в 1954 году, проведя несколько лет в одиночной тюремной больнице, вернулась шизофреничкой. С тех пор прошло много лет, немного поправилась она, прекратился бред, хотя иногда разговаривает по ночам сама с собой. Разговоры о культе личности выводят её из себя, она начинает волноваться и заговариваться. «Преувеличивают у нас всегда всё, преувеличивают, – говорит она возбуждённо, – теперь всё валят на СТАЛИНА, а Сталину тоже было сложно». Анна Реденс умерла в 1964 году уже после того, как была написана в черновике эта книга.

II часть

Странно, но отец из своих 8 внуков знал и видел только троих, моих детей и дочь Яши Гулю, вызывавшую у него неподдельную нежность. Ещё странней, что такие же чувства он питал к моему сыну, с отцом которого, евреем, отец так и не пожелал познакомиться. Во время первой встречи мальчику было около трёх лет, прехорошенький ребёнок: не то грек, не то грузин, с синими глазами в длинных ресницах. Отец приехал в Зубалово, где жил сын с матерью мужа и моя няня, уже старая и больная. Отец поиграл с ним полчасика, оббежал вокруг дома быстрой походкой и уехал. Я была на седьмом небе. Отец видел Иоську ещё раза два, последний раз месяца за четыре до смерти, когда малышу было уже семь лет. Надо думать, сын запомнил эту встречу, портрет деда стоит у него на столе. В 18 лет он кончил школу и из всех возможных профессий выбрал самую человечную – врача.

А вот моя Катя, несмотря на то, что отец любил её отца, как всех Ждановых, не вызывала у него нежных чувств, видел он её только раз, когда ей было два с половиной годика. 8 ноября 1952 года, в двадцатилетие маминой смерти, как водится, мы сидели за столом, уставленным свежими овощами, фруктами, орехами, было хорошее грузинское вино – его привозили только для отца. Он ел очень мало, что-то ковырял и отщипывал по крошкам, но стол всегда должен был быть уставлен едой. Все были довольны…

Алексей Сванидзе, брат первой жены отца, был на три года моложе моего, старый большевик «Алёша», красивый грузин, одевавшийся хорошо, даже с щёгольством, марксист с европейским образованием, после революции первый нарком иностранных дел Грузии и член ЦК. Женился на Марии Анисимовне, дочери богатых родителей, кончившей Высшие женские курсы в Петербурге, консерваторию в Грузии и певшей в Тифлисской опере. Она принадлежала к богатой еврейской семье выходцев из Испании. Сванидзе с женой приезжал к нам в Зубалово вместе с сыновьями Микояна, дочерью Гамарника, детьми Ворошилова. На теннисной площадке сходилась молодёжь и взрослые, была русская баня, куда собирались любители, в том числе и отец. У дяди Лёши были свои методы воспитания: узнав однажды, что сын, развлекаясь, сунул котёнка в горящий камин и обжёг его, дядя Лёша притащил сына к камину и сунул туда его руку…

Вскоре после ареста Реденса арестовали и Алексея с женой. Как это мог отец? Лукавый и льстивый человек, каким был Берия, нашептал, что эти люди против, что есть компрометирующие материалы, что были опасные связи, поездки за границу и тому подобное. Вот факты, материалы, икс и зэт показывали что угодно в застенках НКВД – в это отец не вникал, прошлое исчезло для него – в этом была вся неумолимость и жестокость его натуры. «А, ты меня предал, – что-то говорило в его душе, – ну, я тебя больше не знаю!» Памяти же не было, был только злобный интерес – признает ли он свои ошибки. Отец был беспощаден перед махинациями Берии – достаточно было принести протоколы с признаниями своей вины, а если не было признания, было ещё хуже. Дядя Лёша не признавал за собой никакой вины, не стал взывать к отцу с письмами о помощи и в феврале 1942 года, в возрасте 60 лет, был расстрелян. В том году была какая-то волна, когда в лагерях расстреливали приговорённых к долгому заключению. Тётя Маруся выслушала о смертном приговоре её мужа и умерла от разрыва сердца…

Из мамы делают теперь то святую, то душевнобольную, то невинно убиенную. Она не была ни тем, ни другим. Родилась в Баку, её детство прошло на Кавказе. Такими бывают гречанки, болгарки – правильный овал лица, чёрные брови, чуть вздёрнутый нос, смуглая кожа, мягкие карие глаза в прямых ресницах. В ранних письмах мамы видна весёлая добрая девчонка пятнадцати лет: «Дорогая Анна Сергеевна! Простите, что долго не отвечала, мне пришлось за десять дней подготовиться к экзаменам, так как летом я лентяйничала. Пришлось подгонять многое, особенно по алгебре и геометрии, сегодня утром ходила держать экзамен, но неизвестно ещё – выдержала или нет», – писала она в мае 1916 года.

Через год события начинают интересовать девочку: «13 марта мы гимназией ходили на похороны павших. Порядок был великолепный, хотя в течение семи часов простояли на месте. Много пели, на Марсовом поле нас поразила красота – кругом горели факелы, гремела музыка, зрелище было приподнятое. Папа, сотник, у него через плечо была повязка, а в руке белый флаг».

В феврале 1918 она пишет: «Здравствуйте, дорогие! В Питере страшная голодовка. В день дают восьмушку хлеба. Однажды совсем не дали, я даже ругала большевиков, но сейчас обещали прибавить. Я фунтов на двадцать убавилась, приходится всё перешивать, все юбки и бельё, всё валится…»

После замужества мама приехала в Москву и стала работать в секретариате у Ленина. Она была строга с нами, детьми, а отец вечно носил на руках, называл ласковыми словами. Однажды я порезала скатерть ножницами. Боже, как отшлёпала меня мама по рукам, но пришёл отец и кое-как успокоил меня, он не мог переносить детского плача. Мама была с нами очень редко, вечно загружена учёбой, службой, партийными поручениями. В 1931 году, когда ей исполнилось 30 лет, она училась в Промышленной академии, секретарём у неё был молодой Хрущёв, который после стал профессиональным партработником. Мама жаждала работы, её угнетало положение первой дамы королевства. После детей она была самой молодой в доме. Очень тягостное впечатление произвела на неё попытка Яши покончить с собой в 1929 году, он только ранил себя, но отец нашёл для себя повод для насмешек: «Ха! не попал!» – любил он поиздеваться. От матери осталось много фотографий, но чем дальше, тем она печальнее. В последние годы ей всё чаще приходило в голову: уйти от отца, он был для неё слишком грубым, резким, невнимательным. В последнее время перед смертью она была необыкновенно грустной, раздражительной, она жаловалась подругам, что всё опостылело, ничего не радует. Моё последнее свидание с ней было дня за два до смерти. Она усадила меня на свою любимую тахту и долго внушала, какой я должна быть. «Не пей вина, – говорила она, – никогда не пей вина». Это были отголоски её вечного спора с отцом, по кавказской привычке дававшего детям пить вино…

Повод сам по себе был незначительный – небольшая ссора на банкете 15-й годовщины Октября. Отец сказал ей: «Эй, ты, пей!» – она крикнула: «Я тебе не эй ты». Встала и при всех ушла вон из-за стола. Отец спал у себя в комнате. Наша экономка утром приготовила завтрак и… пошла будить маму. Трясясь от страха, она прибежала к нам в детскую и позвала няню, они пошли вместе. Мама лежала вся в крови возле своей кровати, в руке был маленький пистолет Вальтер, привезённый когда-то Павлом из Берлина. Она была уже холодной. Две женщины, изнемогая от страха, что сейчас может войти отец, положили тело на постель, привели его в порядок. Потом побежали звонить начальнику охраны Енукидзе, маминой подруге Полине Молотовой. Пришли Молотов, Ворошилов.

«Иосиф, Нади больше нет с нами», – сказали ему. Нас, детей, в неурочное время отправили гулять. Помню, как за завтраком нас повезли на дачу в Соколовку. В конце дня приехал Ворошилов, пошёл с нами гулять, пытался играть, а сам плакал. Потом в зале сегодняшнего ГУМа стоял гроб и происходило прощание. На похороны меня не взяли, ходил только Василий. Отец был потрясён случившимся, он не понимал: почему ему нанесли такой удар в спину? Он спрашивал окружающих: разве он не был внимательным? Временами на него находила тоска, он считал, что мама предала его, шла с оппозицией тех лет. Он был так разгневан, что когда пришёл на гражданскую панихиду, то оттолкнул гроб и, повернувшись, ушёл прочь, и на похороны не пошёл. Он ни разу не посетил её могилу на Новодевичьем: он считал, что мама ушла как его личный недруг. Он искал вокруг: кто же виноват(?), кто внушил ей эту мысль? Может, таким образом хотел найти важного своего врага, в те времена часто стрелялись – кончали с троцкизмом, начиналась коллективизация, партию раздирала оппозиция. Один за другим кончали с собой крупные деятели партии, совсем недавно застрелился Маяковский, в те времена люди были эмоциональны и искренни, если для них так жить было невозможно, то они стрелялись. Кто делает так теперь?

Наша детская беззаботная жизнь развалилась после того, как не стало мамы. Уже в следующем, 1933 году, приехав в наше любимое Зубалово, летом я не нашла там нашей детской площадки в лесу с качелями, робинзоновским домиком – всё было как метлой сметено, только следы песка долго ещё оставались среди леса, потом всё заросло. Ушла воспитательница, учитель брата оставался ещё года два, потом он надоел Василию тем, что иногда заставлял делать уроки, и исчез. Отец сменил квартиру, она была неудобной – помещалась вдоль этажей здания Сената и была раньше просто коридором с полутораметровыми ставнями и сводчатыми потолками. Нас, детей, он видел во время обеда. В доме постепенно не стало людей, которые знали маму, все куда-то исчезли. Теперь всё в доме было поставлено на казённый счёт, вырос штат обслуги, появились двойные штаты охраны, подавальщиц, уборщиц, все сотрудники ГПУ. В 1939 году, когда всех хватали направо и налево, какой-то услужливый кадровик раскопал, что муж моей няни, с которым она рассталась ещё до Мировой войны, служил писарем в полиции. Я, услыхав, что её собираются выгонять, подняла рёв. Отец не переносил слёз, он потребовал, чтобы няню оставили в покое.

Около отца мне запомнился генерал Власик, в 1919 году красноармеец охраны и потом очень важное лицо за кулисами. Он, возглавляя всю охрану отца, считая себя чуть ли не самым ближайшим к нему человеком и будучи глупым, грубым, малограмотным, но вельможным, дошёл до того, что диктовал деятелям искусства мысли товарища CTAЛИНА. Он был всегда на виду, позже он находился в Кунцево и руководил оттуда всеми резиденциями отца. Новая экономка, приставленная к нашей квартире в Кремле, лейтенант, а затем майор госбезопасности была поставлена Берией, которому доводилась родственницей и была его прямым выглядателем.

Светлана Аллилуева на отдыхе

С 1937 года был введён порядок: куда бы я ни шла, за мной чуть поодаль следовал чекист. Сначала эту роль выполнял желчный тощий Иван Иванович Кривенко, затем он был заменён важным толстым Волковым, терроризирующим всю мою школу. Я должна была одеваться не в раздевалке, а в закутке, около канцелярии. Вместо завтрака в общественной столовой он вручал мне персональный бутерброд, тоже в специальном углу. Потом появился милый человек Михаил Никитич Климов, топавший за мной всю войну. На первом курсе университета я сказала отцу, что мне стыдно ходить с этим хвостом, он понял ситуацию и сказал: «Чёрт с тобой, пускай, тебя убьют, я не отвечаю». Так я получила право ходить одна в театр, кино, просто на улицу. Смерть мамы опустошила отца, унесла у него последнюю веру в людей. Именно тогда и подъехал к нему Берия, пролезший с поддержкой отца в первые секретари Грузии. Оттуда путь до Москвы был уже недолог: в 1938 году он воцарился здесь и стал ежедневно бывать у отца.

Берия был хитрее, вероломнее, целеустремлённее, твёрже и, следовательно, сильнее, чем отец, он знал его слабые струны, льстил ему с чисто восточным бесстыдством. Все друзья мамы, оба брата первой жены и сестра пали первыми. Влияние этого демона на отца было сильным и неизменно эффективным. Он был прирождённым провокатором. Однажды на Кавказе Берия был арестован красными, попавшись на предательстве, и сидел, ожидая кары. Была телеграмма от Кирова, командующего Закавказья, с требованием расстрелять предателя; это не было сделано, и она стала источником убийства Кирова. Был у нас в доме ещё один человек, которого мы потеряли в 1937 году. Я говорю об Орджоникидзе, он застрелился в феврале, и его смерть объявили предательством врачей. Если бы мама была жива, только она могла бы бороться с Берией.

С 1933 года вплоть до войны я жила школой. В комнатах отца находилась огромная библиотека, никто ею не пользовался, кроме меня. Стол для обеда был, конечно, накрыт на 8 персон, ходили в театр, кино – часов в 9 вечера. Я шествовала впереди процессии в другой конец безлюдного Кремля, а позади гуськом бронированные машины, и шагала бесчисленная охрана. Кино заканчивалось поздно, часа в 2 ночи, смотрели по 2 серии и даже больше. Иногда летом отец забирал меня к себе в Кунцево дня на три, и, если чувствовал, что я скучаю возле него, – обижался, не разговаривал и долго не звонил.

Иногда вдруг приезжал в Зубалово, в лесу на костре жарился шашлык, накрывался тут же стол, всех поили хорошим грузинским вином. Без мамы в Зубалово появились склоки между родственниками, враждующие группировки искали защиты у отца. Посылали меня, а отец сердился: «Что ты повторяешь как пустой барабан?» Летом отец уезжал обычно в Сочи или в Крым. Отец подписывался во всех письмах ко мне – «Секретаришка Сетанки-хозяйки бедняк И. Сталин». Это была игра, выдуманная им: он именовал меня хозяйкой, а самого себя и своих товарищей моими секретарями, он развлекался ею до войны. Отец мало с кем был так нежен, как со мной, ещё любил свою мать, рассказывал, как она его колотила.

Колотила она и его отца, любившего выпить и погибшего в пьяной драке, кто-то ударил его ножом. Мать мечтала увидеть моего отца священником и жалела, что он им не стал, до последних дней жизни. Она не захотела покинуть Грузию, вела скромную жизнь набожной старухи и умерла в 1937 году в возрасте 80 лет. Отец проявлял иногда по отношению ко мне какие-то причуды. Ему не нравились платья выше колен, и он не раз доводил меня до слёз придирками к моей одеж-

де: «Ходишь опять с голыми ногами». То требовал, чтобы платье было не в талию, а балахоном, то сдирал с моей головы берет: «Что за блин, не можешь завести себе шляпу получше?»

Яков Джугашвили с дочерью Галиной

III часть

Своего старшего сына Яшу отец не любил, а когда тот после неудачного самоубийства заболел, стал относиться ещё хуже. Первый брак Яши быстро распался, через год он женился на хорошенькой женщине, оставленной мужем. Уля была еврейкой, и это тоже вызывало недовольство отца. Правда, в те годы он не высказывал своей ненависти к евреям так ясно, как после войны, но и ранее он не питал к ним симпатий. Но Яша был твёрд, они были разные люди: «Отец всегда говорит тезисами», – как-то сказал мне брат.

Началась война, и его часть направили туда, где происходила полнейшая неразбериха, в Белоруссию, под Барановичи. Скоро перестали получать какие-либо известия. В конце августа я говорила с отцом из Сочи. Уля стояла рядом, не отводя глаз от моего лица. Я спросила: почему нет известий от Яши? «Случилась беда, Яша попал в плен, – сказал отец и добавил, – не говори пока ничего его жене». Уля бросилась ко мне с вопросами, но я твердила, что он сам ничего не знает. У отца родилась мысль, что это неспроста, что Яшу кто-то умышленно выдал, и не причастна ли к этому Уля. В сентябре в Москве он сказал мне: «Яшина дочка останется пока у тебя, а жена его, по-видимому, нечестный человек, надо в этом разобраться». Уля была арестована в октябре 1942 года и пробыла в тюрьме до весны 1943-го, когда выяснилось, что она не имела никакого отношения к этому несчастью, и поведение Якова в плену убедило отца, что тот не собирался сдаваться в плен.

На Москву осенью сбрасывали листовки с Яшиными фотографиями – в гимнастёрке, без петлиц, худой и чёрный. Отец долго рассматривал Яшу, надеясь, что это фальшивка, но не узнать Яшу было невозможно. Спустя много лет возвратились люди, побывавшие в плену, было известно, что он вёл себя достойно и испытывал жестокое обращение. Зимой 1944 года отец вдруг сказал мне во время нашей редкой встречи: «Немцы предложили обменять Яшу на кого-либо из своих, стану я с ними торговаться, на войне как на войне». Он волновался, это было видно по его раздражённому тону, и больше он не стал говорить об этом. Потом он ещё раз вернулся к этому весной 1945 года: «Яшу расстреляли немцы, я получил письмо от бельгийского офицера, он был очевидцем». Такое же известие получил Ворошилов. Когда Яша погиб, отец почувствовал к нему какое-то тепло и осознал своё несправедливое отношение. Я видела недавно статью во французском журнале. Автор пишет, что отец ответил отрицательно на вопрос корреспондентов о том, находится ли в плену его сын, сделал вид, что не знает этого. Это было похоже на него. Отказаться от своих, забыть, как будто их не было. Впрочем, мы предали точно так же всех своих пленных. Позже была попытка увековечить Яшу как героя. Отец сказал мне, что Михаил Чиаурели при постановке своей марионеточной эпопеи «Падение Берлина» советовался с ним: стоит ли делать Яшу там как героя, но отец не согласился. Я думаю, он был прав. Чиаурели сделал бы из брата фальшивую куклу, как и из всех остальных – ему нужен был только сюжет для возвеличивания отца. Возможно, отцу просто не хотелось выпячивать своего родственника, всех их без исключения он считал не заслуживающими памяти.

Когда началась война, надо было уезжать из Москвы, чтобы продолжать учиться, нас собрали и отправили в Куйбышев. Поедет ли отец из Москвы, было неизвестно, на всякий случай грузили его библиотеку. В Куйбышеве нам отвели особняк на Пионерской улице, здесь был какой-то музей. Дом был наспех отремонтирован, пахло краской, а в коридорах мышами. Отец не писал, говорить с ним по телефону было очень трудно – он нервничал, сердился, отвечая, что ему некогда со мной разговаривать. Я приехала в Москву 28 октября, отец был в кремлёвском убежище, я пошла к нему. Комнаты были отделаны деревянными панелями, большой стол с приборами, как в Кунцево, точно такая же мебель, коменданты гордились тем, что скопировали Ближнюю дачу, считая, что этим угождают отцу. Пришли те же люди, что и всегда, только в военной форме. Все были возбуждены, кругом лежали и висели карты, отцу докладывали обстановку на фронтах. Наконец, он заметил меня: «Ну, как ты там?» – спросил он меня, не очень думая о своём вопросе. «Учусь, – ответила я, – там организовали специальную школу эвакуированных москвичей». Отец вдруг поднял на меня быстрые глаза: «Как… специальную школу? Ах… вы, – он искал слово поприличнее, – ах вы каста проклятая, школу им отдельную подавай. Власик, подлец, это его рук дело». Он был прав: приехала столичная верхушка, привыкшая к комфортной жизни, скучающая здесь в скромных провинциальных квартирках, жившая на своих законах. Слава богу, я училась там только одну зиму и уже в июле вернулась в Москву. Я чувствовала себя страшно одинокой, может быть, возраст подходил такой: 16 лет – пора мечтаний, сомнений, испытаний, которых я раньше не знала.

В ту зиму обрушилось на меня страшное открытие – в американском журнале я наткнулась на статью об отце, где, как о давно известном факте, упоминалось, что его жена покончила с собой на 9 ноября 1932 года. Я была потрясена и не верила своим глазам, рванулась к бабушке за объяснениями, она подробно рассказала, как это произошло: «Ну, кто бы мог подумать, – удручённо говорила она, – кто бы мог подумать, что она это сделает». С тех пор мне не было покоя, я думала об отце, его характере, я искала причины. Всё связанное с недавним арестом Ули теперь кажется странным, я начала думать о том, что раньше никогда не думала, хотя это и были лишь попытки сомнений.

Осенью 1941 года было подготовлено в Куйбышеве жильё и для отца – выстроили несколько дач на берегу Волги, вырыли под землёй колоссальное убежище, в бывшем здании обкома устроили такие же пустые комнаты со столами и диванами, какие были в Москве. Но он не приехал.

В Москве меня ждала неприятность. Осенью было взорвано наше Зубалово, построили новый дом, не похожий на старый – несуразный, тёмно-зелёный. Жизнь Зубалова в зиму 1942 и 1943 годов была необычной и неприятной, в дом вошёл дух пьяного разгула. К брату Василию приезжали гости – спортсмены, актёры, друзья-лётчики, постоянно устраивались обильные возлияния с девочками, гремела радиола. Шло веселье, как будто не было войны, и вместе с тем было предельно скучно.

28 февраля 1926 года родилась Светлана Аллилуева, дочь Иосифа Сталина. Она не пошла по стопам отца, предпочтя «жизнь за кулисами», и написала мемуары, в которых изобличила партийную верхушку и показала Сталина с неожиданной стороны.

Смерть отца

У Светланы сложились очень противоречивые отношения с отцов, тень которого преследовала ее на протяжении всей жизни. Но даже несмотря на их многочисленные конфликты, его смерть стала для Аллилуевой настоящим ударом, поворотным моментом жизни: «Это были тогда страшные дни. Ощущение, что что-то привычное, устойчивое и прочное сдвинулось, пошатнулось…».

Наверное, сегодня нигде не встретишь столько теплых слов об Иосифе Сталине, как в воспоминаниях Аллилуевой, которая сама потом признавалась, что в последние дни его жизни она любила его больше всего. Умирал Иосиф Виссарионович долго и мучительно, удар не подарил ему легкую кончину. Последний миг вождя был и вовсе страшен: «В последнюю уже минуту, он вдруг открыл глаза и обвел ими всех, кто стоял вокруг. Это был ужасный взгляд, то ли безумный, то ли гневный и полный ужаса перед смертью и перед незнакомыми лицами врачей, склонившихся над ним. Взгляд этот обошел всех в какую-то долю минуты. И тут, это было непонятно и страшно, он поднял вдруг кверху левую руку и не то указал ею куда-то наверх, не то погрозил всем нам. В следующий момент, душа, сделав последнее усилие, вырвалась из тела».
А дальше началась власть столь ненавистного Аллилуевой Лаврентия Берия, которого она не раз в своих «письмах» назовет «негодяем, ползучим гадом и убийцей ее семьи», единственный человек который, по его словам, радовался смерти вождя: «Только один человек вел себя почти неприлично - Берия. Он был возбужден до крайности, лицо его, и без того отвратительное, то и дело искажалось от распиравших его страстей. А страсти его были – честолюбие, жестокость, хитрость, власть, власть... Он так старался, в этот ответственный момент, как бы не перехитрить, как бы не недохитрить! Когда все было кончено, он первым выскочил в коридор и в тишине зала, где стояли все молча вокруг одра, был слышен его громкий голос, не скрывавший торжества: «Хрусталев! Машину!».

«Приказы»

У всех детей есть свои собственные игры, были свои и у Светланы Аллилуевой. С детства дочка вождя играла в «приказы», традицию придумал сам отец, и она стала обязательной составляющей жизни его детей. Суть заключалась в том, что дочь не должна была чего-то просить, лишь приказывать: «Ну, что ты просишь!» - говорил он, «прикажи только, и мы тотчас все исполним». Отсюда и трогательные письма: «Сетанке-хозяйке. Ты, наверное, забыла папку. Потому-то и не пишешь ему. Как твое здоровье? Не хвораешь-ли? Как проводишь время? Куклы живы? Я думал, что скоро пришлешь приказ, а приказа нет, как нет. Нехорошо. Ты обижаешь папку. Ну, целую. Жду твоего письма». Подписывался Сталин всегда под приказом: «папочка» или «секретаришка».

Образ матери – Надежды Аллилуевой Светлана берегла всю свою жизнь, несмотря на то, что провела с ней совсем немного времени, ей было всего шесть, когда вторая жена Сталина погибла. Да и при жизни Надежда немного времени проводила с дочерью, не в порядках эмансипированных женщин было с детьми нянчиться.
Тем не менее, именно жизнь с мамой на даче в Зубатово Света связывает свои лучшие воспоминания. Она самостоятельно вела хозяйство, находила для детей лучших воспитателей. После ее смерти, вспоминает Аллилуева, весь дом был переведен на казенный контроль, откуда то появилась толпа слуг, которые смотрели на нас как «на пустое место».
Вторая жена Сталина застрелилась в своей комнате в ночь с 8 на 9 ноября 1932 года, поводом послужила очередная ссора с мужем, которого та, по воспоминаниям, крепко любила всю жизнь. Детям, естественно, не рассказали об этом, страшный секрет о самоубийстве Света узнала уже спустя много лет: «Мне рассказывали потом, когда я была уже взрослой, что отец был потрясен случившимся. Он был потрясен, потому что он не понимал: за что? Почему ему нанесли такой ужасный удар в спину? Он говорил, что ему самому не хочется больше жить. Временами на него находила какая-то злоба, ярость». Сталин воспринял ее смерть как предательство, к тому же Надежда оставила мужу в наследство длинное обличающее письмо, которое впоследствии и развязало ему руки. В стране начались репрессии.

Люся Каплер

Но отнюдь не смерть мамы сыграла решающую роль в усугублении конфликта «отцов и детей».
У сталинской дочки было много романов, и каждый из них чем-то примечателен. Алексей Каплер, по прозвищю «Люся», стал первой любовью «генеральской дочки», с которой ей очень быстро пришлось расстаться – папа не одобрил.
Эта история произошла в нелегкие годы Великой Отечественной войны. Люся задумал новый фильм о летчиках и приехал в Зубатово консультироваться у брата Светы – Василия. Ну а дальше, долгие прогулки, походы в кино: «Люся был для меня тогда самым умным, самым добрым и прекрасным человеком. Он раскрывал мне мир искусства – незнакомый, неизведанный». Ничего не предвещало беды, пока в «Правде» не была опубликована неосторожная статья пылкого влюбленного из Сталинграда, куда отправился накануне битвы Каплер. «Письмо» некоего лейтенанта к своей возлюбленной полностью выдавало автора, особенно смелыми были последние слова: «Сейчас в Москве, наверное, идет снег. Из твоего окна видна зубчатая стена Кремля».
Над парой начали сгущаться тучи. Влюбленным стало очевидно – они должны расстаться, к тому же у Люси планировалась командировка в Ташкент. Последняя встреча напоминала «шекспировские страсти»: «Мы не могли больше беседовать. Мы целовались молча, стоя рядом. Нам было горько – и сладко. Мы молчали, смотрели в глаза друг другу, и целовались. Потом я пошла к себе домой, усталая, разбитая, предчувствуя беду».
А беда действительно случилась, на следующее утро Люся Капелу «попросили» на Лубянку, откуда он отправился не в служебную командировку, а в тюрьму по обвинению в связях с иностранцами. Через день к Светлане ворвался разгневанный папаша: «Уж не
могла себе русского найти!» - еврейские корни Каплера больше всего раздражали Сталина.

Экзотический роман

Судьба не жаловала Светлану счастливыми романами. Еще одной личной трагедией и одновременно великим счастьем стали для нее отношения с Браджешей Сингхом, наследником богатого и знатного индийского рода. Когда они познакомились в 1963 году в кремлевской больнице, Браджешей уже был неизлечимо болен – у него была запущенная эфимеза легких. Тем не менее, сердцу не прикажешь, влюбленные переехали в Сочи, где вскоре индус сделал Светлане предложение. Но в браке отказали, заявив, что в таком случае Браджешей вывезет ее заграницу на законных основаниях. Светлана утверждала, что не собирается жить в Индии, но хотела бы отправиться туда как туристка. Косыгин отказал и в этом. Тем временем, в Москве ему становилось все хуже. Аллилуева была уверена, что его «специально так лечили». Она молила Косыгина отпустить ее с мужем (как она называла Браджешея) в Индию, ей вновь ответили отказом. Увидеть родину своего возлюбленного она смогла уже только в сопровождении его праха, Браджеш умер у нее на руках 31 октября 1966 года.

Заграничная эпопея

Со смертью Браджеша началась заграничная жизнь Светланы. После ее поездки в Индию она стала «невозвращенкой», в СССР обнулили ее гражданство. «Я не думaлa 19-го декaбря 1966 годa, что это будет мой последний день в Москве и в России» - вспоминала потом в своей книге «Только один год» Аллилуева. Но громкое имя не оставило ее и за рубежом, Светлане оказали поддержку сотрудники ЦРУ – для Америки времен Холодной войны было полезно иметь, сбежавшую из собственной страны, дочь великого диктатора. Еще дипломат СССР Михаил Трепыхалин утверждал, что присутствие Аллилуевой на территории США может «подорвать» отношения между Вашингтоном и Москвой. Сейчас сложно судить, в каких именно связях со спецслужбами США состояла Аллилуева, ее досье, опубликованное после смерти, подверглось серьезной правке. С одной стороны, она благодарила Америку за чудесное спасение: «Спасибо ЦРУ - они меня вывезли, не бросили и напечатали мои «Двадцать писем к другу». С другой, ей приписывают следующие слова: «за сорок лет жизни здесь Америка мне не дала ничего».

Прощай Россия

Большую часть своей жизни Светлана провела заграницей. В своих мемуарах она описывала тоску по Родине, радость возвращения в конце 1984 года: «Я так понимаю всех, кто вернулся в Россию после эмиграции из Франции, где жизнь была не такой уж неустроенной... Я понимаю и тех, кто не уехал к родственникам за границу, возвратясь из лагерей и тюрем – нет, не хотят, все-таки, уезжать из России! Как ни жестока наша страна, как ни трудна наша земля <…> никто из нас, привязанных сердцем к России, никогда не предаст ее и не бросит, и не убежит от нее в поисках Комфорта». Возвращение далось ей непросто, разрешение на ее въезд получал лично Горбачев. Но тень отца, которая неумолимо преследовала ее всю жизнь, так и не дала ей спокойно ужиться на Родине. В 1987 она покинула СССР навсегда, которому, впрочем, тоже оставалось не долго. Светлана Аллилуева, кремлевская принцесса окончила свои дни в 2011 году, в доме престарелых в городе Ричленд, США.

Иосиф Виссарионович Сталин (Джугашвили) - человек, о котором никак нельзя сказать, что он был неоднозначным. Его правление (1924 - 1953 гг.) - да, вот истинный пример неоднозначности, но сам он, его личность и стиль руководства вполне определенно укладываются в ясное понятие: диктатор. Сталин - крайне жестокий человек, подписавший не один смертный приговор людям, виноватым только в том, что они родились в неподходящее время. Никто из нас не хотел бы жить в СССР в период, когда там безраздельно, не ограниченный ничем и никем, властвовал Сталин. Однако даже у жестоких людей и кровавых диктаторов бывают дети…

Иосиф Сталин и его дочь Светлана

У Сталина было трое детей и две жены. В период 1904-1907 гг. Сталин был в браке с Екатериной Сванидзе (умерла от тифа в 1907 г.). В этом союзе родится первенец будущего повелителя судеб в Советском Союзе - Яков. У Якова трагичная судьба. В 1943 г. он погибнет в немецком плену. Существует версия, что Сталин имел возможность обменять сына на немецкого генерала, находящегося в русском плену, но отказался. Второй брак Сталина продлился дольше - с Надеждой Аллилуевой Сталин прожил с 1919 по 1932 г. В 1921 г. у супругов родился сын Василий, а в 1925 г. - дочь Светлана. В 1932 г. Надежда Аллилуева покончила с собой.

Дети видели отца не часто, но, безусловно, имели с ним ту интимную духовную связь, которая бывает только в родительско-детских отношениях. Они видели отца таким, каким никто не мог бы его даже вообразить. К счастью для историков и обычных читателей, Светлана Аллилуева написала не одну книгу воспоминаний о своем отце и времени, в котором они оба жили. Самое знаменитое ее произведение - «Двадцать писем другу», оно и лежит в основе нашей статьи о том, каким был Сталин не политиком, но человеком в самой обычной, домашней своей жизни.

Быт Сталина

Довольно интересно читать о доме, в котором жил Сталин. Пока была жива жена (Надежда Аллилуева) он с семьей чаще всего проводил время в квартире в Кремле, но после ее смерти Сталин переехал жить на дачу. У него было две дачи под Москвой, но домом в полном смысле являлась только одна - дача в Кунцево («Ближняя» дача). Дом был двухэтажный, но вторым этажом не пользовались:

«Отец жил всегда внизу, и по существу, в одной комнате, - пишет Светлана. - Она служила ему всем. На диване он спал (ему стелили там постель), на столике возле стояли телефоны, необходимые для работы; большой обеденный стол был завален бумагами, газетами, книгами. Здесь же, на краешке, ему накрывали поесть, если никого не было больше. Тут же стоял буфет с посудой и с медикаментами в одном из отделений. Лекарства отец выбирал себе сам, а единственным авторитетом в медицине был для него академик В.Н. Виноградов, который раз-два в год смотрел его. В комнате лежал большой мягкий ковер и был камин - единственные атрибуты роскоши и комфорта, которые отец признавал и любил. Все прочие комнаты, некогда спланированные Мержановым в качестве кабинета, спальни, столовой, были преобразованы по такому же плану, как и эта. Иногда отец перемещался в какую-либо из этих комнат и переносил туда свой привычный быт».

Светлана подчеркивает, что ее отец «не любил вещей, его быт был пуританским, он не выражал себя в вещах и оставшиеся дома, комнаты, квартиры, не выражают его». Тем не менее, его жилище имело некоторые украшения. В большом зале незадолго до смерти Сталина на стенах появилась галерея рисунков (репродукций) художника Яр-Кравченко, изображавших писателей Горького, Шолохова. Означало ли это, что они были любимыми писателями Сталина - не обязательно, но, видимо, он все же их ценил. Там же висела и репродукция картины Репина «Ответ запорожцев султану». Светлана свидетельствует, что ее отец «обожал эту вещь, и очень любил повторять кому угодно непристойный текст этого самого ответа». Разумеется, здесь же находился и портрет Ленина. Портретов жены не было.

Светлана говорит об отце, как об «одаренной натуре».

Он любил музыку, но вкусы его были своеобразны: он любил народные песни - русские, украинские, грузинские. «Иной музыки он не признавал», - подчеркивает дочь.

Самым любимым его развлечение Светлана называет «сад, цветы и лес вокруг».

«Сам он никогда не копал землю, не брал в руки лопаты, как это делают истинные любители садоводства. Но он любил, чтобы все было возделано, убрано, чтобы все цвело пышно, обильно, чтобы отовсюду выглядывали спелые, румяные плоды - вишни, помидоры, яблоки, - и требовал этого от своего садовника. Он брал лишь иногда в руки садовые ножницы и подстригал сухие ветки, - это была его единственная работа в саду».

Сталин и воспитание детей

Светлана пишет, что в ее детстве они всей семьей - она, мать, отец, братья - много времени проводили на даче в Усово. Тот их дом походил на маленькую помещичью усадьбу и быт они вели вполне деревенский: косили сено, собирали грибы и ягоды, разводили мед, заготавливали соленья и маринады.

Родители, особенно мама, очень заботились об образовании детей. К своим шести с половиной, Светлана уже писала и читала по-русски и по-немецки, рисовала, лепила, клеила, писала нотные диктанты. У них с братом были хорошие воспитатели - гувернантки, как их тогда называли, с которыми дети проводили чуть ли не все время.

«В те времена женщине, да еще и партийной, вообще неприлично было проводить время около детей. Мама работала в редакции журнала, потом поступила в Промышленную Академию, вечно где-то заседала, а свое свободное время она отдавала отцу - он был для нее целой жизнью. Нам, детям, доставались, обычно, только ее нотации, проверка наших знаний. Она была строгая, требовательная мать и я совершенно не помню ее ласки: она боялась меня разбаловать, так как меня и без того любил, Надежда Аллилуева с дочерью ласкал и баловал отец».

Ни к каким традициям детей не приучали: «Грузинское не культивировалось у нас в доме, - отец совершенно обрусел».

«В те годы, - сообщит Светлана, - национальный вопрос не волновал людей, - больше интересовались общечеловеческими качествами. Брат мой Василий как-то сказал мне в те дни6 «А знаешь, наш отец раньше был грузином». Мне было 6 лет, и я не знала, что это такое - быть грузином, и он пояснил: «Они ходили в черкессках и резали всех кинжалами». Вот и все, что мы знали тогда о своих национальных корнях. Отец безумно сердился, когда приезжали товарищи из Грузии и, как это принято - без этого грузинам невозможно! - привозили с собою щедрые дары: вино, виноград, фрукты. Все это присылалось к нам в дом и, под проклятья отца, отсылалось обратно, причем вина падала на «русскую жену» - маму».

Свободное время семья проводила довольно просто:

«В качестве развлечения отец иногда палил из двухстволки в коршуна, или ночью по зайцам, попадающим в свет автомобильных фар. Биллиард, кегельбан, городки - все, что требовало меткого глаза, - были видами спорта, доступными отцу. Он никогда не плавал - просто не умел, не любил сидеть на солнце, и признавал только прогулки по лесу, в тени. Но и это его быстро утомляло и он предпочитал лежать на лежанке с книгой, со своими деловыми бумагами или газетами; он часами мог сидеть с гостями за столом. Это уж чисто кавказская манера: многочасовые застолья, где не только пьют и едят, а просто решают тут же, над тарелками, все дела - обсуждают, судят, спорят. Мама привыкла к подобному быту и не знала иных развлечений, более свойственных ее возрасту и полу - она была в этом отношении идеальной женой. Даже когда я была совсем маленькой, и ей нужно было кормить меня, а отец, отдыхавший в Сочи, вдруг немножко заболел, - она бросила меня с нянькой и козой «Нюськой», и сама без колебаний уехала к отцу. Там было ее место, а не возле ребенка».

Смерть Сталина

Один из самых пронзительных кусков воспоминаний Светланы о своем отце касается его смерти. Пересказывать здесь не имеет смысла, предоставим слово непосредственному участнику событий:

«Это были тогда страшные дни. Ощущение, что что-то привычное, устойчивое и прочное сдвинулось, пошатнулось, началось для меня с того момента, когда 2-го марта меня разыскали на уроке французского языка в Академии общественных наук и передали, что «Маленков просит приехать на Ближнюю». (Ближней называлась дача отца в Кунцеве). Это было уже невероятно - чтобы кто-то иной, а не отец, приглашал приехать к нему на дачу… Я ехала туда со странным чувством смятения. Когда мы въехали в ворота и на дорожке возле дома машину остановили Н. С. Хрущев и Н. А. Булганин, я решила, что все кончено… Я вышла, они взяли меня под руки. Лица обоих были заплаканы. «Идем в дом, - сказали они, - там Берия и Маленков тебе все расскажут». В доме, - уже в передней, - было все не как обычно; вместо привычной тишины, глубокой тишины, кто-то бегал и суетился. Когда мне сказали, наконец, что у отца был ночью удар и что он без сознания - я почувствовала даже облегчение, потому что мне казалось, что его уже нет. Мне рассказали, что, по-видимому, удар случился ночью, его нашли часа в три ночи лежащим вот в этой комнате, вот здесь, на ковре, возле дивана, и решили перенести в другую комнату на диван, где он обычно спал. Там он сейчас, там врачи, - ты можешь идти туда.

В большом зале, где лежал отец, толпилась масса народу. Незнакомые врачи, впервые увидевшие больного (академик В. Н. Виноградов, много лет наблюдавший отца, сидел в тюрьме) ужасно суетились вокруг. Ставили пиявки на затылок и шею, снимали кардиограммы, делали рентген легких, медсестра беспрестанно делала какие-то уколы, один из врачей беспрерывно записывал в журнал ход болезни. Все делалось, как надо. Все суетились, спасая жизнь, которую нельзя было уже спасти. Где-то заседала специальная сессия Академии медицинских наук, решая, что бы еще предпринять. В соседнем небольшом зале беспрерывно совещался какой-то еще медицинский совет, тоже решавший как быть. Привезли установку для искусственного дыхания из какого-то НИИ, и с ней молодых специалистов, - кроме них, должно быть, никто бы не сумел ею воспользоваться. Громоздкий агрегат так и простоял без дела, а молодые врачи ошалело озирались вокруг, совершенно подавленные происходящим. Я вдруг сообразила, что вот эту молодую женщину-врача я знаю, - где я ее видела?… Мы кивнули друг другу, но не разговаривали. Все старались молчать, как в храме, никто не говорил о посторонних вещах. Здесь, в зале, совершалось что-то значительное, почти великое, - это чувствовали все - и вели себя подобающим образом.

Отец был без сознания, как констатировали врачи. Инсульт был очень сильный; речь была потеряна, правая половина тела парализована. Несколько раз он открывал глаза - взгляд был затуманен, кто знает, узнавал ли он кого-нибудь. Тогда все кидались к нему, стараясь уловить слово или хотя бы желание в глазах. Я сидела возле, держала его за руку, он смотрел на меня, - вряд ли он видел. Я поцеловала его и поцеловала руку, - больше мне уже ничего не оставалось. Как странно, в эти дни болезни, в те часы, когда передо мною лежало уже лишь тело, а душа отлетела от него, в последние дни прощания в Колонном зале, - я любила отца сильнее и нежнее, чем за всю свою жизнь. Он был очень далек от меня, от нас, детей, от всех своих ближних. На стенах комнат у него на даче в последние годы появились огромные, увеличенные фот о детей, - мальчик на лыжах, мальчик у цветущей вишни, - а пятерых из своих восьми внуков он так и не удосужился ни разу повидать. И все-таки его любили, - и любят сейчас, эти внуки, не видавшие его никогда. А в те дни, когда он успокоился, наконец, на своем одре, и лицо стало красивым и спокойным, я чувствовала, как сердце мое разрывается от печали и от любви. Такого сильного наплыва чувств, столь противоречивых и столь сильных я не испытывала ни раньше, ни после. Когда в Колонном зале я стояла почти все дни (я буквально стояла, потому что сколько меня ни заставляли сесть и ни подсовывали мне стул, я не могла сидеть, я могла только стоять при том, что происходило), окаменевшая, без слов, я понимала, что наступило некое освобождение. Я еще не знала и не осознавала - какое, в чем оно выразится, но я понимала, что это - освобождение для всех и для меня тоже, от какого-то гнета, давившего все души, сердца и умы единой, общей глыбой. И вместе с тем, я смотрела в красивое лицо, спокойное и даже печальное, слушала траурную музыку (старинную грузинскую колыбельную, народную песню с выразительной, грустной мелодией), и меня всю раздирало от печали. Я чувствовала, что я - никуда не годная дочь, что я никогда не была хорошей дочерью, что я жила в доме как чужой человек, что я ничем не помогала этой одинокой душе, этому старому, больному, всеми отринутому и одинокому на своем Олимпе человеку, который все-таки мой отец, который любил меня, - как умел и как мог, - и которому я обязана не одним лишь злом, но и добром… Я ничего не ела все те дни, я не могла плакать, меня сдавило каменное спокойствие и каменная печаль. Отец умирал страшно и трудно. И это была первая - и единственная пока что - смерть, которую я видела. Бог дает легкую смерть праведникам…»

Светлана испытала «скорбь и облегчение». Те же чувства, она подозревала, были и у остальных свидетелей кончины вождя.

Политические интриги начались сразу после этого события. Дачу опечатали, вещи увезли, прислугу разогнали. Удивительно, но некоторые люди из числа служащих дома в этот период застрелились.

Светлана пишет, что все, кто жил рядом с отцом в его доме, были подлинными обожателями ее отца:

«Все эти люди, служившие у отца, любили его. Он не был капризен в быту, - наоборот, он был непритязателен, прост и приветлив с прислугой, а если и распекал, то только «начальников» - генералов из охраны, генералов-комендантов. Прислуга же не могла пожаловаться ни на самодурство, ни на жестокость, - наоборот, часто просили у него помочь в чем-либо, и никогда не получали отказа. А Валечка - как и все они - за последние годы знала о нем куда больше и видела больше, чем я, жившая далеко и отчужденно. И за этим большим столом, где она всегда прислуживала при больших застольях, повидала она людей со всего света. Очень много видела она интересного, - конечно, в рамках своего кругозора, - но рассказывает мне теперь, когда мы видимся, очень живо, ярко, с юмором. И как вся прислуга, до последних дней своих, она будет убеждена, что не было на свете человека лучше, чем мой отец. И не переубедить их всех никогда и ничем».