Как портрет печорина раскрывает его характер. Григорий Печорин из романа М

Михаил КОПЕЛИОВИЧ - родился в 1937 году в Харькове. Окончил Харьковский политехнический институт, работал по специальности. Как литературный критик и публицист выступает с 1960-х гг. Печатался в журналах «Звезда», «Знамя», «Континент», «Нева», «Новый мир» и др. С 1990 года живет в Израиле.

К выходу второго тома исследования

Александра Солженицына «Двести лет вместе»

Между этими тремя «фигурантами» существуют множественные связи и пересечения.

Сталин не знал о существовании Солженицына, зато о существовании Еврейского Вопроса 1 знал прекрасно и сам руку приложил к его, так сказать, постановке и разрешению.

Солженицын не единожды писал о Сталине: и в личной переписке во время Отечественной войны, и в своих сочинениях («В круге первом», «Архипелаг ГУЛАГ», поздний рассказ «На краях»). Что касается Еврейского Вопроса, то еще не затихла полемика вокруг первой части книги «Двести лет вместе», но это отнюдь не единственное произведение Солженицына, в котором он касается этой темы.

Стоит отметить, что в 2003 году исполнилось пятьдесят лет со дня смерти Сталина (март) и восемьдесят пять - со дня рождения Солженицына (декабрь). Возможно, и сто двадцать пять - со дня рождения Сталина, ибо, по некоторым данным (см. например, «Всемирный биографический энциклопедический словарь», М., 1998), он родился не обязательно в 1879 году, как раньше считалось; не исключено, что и в 1878-м. Все эти юбилеи достойны упоминания не как таковые, а в качестве свидетельства незатухающего интереса к самим юбилярам, хотя кое-кто и рад бы похоронить их в архивах российской истории. Ну, а уж Еврейский Вопрос, также отмечавший недавно два трагических юбилея собственной истории - 60-летие Ванзейской конференции, принявшей программу нацистского «окончательного решения» (январь 1942), и 50-летие расправы с еврейской интеллигенцией в Советском Союзе (август 1952) - и сам предпочел бы давно решиться. Во благо своему народу, разумеется. Да только у других народов такое, увы, не всем по вкусу...

Сразу оговорюсь, что меня занимает не проблема персонально-подсознательного отношения как Сталина, так и Солженицына к евреям, а только та позиция по Еврейскому Вопросу, которая более или менее очевидно выявилась в их выступлениях (толкуя это понятие расширительно, вплоть до судьбоносных сталинских решений). От чтения в душах, столь любезного части наблюдателей, я воздержусь.

В книге «Бодался теленок с дубом» Солженицын рассказывает об одном разговоре с Твардовским, состоявшемся в 1962 году (год публикации «Одного дня Ивана Денисовича» - вот, кстати, еще один юбилей, наступивший в ноябре 2002). «Подошла необходимость какой-то сжимок биографии все-таки сообщить обо мне - Т.А. (Твардовский. - М.К .) сам взял перо и стал эту биографию составлять. Я считал нужным указать в ней, за что я сидел, - за порицательные суждения о Сталине, но Твардовский резко воспротивился, просто не допустил. <...> Сам он долго верил в Сталина, и всякий уже тогда не веривший как бы оскорблял его сегодняшнего».

Спросите себя, господа бывшие советские, особенно воевавшие с немцами, могли вы даже помыслить - не то что кому-нибудь написать - о Сталине в сильно оппозиционном духе при его жизни, тем более в годы войны? Нет, конечно. Осуждавших Сталина еще тогда, в первой половине 40-х, было - раз-два и обчелся. А уж писавших... В переписке Солженицына с его старым другом Витке-вичем (с одного фронта на другой) диктатор фигурировал под условной кличкой «Пахан», взятой из воровского жаргона, но ведь чекисты тоже наверняка употребляли этот «термин». Во всяком случае, из контекста писем им было совер-шенно понятно, кто такой этот самый Пахан. За него-то оба друга и были аресто-ваны. (Впоследствии Виткевич продался коммунистам и ради сохранения своей научной карьеры послушно оклеветал своего бывшего друга и однодельца.)

На многих страницах романа «В круге первом» Сталин является собственной персоной (конечно, в качестве художественного образа), а кое-где и «встречается» с третьим компонентом трехчлена - Еврейским Вопросом. Непосредственно Сталину посвящены подряд пять глав романа - с 19-й по 23-ю. Эти главы - сплав достоверности и гротеска, брезгливой жалости и беспощадного препарирования характера и нрава человека, чье имя склонялось всеми газетами земного шара и «запекалось на обмирающих губах военнопленных, на опухших деснах арестантов». Но - откуда жалость? Так ведь в декабре 1949 года, в последнюю декаду которого вмещено действие романа, Сталин «был просто маленький желтоглазый старик», паршиво чувствовавший себя все последнее время. Жалость тесно сопряжена с насмешкой: этому державцу полумира «не стоило большого труда исключить себя из мирового пространства, не двигаться в нем. Но невозможно было исключить себя из времени», которое приходилось переживать как болезнь.

А. Рыбаков в «Детях Арбата» изобразил движение мысли Сталина, изобразил без малейшей иронии, что в контексте той книги было вполне оправдано. Но в результате - быть может, против воли самого автора - Сталин у Рыбакова выглядит исполином, пусть и чудовищным в своей мизантропии. Впрочем, в «Детях Арбата» - другое время: начало 30-х годов, а не конец 40-х. У Солженицына иная задача: дать контрапункт физической дряхлости и негаснущего сатанинского пламени, высмеять непомерные претензии смертного существа, земное могущество которого не отменяет его плотской, конечной природы, изумиться способности человека, вооруженного знанием слабых сторон человеческой природы, без колебаний использовать это знание во вред людям, подчинить себе миллионы и миллионы.

Вот как писатель реализует свой замысел (это лишь один пример, но таких на самом деле много):

«Положив себе дожить до девяноста, Сталин с тоскою думал, что лично ему эти годы не принесут радости, но просто должен домучиться еще двадцать лет ради общего порядка в человечестве.

Семидесятилетие праздновал так. 20-го вечером забили насмерть Трайчо Костова (одного из лидеров болгарских коммунистов. - М.К. ). Только когда глаза его собачьи остеклели - мог начать настоящий праздник».

Всего четыре фразы, но в них и ирония по поводу готовности тирана пренебречь личными удобствами ради выполнения общественного (и даже общечеловеческого!) долга; и тут же, без зазора, каннибальское торжество по поводу успешного съедения еще одной политической жертвы; и сама эта фразеология, сотканная из материалов, казалось бы, не сочетаемых - стоического смирения и палаческого рыка.

В главе 20-й «Этюд о великой жизни» Сталин пускается в размышления о горькой своей доле (в концовке предыдущей главы Солженицын называет это «угнетенным строем мысли»). Его все обманывали. Сперва сам Господь Бог, над которым «в шумном Тифлисе умные люди давно уже смеялись». Потом - Революция: «Революция? Среди грузинских лавочников? - никогда не будет! А он потерял семинарию, потерял верный путь жизни». Когда же «третью ставку своей молодости он поставил на секретную полицию» (автор «Круга» описывает версию, согласно которой Сталин был завербован охранкой в качестве осведомителя; версия как будто не вполне доказанная, но, однако же, и не совершенно фантастическая), «для него начался долгий период безнаказанности». Но снова: охранка его обманула, и третья ставка его была бита. Грянула революция 1905 года... И так постоянно.

А в 17-м Сталин чуть было не поставил на «положительных людей» вроде Каменева, а тут наскочил «этот авантюрист, не знающий России, лишенный всякого положительного равномерного опыта, и, захлебываясь, дергаясь и картавя, полез со своими апрельскими тезисами...».

А вот и первое появление Еврейского... нет, еще не Вопроса, только предощущения: «Гришку Зиновьева камнями бы забросали матросы. Потому что уметь надо разговаривать с русским народом».

Вся 20-я глава - краткий курс вознесения Сталина на партийный государственный Олимп, изложенный ядовито, смешно (ведь все через восприятие героя, с использованием его, а не «своей», лексики), но и - устрашающе. «Как сказочный богатырь, Сталин изнемогал (! - М.К. ) отсекать все новые и новые вырастающие головы гидры». А за страницу до этого впервые возникает в сознании романного Сталина само слово «евреи», причем не в негативном (чего можно было ждать после «все этой шайки, которая наверх лезла, Ленина обступала», а шайка-то сплошь евреи: Троцкий, Зиновьев, Каменев и многочисленные их клевреты!), а в сугубо положительном контексте. Речь тут об изменниках в годы Отечественной войны, имя же им (в голове Сталина) - легион. «Изменили украинцы <...>; изменили литовцы, эстонцы, татары, казаки, калмыки, чечены, ингуши, латыши - даже опора революции - латыши! И даже родные грузины, обереженные от мобилизации, - и те как бы не ждали Гитлера! И верны своему Отцу остались только: русские да евреи».

Мозг Сталина неутомим. Вот уже мысли его переместились в сторону русского патриотизма (глава 22). Ему «с годами уже хотелось, чтоб и его призна-вали за русского тоже». Это - раз. Второе же: «Сталин задумывался иногда, что ведь не случайно утвердился он во главе этой страны и привлек сердца ее - именно он, а не все те знаменитые крикуны и клинобородые талмудисты (разрядка моя. - М.К. ) - без родства, без корней, без положительности».

Ярлык «талмудисты» Солженицын не приписывает своему персонажу, а берет его готовым из «дискуссий» 48-50-х годов, в которых он обретался рядом с другими, не менее поносным - «начетчики». Нет сомнений, что этот двучлен мог родиться в одной голове - бывшего семинариста Сосо Джугашвили.

Но подлинное пересечение Сталина и Еврейского Вопроса произошло в другой голове - Адама Ройтмана, майора КГБ, главного инженера Марфинской шарашки. А толчок тому направлению мысли прежде преуспевавшего Адама Вениаминовича, которое растравило в нем сжимающее душу кольцо обид («Кольцо обид» - так называется глава 73 «Круга», в которой описана одна ночь бедного Адама), дал визит к нему «одного давнишнего друга его, тоже еврея. Пришел он без жены, озабоченный, и рассказывал о новых притеснениях, ограничениях, снятиях с работы и даже высылках». Кто явился жертвой всех этих «новых»? Впрочем, как сказано дальше (не забудем: все - мысли Ройтмана), «…это не было ново. Это началось еще прошлой весной (точнее, в январе 49-го года. - М.К. ), началось сперва в театральной критике и выглядело как невинная расшифровка еврейских фамилий в скобках. Потом переползло в литературу». И поползло дальше: «...кто-то шепнул ядовитое словцо - космополит». Когда-то «прекрасное гордое слово <...> слиняло, сморщилось, зашипело и стало значить - жид».

Ройтману хватает ума и, главное, интеллектуального мужества, чтобы - пусть в собственном доме, в ночной тишине и только мысленно - связать новые го-нения с именем Лучшего Друга Всех Народов Мира. «Бич гонителя израильтян незаметно, скрываясь за второстепенными лицами, принимал Иосиф Сталин». От кого принимал? - позволительно спросить. Уж не от Адольфа ли Гитлера?..-

И получается, что такова благодарность капризного диктатора одной из двух наций, которые, по его же собственному разумению, «не ждали Гитлера» и остались «верны своему Отцу» в самую страшную годину. Впрочем, он (Он!) и русских отблагодарил сходным образом.

Тут предвижу упреки со стороны специалистов по чтению в душах. Дескать, купился наивняк! Проглотил наживку с антисемитским душком! Во-первых, кому поручил Солженицын «разбираться» со Сталиным? Гэбисту, т.е. заведомо нехорошему еврею, принадлежащему к касте еврейских палачей русского народа, коих так много резвится на страницах «Архипелага ГУЛАГ». Во-вторых, того же Ройтмана и в этой же самой главе заставляет его создатель ежиться от некой юношеской истории (не выдуманной! Солженицын взял ее из собственной биографии), в которой он неправедно (таково его теперешнее ощущение) травил русского мальчика, обвиненного в антисемитских проявлениях. Вот, мол, где открылось истинное отношение писателя к Еврейскому Вопросу. И, в-третьих, разве случайно вывел он в том же «Круге» и еврея-раскулачивателя (Рубина), и еврея-стукача (Исаака Кагана), и евреев - ортодоксальных коммунистов (того же Рубина и Абрамсона)? Отметаю сии «обличения» за их смехотворностью.

Во второй части «Двухсот лет вместе» всякое появление Сталина, связанное с Еврейским Вопросом, либо прямо губительно для последнего, либо осторожно выжидательно (т.е. сугубо прагматично, при явно недоброжелательной подкладке). Правда, в ряде случаев Солженицын опирается на свои или других авторов догадки и предположения , но при отсутствии или сокрытии подтверждающих документов (сталинская же извечная манера) это представляется вполне допустимым. Так, утвердительно пишет Солженицын: «Сталин к концу 20-х не провел задуманной было им «чистки» соваппарата и партии от евреев...». Или, ссылаясь на материал, посвященный концу дипломатической карьеры М.М. Литвинова (автор - З. Шейнис), сообщает: «Литвинов еще пригодился в войну послом в США, а уезжая оттуда в 1943, имел смелость передать Рузвельту от себя лично письмо, что Сталин развязывает в СССР антисемитскую кампанию».

В других же случаях писатель не пренебрегает ссылаться и на официальные советские источники, а однажды - на сочинения Самого. Кстати, интересная история. В январе 1931 года мировая печать опубликовала «внезапное демонстративное заявление Сталина Еврейскому Телеграфному Агентству: «Коммунисты, как последовательные интернационалисты, не могут не быть непримиримыми (три «не» в одной полуфразе для не слишком грамотного читателя, а тем более переводчика на другой язык - трудно постигаемое сочетание. - М.К. ) и заклятыми врагами антисемитизма. В СССР строжайше преследуется законом антисемитизм, как явление, глубоко враждебное советскому строю. Активные антисемиты караются по законам СССР смертной казнью»». Здесь ссылка на последний том тринадцатитомного собрания сочинений Сталина, изданного в 1946-1951 годах. «Но характерно, - комментирует Солженицын, - в советской прессе это заявление Вождя не было напечатано (по его лукавой запасливости), оно произносилось для экспорта, а от своих подданных он скрыл эту позицию, - и в СССР было напечатано только в конце 1936».

А из более поздних: «За восемь последних сталинских лет произошли: атака на «космополитов», потеря (евреями. - М.К. ) позиций в науке, искусстве, прессе, разгром Еврейского Антифашистского Комитета, с расстрелом главных членов, и «дело врачей». По конструкции тоталитарного режима первым орудием ослабления еврейского присутствия в управлении и не мог стать никто иной, как сам Сталин, только от него мог быть первый толчок». Солженицын здесь категоричен и в этой своей категоричности, безусловно, прав. Как прав и в другом. В том, что Сталин же был и главным идеологом (если это позволительно именовать идеологией) соблюдения полной скрытности при проведении антиеврейских, как и многих других, мероприятий. «Отношение советской власти к евреям могло меняться годами - а почти ни в чем не выходя на агитационную поверхность». После заключения пакта Молотова-Риббентропа «не только еврей Литвинов был заменен Молотовым и началась «чистка» аппарата наркомата иностранных дел, но и в дипломатические школы и в военные академии не стало доступа евреям. Однако еще прошло немало лет, пока стало внешне заметно исчезновение евреев из наркоминдела и резкое падение их роли в наркомвнешторге». А дальше Солженицын приводит еще более характерный пример: что уже с конца 1942 года в аппарате Агитпропа наметились негласные (ну, конечно! - М.К. ) усилия потеснить евреев из таких центров искусства, как Большой театр, московские Консерватория и Филармония, но «по секретности советских внутрипартийных движений - привременно никто не был осведомлен» об этих движениях. Ну, а уж дальше поехало-понеслось: за потеснением евреев из управленческих структур их начали гнать отовсюду, даже из инженерно-технической и научной сфер, где их вклад, особенно в Отечественную войну, был неоспорим.

Тут есть один пункт, по которому я хотел бы возразить Солженицыну. Может быть, и вправду «в зависимости от обстановки Сталин то поддерживал, то осаживал» усилия по изъятию евреев из разных областей советской жизни, но пример с Украиной, заимствованный писателем у С. Шварца (из его книги «Евреи в Советском Союзе с начала Второй мировой войны»), представляется малоубедительным. По С. Шварцу (в передаче Солженицына), с конца 1946 года обстановка на Украине «заметно изменилась в пользу евреев», а с начала 1947-го, после передачи украинской компартии «от Хрущева в руки Кагановича», евреи стали выдвигаться и на партийные посты. Возможно, отдельные такие случаи и были, но, во-первых, Каганович скорей всего евреев не столько отличал, сколь отлучал (чтобы чего про него не подумали), а во-вторых, именно в начале 47-го моего отца, по смехотворному поводу, сняли с должности директора большого научного института в Харькове, а на его место посадили «национальный кадр».

На авансцену выдвигается Еврейский Вопрос - разумеется, как его видит и представляет Солженицын. «В правительственной газете стояло: «Нет у нас еврейского вопроса. На него уже давно дала категорический ответ Октябрьская революция. Все национальности равны - вот был этот ответ». Однако когда в избу приходили раскулачивать не просто комиссар, но комиссар-еврей, то вопрос маячил». Цитата из правительственной газеты («Известия») относится к 20-м годам (в ссылке указана и дата выхода газетного номера - 20 августа 1927), так что тема раскулачивания возникает здесь несколько преждевременно. Впрочем, несмотря на этот анахронизм, по существу комментарий писателя верен. Кто-то скажет, что раскулачивать спустя два-три года приходили комиссары разных национальностей; подчеркивание участия в этом злодействе евреев - еще одна иллюстрация солженицынской необъективности. Но если взять главу «Двадцатые годы» в целом, нельзя не признать, что автор поворачивает «медаль» не только одной стороной. «Нет, власть тогда была - не еврейская, нет. Власть была интернациональная. По составу изрядно и русская. Но при всей пестроте своего состава - она действовала соединенно, отчетливо антирусски, на разрушение русского государства и русской традиции». И разве это не так? Вина евреев, если уж определять в категориях вины (не юридической, понятно, а моральной), состоит - и по Солженицыну, и по жизни - в том, что они участвовали в этой антирусской пляске смерти, и участвовали активно . «И хотя объяснять действия разрушителей национальными корнями или побуждениями - ошибочно, но и в России 20-х годов тоже неотвратимо витал вопрос <...>: почему ж «всякому, кто имел несчастье попасть в руки ЧК, предстояла весьма высокая вероятность оказаться перед еврейским следователем или быть расстрелянным им»» (цитата, в переводе, из статьи известного в 50-60-х годах Леонардо Шапиро «Роль евреев в русском революционном движении», напечатанной в Лондоне в 1962 году).

Солженицын цитирует также статью знаменитой 2 Екатерины Кусковой, опубликованную в эмигрантской русской газете «Еврейская трибуна» в 1922 году (в тот год ее как раз выслали из СССР, а за год до того она, социалистка, еще успела понюхать и внутрисоветской ссылки). Кускова свидетельствует, что встречала высококультурных евреев, «которые были подлинными антисемитами нового «советского типа»». Что ж это за новый тип? Врач-еврейка жаловалась ей на то, что еврейские большевистские администраторы испортили ее прекрасные отношения с местным населением. Кускова приводит и другие примеры подобного свойства и резюмирует: «Всем этим полна сейчас русская жизнь». А Солженицын помещает сходные свидетельства и многих авторов-евреев: Д. Пасманика, Г. Ландау, даже Ю. Ларина, видного большевика, будущего тестя Бухарина.

Говоря о значительном «засорении» в 20-е годы советских властных структур функционерами еврейского происхождения, Солженицын не забывает и печально знаменитую Евсекцию, созданную еще при наркоме национальностей Сталине. Во второй половине 20-х деятельность этой организации, много потрудившейся на ниве распространения коммунистического влияния на российское еврейство и приобщения оного к соцстроительству, постепенно сошла на нет. Но уже так прикипели эти самые «евсеки» к советской власти, что и после закрытия своей «епархии» «не протрезвели, не оглянулись на соплеменников, поставили «социалистическое строительство» выше блага своего народа или любого другого: остались служить в партийно-государственном аппарате. И эта многообильная служба была больше всего на виду». И не только в 20-е годы.

Характерна - для умонастроения автора «Двухсот лет вместе» - концовка главы «Двадцатые годы». Тут приводятся выдержки из статьи современного публициста-еврея, опубликованной в 1994 году в московском журнале «Новый мир». Автор этот - Г. Шурмак - весьма неодобрительно отзывается о тех своих соплеменниках, которые на протяжении десятилетий гордились евреями, сделавшими блестящую карьеру при большевиках, а что при этом страдал русский народ, не задумывавшимися. «Поразительно единодушие, с каким мои соплеменники отрицают какую-либо свою провинность в русской истории XX века». Комментарий Солженицына: «Ах, как целительно звучали бы для обоих наших народов такие голоса, если б не были утопающе-единичны...».

Ну что ж. Что такие голоса воистину единичны всегда (покаяние и по определению единично, а не массово) - правда. Как правда и то, что если такие голоса звучат, хотя бы и с запозданием на полвека и более, - значит, совесть человеческая (а отсюда и народная) теплится, невзирая на чудовищное давление одичалых политических режимов, стремящихся в первую очередь сплющить индивидуальную совесть до состояния ручного зверька, принимающего корм из чужих рук...

Солженицын, как мы уже видели, отнюдь не склонен преувеличивать роль евреев в разрушении русского государства и русской традиции. Но и выступает против всякого рода попыток, диктуемых в одних случаях недомыслием, в других - желанием ускользнуть от ответственности, преуменьшения этой роли. Либо - такого ее истолкования, при котором она становится исключительно страдательной. Нельзя, утверждает он, согласиться с теми, кто говорит лишь об использовании евреев советской диктатурой и последующей ликвидации их, по миновании надобности. Нет, большевики если что и использовали (в своих политических, а - возможно, полагали они - и в национальных интересах самих евреев), то рвение своих еврейских сторонников в деле насаждения в стране большевистских порядков. «Не крепко ли они поучаствовали в разгроме религии, культуры, интеллигенции и многомиллионного крестьянства?» Тут требуется одно уточнение: религии, культуры и интеллигенции не только нееврейской, но и своей собственной.

Особенно возмутила Солженицына категорическая декларация одного из современных авторов-евреев, будто нет способа культивирования среди евреев лояльной советской элиты. «Да Боже, этот способ работал безотказно 30 лет, а потом заел. <...> И почему же 30-40 лет глаза множества евреев на суть советского строя не открывались - а теперь открылись? Что их открыло? Да вот именно в значительной мере то, что эта власть повернулась и сама стала теснить евреев. Не только из правящих и командных сфер, но из культурных и научных институтов».

Так! Конечно, кто-то открыл глаза пораньше, другие их и не закрывали (да где они все?). Но, думается, массовая динамика изменения отношения евреев к советской власти представлена Солженицыным адекватно. Именно возобновившиеся преследования, восстановленная (и увеличенная по сравнению с «проклятым царским режимом») процентная норма при поступлении в высшие учебные заведения, изгнания с более или менее ответственных должностей - привели многих лояльных и даже приязненных к существующему строю евреев к пересмотру их позиции. Еврейский Вопрос, как Ванька-встанька, завалившись на время в одной, отдельно взятой стране, вновь встрепенулся и занял свое «нормальное» положение. Антисемиты завели свою старую песню «Бей жидов, спасай Россию!», а евреи, как тот же Эренбург, не раз поминаемый Солженицыным во второй части «Двухсот лет...», начали освобождаться от кратковременной иллюзии, будто очистка человеческого сознания от вековых предрассудков при наличии на то доброй воли - плевое дело (см. «Люди, годы, жизнь», книга шестая, глава 15).

Об Эренбурге Солженицын отзывается с нескрываемым осуждением. Он приводит, например, такой факт: «В «Правде» 21 сентября 1948, в противовес триумфальному приезду Голды Меир (в качестве первого посла Израиля в СССР; кстати, она тогда звалась Голдой Меерсон. - М.К. ), появилась большая, заказанная ему (Эренбургу. - М.К. ), статья на тему: евреи - вообще не нация и обречены на ассимиляцию». Сам Эренбург не минует этот факт в своих мемуарах (та же глава 15 шестой книги): «В сентябре 1948 года я написал для «Правды» статью о еврейском вопросе, о Палестине, об антисемитизме». И далее дает целую страницу цитат из статьи. Насчет того, что евреи - не нация, в них ничего не найдешь. Сказано только, что между евреем-тунисцем и евреем, живущим в Чикаго, мало общего. И еще: что ощущение глубокой связи между евреями различных стран родилось как результат невиданных зверств немецких фашистов. А вот сионизм автором статьи однозначно заклеймен: его, дескать, создали евреи «националисты и мистики», а Палестину заселили евреями «те идеологи человеконенавистничества, те адепты расизма, те антисемиты, которые сгоняли евреев с насиженных мест и заставляли их искать не счастья, а права на человеческое достоинство - за тридевять земель». Интересно, имел ли тут в виду Эренбург и тех идеологов человеконенавистничества, которые согнали евреев в Биробиджан?.. Во всяком случае, не оставляет сомнений приверженность писателя идее ассимиляции. Впрочем, и критикующий его Солженицын, признавая, что в XX веке «еврейство получало импульсы отшатнуться от ассимиляции» и что так же, возможно, будет продолжаться в наступившем XXI, охотно присоединяется к мнению русского еврея, предсказывающего неуничтожимость диаспоры и нерасчленимость того единства (с окружающими народами), которое она породила и в котором евреи и впредь должны жить и проявлять себя. Солженицын не уверен в осуществимости такого прогноза, но сочувствие его к такому развитию событий несомненно. «Движение - слиться с остальным человечеством до конца, вопреки жестким преградам Закона (еврейского, разумеется. - М.К. ), - кажется естественным, живым».

Но вернемся к Эренбургу, ибо и автор «Двухсот лет...» еще не раз к нему возвращается. Ужасно обвинение, бросаемое ему Солженицыным по следам расправы с еврейской интеллигенцией в августе 1952-го: «И после расстрела еврейских писателей Эренбург продолжал уверять на Западе, что они - живы, и пишут». Если это действительно так...

Еще раз Эренбург появляется на страницах солженицынской книги в связи с верноподданническим письмом, готовившимся в недрах партаппарата. Это письмо должны были подписать - и, увы, подписали! - самые известные советские евреи: писатели, ученые, музыканты.

История с письмом всплывает в беседе Солженицына с главным редактором «Московских новостей» Виктором Лошаком, состоявшейся в конце декабря 2002 года. Лошак, ссылаясь на соответствующие пассажи «Двухсот лет...», констатирует: «Десятки подписей, как вы пишете, уже были собраны. Среди них Ландау, Дунаевский, Гилельс, Ойстрах, Маршак... Однако письмо это не было публиковано». Ответ Солженицына гласит: «Это письмо в «Правду» не было опубликовано, потому что дело врачей сходило на нет, и Берия начал вести свою линию. А опубликовано оно уже сейчас, в 1997 году, в «Источнике» - Вестнике архива Президента России».

В данном эпизоде, как он изложен в самой книге, роль Эренбурга представлена неоднозначно. Он «сперва не подписывал (что значит «сперва»? Ведь и после не подписал! - М.К. ), нашел в себе смелость написать письмо Сталину». Но тут же и отмечено: «Изворотливость (в формулировках. - М.К. ) требовалась непревзойденная». И Эренбург ее проявил: «еврейской нации нет», еврейский национализм «неизбежно приводит к измене». О, Господи!

В книге выведены и другие фигуранты, чье поведение, мягко выражаясь, было несколько сервильным. К ним относятся (помимо подписавших провокаторское письмо): «топорный карикатурщик Борис Ефимов»; дипломат Евгений Гнедин, писавший в 30-х годах обманные статьи - то о том, «как гибнет западный мир, то - в опровержение западных «клевет» о каком-то якобы насильственном труде заключенных на лесоповале»; «преданный коммунистический фальсификатор академик И.И. Минц»; а вот академик Г.И. Будкер, по собственному признанию, не спал ночами и падал в обморок от напряжения, рождая, совместно со столь же самоотверженными коллегами, первую атомную бомбу для родного государства, причем происходило это в дни преследования «космополитов».

Но есть, как мне кажется, среди лиц, обвиненных Солженицыным в безудержном сотрудничестве с советской властью, и такие, к кому наш «судья» излишне пристрастен. Это, прежде всего, кинорежиссер Михаил Калик и поэт-бард Александр Галич. Калику, несправедливо названному «благополучным» (видимо, вследствие незнания его биографии), инкриминируется написанное им уже в годы второй опалы (первая, с лагерем, пришлась на сталинскую пору, причем посажен он был по обвинению в «еврейском буржуазном национализме») письмо «К русской интеллигенции». «Как будто перебыв в СССР не в слое благополучных, а годами перестрадав в угнетенных низах...» Да так и было безо всякого «как будто»!

Что касается Галича, то он и вправду долго состоял в привилегированном слое советских евреев, был преуспевающим - вполне советским - драматургом. «Но вот с начала 60-х годов совершился в Галиче поворот. Он нашел в себе мужество оставить успешную, прикормленную жизнь и «выйти на площадь»». Более того, согласен Солженицын и с тем, что песни Галича, «направленные против режима, и социально-едкие, и нравственно-требовательные», принесли «несомненную общественную пользу, раскачку общественного настроения». Так чем же ему не угодил Галич?

«Разряды человеческих характеров почти сплошь - дуралеи, чистоплюи, сво-лочи, суки... - очень уж невылазно». Но: «при таком обличительном пафосе - ни ноты собственного раскаяния, ни слова личного раскаяния нигде!» Так уж и нигде? «А «Ночной дозор» («Я открою окно, я высунусь, / Дрожь пронзит, будто сто по Цельсию!»)? А «Старательский вальсок» («И теперь, когда стали мы первыми, / Нас заела речей маята, / И под всеми словесными перлами / Проступает пятном немота»)? А «Вальс, посвященный Уставу караульной службы» («Ах, как шаг мы печатали браво, / Как легко мы прощали долги!..»)? А «Уходят друзья» («Я ведь все равно по мертвым не плачу - / Я ж не знаю, кто живой, а кто мертвый»)? А «Баллада о стариках и старухах» («Я твердил им в их мохнатые уши, /В перекурах, за сортирною дверью: / “Я такой же, как и вы, только хуже!”...»)?

И странно читать у Солженицына упрек Галичу в том, что его сатира «бессознательно или сознательно, обрушивалась на русских, на всяких Климов Петровичей и Парамоновых...» А надо было, чтобы на евреев? Но ведь тут в зеркальном отображении видим очень странную претензию критика, изрекающего директиву самому Солженицыну, чтобы тот обратил в... еврея одного из героев (в обоих смыслах этого слова) романа «В круге первом» - или, в крайнем случае, добавил в роман «равноценный по силе образ благородного самоотверженного еврея»!

В ряде мест книги автор говорит о такой категории национальной жизни, как раскаяние. Естественно, что призыв к раскаянию обращен к обеим сторонам - и к русским, и к евреям. Я уже приводил здесь концовку главы «Двадцатые годы», с цитатой из статьи современного публициста, осуждающего соплеменников-евреев за их неготовность признать свою долю вины в русской истории XX века, и солидарный комментарий Солженицына. Теперь приведу концовку еще одной главы - «В войну с Германией»:

«Констатирует в конце 80-х годов еврейская публицистка, живущая в Германии (Софья Марголина. - М.К. ): «Сегодня моральный капитал Освенцима уже растрачен». И она же год спустя: «Солидный моральный капитал, приобретенный евреями после Освенцима, кажется исчерпанным», евреи «уже не могут просто идти по старому пути претензий к миру. Ныне мир уже имеет право разговаривать с евреями, как со всеми остальными» 3 ; «борьба за права евреев не прогрессивнее борьбы за права других народов. Пора разбить зеркало и оглянуться: мы не одни в мире».

До такой достойной, великодушной самокритичности подниматься бы и русским умам в суждениях о российской истории XX века - от озверения революционного периода, через запуганное равнодушие советского, и до грабительской мерзости послесоветского. В невыносимой тяжести сознания, что в этом веке мы, русские, обрушили свою историю - через негодных правителей, но и через собственную негодность, - и в гложущей тревоге, что это, может быть, непоправимо, - увидеть и в русском опыте: не наказание ли то от Высшей Силы?»

Золотые слова! Пафос всей книги Солженицына выражен в них наиболее внятно и с неподдельной искренностью. Стоит добавить, что в этой же главе автор с большим сочувствием констатирует широкое участие советских евреев в военных действиях и партизанском движении, а также делится личным опытом соприкосновения с евреями на фронте. «Знаю среди них смельчаков (далее пофамильно перечисляет солдат и офицеров, отлично воевавших рядом с ним и под его началом. - М.К. ). Более чем реально воевал поэт Борис Слуцкий, передают его выражение: «Я весь прошит пулями»». Называет Солженицын и другие - известные и неизвестные - имена. И резюмирует: «так, вопреки расхожему представлению, число евреев в Красной армии в годы Великой Отечественной войны было пропорционально численности еврейского населения, способного поставлять солдат: пропорция евреев - участников войны в целом соответствует средней по стране».

Еще относительно раскаяния евреев за свои грехи перед русскими. В главе «Оборот обвинений на Россию» (т.е. с чекистско-большевистской власти на историческую Россию) приводятся высказывания как русофобские (Борис Хазанов: «Берегитесь рассказов о том, что в России хуже всех живут русские, пострадали в первую очередь русские»), так и... С удовлетворением отмечает писатель: «Однако перестали бы быть евреи евреями, если бы в чем-то стали все на одно лицо. Так и тут. Голоса иные тоже прозвучали. <...> К счастью для всех, и к чести для евреев - какая-то часть из них, оставаясь преданными еврейству, проняла сознанием выше обычного круга чувств, способностью охватить Историю объемно. Как радостно было их услышать! - и с тех пор не переставать слышать. Какую надежду это вселяет на будущее! При убийственной прореженности, пробитости русских рядов - нам особенно ценны их понимание и поддержка».

На этой оптимистической ноте можно было бы и закончить, но есть у меня личная причина приписать еще несколько слов. Среди тех, кого так радостно было услышать Солженицыну, упомянут кибернетик Роман Рутман, репатриировавшийся в Израиль еще в 1973 году. В нью-йоркском русском «Новом журнале» появилась его статья о начале движения за репатриацию, которую (статью) Солженицын называет очень теплой и яркой и в которой, по мнению писателя, проявлено «отчетливое тепло к России. Статья и называлась выразительно: “Уходящему - поклон, остающемуся - братство”». Это название - строчка из ныне широко известного стихотворения Бориса Чичибабина «Дай вам Бог с корней до крон..» (1971). Солженицын не фиксирует авторство Чичибабина, но, конечно же, не по незнанию. Заключаю так на основании личного письма, полученного мною от писателя в 1997 году. В нем среди прочего сказано: «Статью о Чичибабине 4 (которого люблю) читал». Соединяя эти два факта, нельзя не видеть, что Чичибабина Солженицын любит, в частности, и за его юдофильство.

2 Та самая «мадам Кускова», которую Маяковский в пародийном виде вывел в четвертой главе своей «Октябрьской поэмы».

3 Никогда мир не разговаривал с евреями, как со всеми остальными! И сегодня, спустя десять лет после появления сочувственно цитируемой Солженицыным публикации, мир - главным образом Европа (не говоря уже о мусульманской части мира) - разговаривает с евреями на языке судей Дрейфуса и обвинителей Бейлиса, а кое-кто - и на языке «Майн Кампф».

4 Вероятно, имеется в виду моя рецензия на книгу стихов «82 сонета и 28 стихотворений о любви», опубликованная в «Новом мире» (1995, № 10).

В романе “Герой нашего времени” Михаил Юрьевич Лермонтов затрагивает те же проблемы, которые часто звучат в его лирике: почему умные и энергичные люди не могут найти себе место в жизни, почему они “старятся в бездействии”? Роман состоит из пяти частей: “Бэла”, “Максим Максимыч”, “Тамань”, “Княжна Мери”, “Фаталист”. Каждая из них представляет самостоятельное произведение и в то же время является частью романа. Центральное место во всех повестях занимает образ молодого офицера Печорина. Не случайно действие романа происходит на Кавказе, куда в то время ссылали людей, критически настроены к самодержавию. Туда, как известно, ссылали Пушкина и Лермонтова. Печорин принадлежит к этой категории людей. Григорий Александрович Печорин, молодой человек лет двадцати пяти. В нескольких местах романа автор дает описание внешности героя, указывая некоторые ее признаки с характером. Впервые Печорин предстает в романе перед Максимом Максимычем в крепости за Тереком («Бэла»):»Он явился ко мне в полной форме… Он был такой тоненький, беленький, на нем мундир был такой новенький». В «Максим Максимыче» мы узнаем, что Печорин был среднего роста, стройный; «… широкие плечи доказывали крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой жизни и перемены климатов…» . В «максиме Максимыче» Печорин – штатский, в отставке. Одет в бархатный сюртук, ослепительно чистое белье. Его походка была «небрежна и ленива». Он не размахивал руками, что автор считает признаком скрытности характера. У Печорина светлые волосы, усы и брови – черные, немного вздернутый нос, зубы белые, глаза карие. Глаза «… не смеялись, когда он смеялся». О выносливости Печорина Максим Максимыч поясняет, что он в дождик мог провести целый день на охоте. В «Максим Максимыче» мы узнаем, что Печорин был среднего роста, стройный; «… широкие плечи доказывали крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой жизни и перемены климатов…» . В «максиме Максимыче» Печорин – штатский, в отставке. Одет в бархатный сюртук, ослепительно чистое белье. Его походка была «небрежна и ленива». Он не размахивал руками, что автор считает признаком скрытности характера. У Печорина светлые волосы, усы и брови – черные, немного вздернутый нос, зубы белые, глаза карие. Глаза «… не смеялись, когда он смеялся». О выносливости Печорина Максим Максимыч поясняет, что он в дождик мог провести целый день на охоте.

Раскрывая сложный и противоречивый характер Печорина, автор показывает нам его в разных жизненных ситуациях, в столкновении с людьми разных социальных слоев и национальностей: с контрабандистами, с горцами, с молодой девушкой-аристократкой, с представителями дворянской молодежи и другими действующими лицами. Перед нами предстает образ одинокого, разочарованного человека, который враждует со светским обществом, хотя и сам является его частью.

В стихах Лермонтова образ такого человека нарисован в романтических тонах, поэт не раскрывал в своей лирике причин появления такого героя. А в романе “Герой нашего времени” Лермонтов изображает Печорина реалистически. Писатель пытается показать, как на характер человека влияет среда, в которой он живет. У Печорина очень много общего с Евгением Онегиным из одноименного романа в стихах Пушкина. Однако Печорин живет в другое время, это человек тридцатых годов XIX века, и разочарование этого человека в окружающем его обществе сильнее, чем у Онегина.

Печорин родился и вырос в аристократической семье. Природа наделила его острым умом, отзывчивым сердцем и твердой волей. Но лучшие качества этого человека оказались не нужны обществу. “Лучшие мои чувства, боясь насмешки, - говорит Печорин, - я хоронил в глубине сердца”. Он влюблялся и был любим; занялся наукой, но скоро понял, что славы и счастья она не дает. А когда он понял, что в обществе нет ни бескорыстной любви, ни дружбы, ни справедливых гуманных отношений между людьми, ему стало скучно.

Печорин ищет острых ощущений, приключений. Ум и воля помогают ему преодолеть препятствия, но он осознает, что его жизнь пуста. И это усиливает в нем чувство тоски и разочарования. Печорин хорошо разбирается в психологии людей, поэтому легко завоевывает внимание женщин, но и это не приносит ему ощущения счастья. Он, как и Онегин, “не создан для блаженства семейной жизни. Жить, как люди его круга, он не может и не хочет”.

В истории с княжной Мери, которую Печорин влюбил в себя, подчинил своей воле, он предстает и как “жестокий мучитель”, и как глубоко страдающий человек. Измученная Мери вызывает в нем чувство сострадания. “Это становилось невыносимым, - вспоминает он, - еще минута, и я бы упал к ногам ее”.

Лермонтов создал правдивый образ своего молодого современника, в котором отразились черты целого поколения. В предисловии к роману он писал, что Печорин - “это портрет, составленный из пороков нашего поколения, в полном их развитии”.

В названии романа звучит ирония писателя над своим поколением и над временем, в котором оно живет. Печорин, конечно, не герой в буквальном смысле этого слова. Его деятельность нельзя назвать героической. Человек, который бы мог принести пользу людям, тратит свои силы на пустые занятия.

Автор не стремится ни осудить Печорина, ни сделать его лучше, чем он есть. Нужно отметить, что М. Ю. Лермонтов с большим мастерством раскрыл психологию своего героя. Критик Н. Г. Чернышевский отмечал, что “Лермонтова интересовал сам психологический процесс, его форма, его законы, диалектика души...” Высоко оценил роль Лермонтова в развитии социально-психологического романа и Л. Н. Толстой.

18.Н.В.Гоголь о специфике жанровой природы своих комедий. Новый тип комедийного героя и приемы комического для его воплощения («Ревизор» + 1 комедия по выбору).

Место "Ревизора" в своем творчестве и уровень художественного обобщения, к которому он стремился, работая над комедией, Гоголь раскрыл в "Авторской исповеди" (1847). "Мысль" комедии, подчеркнул он, принадлежит Пушкину. Последовав пушкинскому совету, писатель "решился собрать в одну кучу все дурное в России <...> и за одним разом посмеяться над всем". Гоголь определил новое качество смеха: в "Ревизоре" - это "высокий" смех, обусловленный высотой духовно-практической задачи, стоявшей перед автором. Комедия стала пробой сил перед работой над грандиозной эпопеей о современной России. После создания "Ревизора" писатель почувствовал "потребность сочиненья полного, где было бы уже не одно то, над чем следует смеяться. Таким образом, «Ревизор» - поворотный момент в творческом развитии Гоголя.

В "Театральном разъезде" Гоголь обращает внимание на то, что драматург должен найти ситуацию, которая затронула бы всех героев, включила бы в свою орбиту важнейшие жизненные заботы всех действующих - иначе персонажи просто не смогут за несколько часов сценического действия реализовать себя, обнаружить свой характер. Поэтому спокойное, "равнинное" течение жизни в драме невозможно - необходим конфликт, взрыв, острое столкновение интересов. Кроме того, "лишних" героев, не включенных в конфликт, быть не может. Но какова тогда ситуация, которую должен найти драматург, чтобы включить в ее орбиту всех героев и показать их характеры? Иными словами, что может лечь в основу драматургического конфликта? Любовная интрига? "Но, кажется, уже пора перестать опираться до сих пор на эту вечную завязку, - утверждает второй любитель искусств, а вместе с ним и Гоголь. - Стоит вглядеться пристально вокруг. Все изменилось давно в свете. Теперь сильней завязывает драму стремление достать выгодное место, блеснуть и затмить во что бы ни стало другого, отомстить за пренебрежение, за насмешку. Не более ли теперь имеют электричества чин, денежный капитал, выгодная женитьба, чем любовь?" Но, оставляя в основе конфликта "Ревизора" и чин, и выгодную женитьбу, и денежный капитал, Гоголь находит все же иной сюжет, имеющий значительно больше "электричества": "А завязать может все, - резюмирует второй любитель искусств, - самый ужас, страх ожидания, гроза идущего вдали закона..."

Именно это - "самый ужас, страх ожидания, гроза идущего вдали закона", овладевающие чиновниками, - и формирует драматургическую ситуацию "Ревизора". Пьеса завязывается первой же фразой Городничего: "Я пригласил вас, господа, с тем чтобы сообщить вам пренеприятное известие: к нам едет ревизор". С этого момента страх начинает сковывать героев и нарастает от реплики к реплике, от действия к действию. Все нарастающий страх, овладевающий чиновниками в "Ревизоре", формирует множество комических ситуаций. Городничий, отдавая приказания, путает слова; отправляясь к мнимому ревизору, вместо шляпы хочет надеть бумажный футляр. Комизм первой встречи Городничего с Хлестаковым определен ситуацией взаимного испуга, что заставляет обоих нести уже полную околесицу: "Не погубите! Жена, дети маленькие... не сделайте несчастным человека", - молит Сквозник-Дмухановский, искренне позабыв о том, что маленьких-то детей у него нет. Не зная, в чем оправдываться, он искренне, прямо-таки как испуганный ребенок, признается в собственной нечистоплотности: "По неопытности, ей-богу по неопытности. Недостаточность состояния... Сами извольте посудить: казенного жалованья не хватает даже на чай и сахар".

Страх сразу же объединяет героев. Завязав действие комедии одной лишь фразой, Гоголь прибегает к приему композиционной инверсии: экспозиция и завязка поменялись местами. Приготовления чиновников к приезду ревизора, их разговоры о том, что и кому необходимо сделать, становятся экспозицией, из которой мы узнаем о состоянии дел в городе. Но экспозиция выявляет не только недостатки в городе (подробно расскажите, какие). Она показывает самое важное противоречие, существующее в сознании чиновников: между грязными руками и абсолютно чистой совестью. Все они искренне уверены, что за всяким умным человеком "водятся грешки", ибо он не любит "пропускать того, что плывет в руки". Точно такого же "умного человека" они надеются встретить и в ревизоре. Поэтому все их устремления направлены не на спешное исправление "грешков", но на принятие лишь косметических мер, которые могли бы дать возможность ревизору закрыть глаза на истинное положение дел в городе - разумеется, за определенное вознаграждение.Городничий искренне считает, что "нет человека, который бы за собою не имел каких-нибудь грехов. Это уже так самим Богом устроено, и волтерианцы напрасно против этого говорят". С этим согласны все, и единственное возражение, которое он встречает, исходит от Аммоса Федоровича Ляпкина-Тяпкина: "Что же вы полагаете, Антон Антонович, грешками? Грешки грешкам - рознь. Я говорю всем открыто, что беру взятки, но чем взятки? Борзыми щенками. Это совсем иное дело". Возражение касается лишь формы, но не сути. Именно в этой открытости и искренности проявляется это противоречие - между пониманием своих "грешков" и абсолютно чистой совестью. "Он даже не охотник творить неправду, - пишет о нем Гоголь, - но велика страсть ко псовой охоте..." Отправляясь к Хлестакову, Городничий напоминает чиновникам: "Да если спросят, отчего не выстроена церковь при богоугодном заведении, на которую назад тому пять лет была ассигнована сумма, то не позабыть сказать, что начала строиться, но сгорела. Я об этом и рапорт представлял. А то, пожалуй, кто-нибудь, позабывшись, сдуру скажет, что она и не начиналась".

Как Городничий не чувствует себя виноватым и действует не по злому умыслу, а потому что так заведено, так и другие герои "Ревизора". Почтмейстер Иван Кузьмич Шпекин вскрывает чужие письма исключительно из любопытства: "...смерть люблю узнать, что есть нового на свете. Я вам скажу, что это преинтересное чтение. Иное письмо с наслаждением прочтешь - так описываются разные пассажи... а назидательность какая... лучше, чем в "Московских ведомостях"!"

Судья пытается наставить его: "Смотрите, достанется вам когда-нибудь за это". Шпекин искренне недоумевает: "Ах, батюшки!" Он и не думал, что не прав. Гоголь так комментирует этот образ: "Почтмейстер - простодушный до наивности человек, глядящий на жизнь как на собрание интересных историй для препровождения времени, которые он начитывает в распечатываемых письмах. Ничего больше не остается делать актеру, как быть простодушну сколько возможно".

Гоголь, создавая портрет общества и показывая несовершенство человека, лишенного нравственного закона, находит новый тип драматургического конфликта. Естественно было бы ожидать, что драматург пойдет путем введения в конфликт героя-идеолога, скажем, истинного ревизора, служащего "делу, а не лицам", исповедующего истинные представления о назначении человека и способного разоблачить чиновников уездного города. Так, к примеру, построил конфликт "Горя от ума" А.С. Грибоедов, показав несостоятельность фамусовского общества, сталкивая его с героем-идеологом, Чацким, высказывающим истинное понимание долга и чести. Новаторство же Гоголя заключается в том, что он отказывается от жанра комедии с высоким героем, условно говоря, убирает из пьесы Чацкого.

Это определило принципиально новый характер драматургического конфликта. В комедии нет ни героя-идеолога, ни сознательного обманщика, водящего всех за нос. Чиновники сами обманывают себя, буквально навязывая Хлестакову роль значительного лица, заставляя его играть ее. Герои, всячески обхаживая Хлестакова, устремляются в никуда, в погоню за пустотой, миражом. Именно это обстоятельство заставляет Ю. Манна говорить о "миражной интриге", которой оборачивается ситуация заблуждения в "Ревизоре".

Завязывается миражная интрига при появлении Бобчинского и Добчинского с известием о ревизоре.

Слова Добчинского ("Он! и денег не платит и не едет. Кому же б быть, как не ему? И подорожная прописана в Саратов"), подкрепленные замечаниями Бобчинского ("Он, он, ей-богу он... Такой наблюдательный: все обсмотрел. Увидел, что мы с Петром-то Ивановичем ели семгу... так он и в тарелки к нам заглянул. Меня так и проняло страхом"), по совершенно непонятной причине убеждают чиновников в том, что за Иваном Александровичем Хлестаковым и скрывается "инкогнито проклятое". При появлении Хлестакова мираж как бы материализуется. В сцене первого свидания с ним Городничего, комизм которой основан на ситуации взаимного испуга, у Городничего пропадают всяческие сомнения на сей счет. А почему? Ведь все говорит не в пользу Хлестакова, и даже Городничий замечает это: "А ведь какой невзрачный, низенький, кажется, ногтем бы придавил его". Но он не придает своим наблюдениям никакого значения, и лишь чтение письма к "душе Тряпичкину" откроет ему истину. Миражная интрига заключается в превращении Хлестакова в значительное лицо, в государственного человека, то есть в наполнении полной пустоты вымышленным содержанием. Ее развитие обусловлено не только страхом и нелогичностью мышления чиновников, но некими качествами самого Хлестакова. Хлестаков не просто глуп, а "идеально" глуп. Ведь ему далеко не сразу приходит в голову, почему его так принимают в этом городе. "Я люблю радушие, - говорит он, проспавшись после приема Городничего, - и мне, признаюсь, больше нравится, если мне угождают от чистого сердца, а не то чтобы из интереса". Если тающий страх, затмевающий разум, заставляют принять"сосульку, тряпку", "вертопраха" за ревизора. Еслибы не Осип, который сразу же интересуется насчет другого выхода в доме Городничего, а затем настоятельно советует барину уезжать ("Ей-богу, уже пора"), полагая, что угождают все же "из интереса", то он просто не смог бы понять, что оставаться дольше опасно. Он так и не смог понять, за кого его принимают: в письме Тряпичкину он уверяет, что его "по петербургской физиономии и по костюму" приняли за генерал-губернатора (а отнюдь не за ревизора). Такое простодушие и непреднамеренность позволяют ему никого не обманывать: он просто играет те роли, которые навязываются ему чиновниками. За несколько минут в сцене вранья Хлестакова (действие третье, явление VI) мираж вырастает до неимоверных размеров. За несколько минут на глазах чиновников Хлестаков делает головокружительную карьеру. Его преувеличения носят чисто количественный характер: "в семьсот рублей арбуз", "тридцать пять тысяч одних курьеров". Получив воображаемую возможность выписать себе что-нибудь из Парижа, Хлестаков получает лишь... суп в кастрюльке, приехавший на пароходе прямо из Парижа. Подобные запросы явно характеризуют скудость натуры. Будучи "с Пушкиным на дружеской ноге", он не может придумать с ним тему для разговора ("Ну что, брат Пушкин?" - "Да так, брат, - отвечает бывало, - так как-то все..."). В силу непреднамеренности Хлестакова его трудно поймать на лжи - он, завираясь, с легкостью выходит из затруднительного положения: "Как взбежишь по лестнице к себе на четвертый этаж - скажешь только кухарке: "На, Маврушка, шинель..." Что ж я вру - я и позабыл, что живу в бельэтаже. В "Замечаниях для господ актеров" Гоголь пишет, что речь Хлестакова "отрывиста, и слова вылетают из уст его совершенно неожиданно" - даже и для него самого. Именно поэтому он так легко поправляет свое вранье - просто не задумываясь о правдоподобии.

Строя комедию на ситуации страха и самообмана чиновников, Гоголь тем не менее и не отказывается от любовной интриги, вернее, пародирует ее. Но все же идейно-композиционная роль любовной интриги состоит в другом. С ней как бы материализуется, вплотную приближается к чиновникам еще один мираж - образ Петербурга, вожделенный, манящий. Он становится благодаря мнимому сватовству почти реальностью: семья Сквозника-Дмухановского чуть ли не переезжает в Петербург, Анна Андреевна мечтает об особом "амбре" в своей комнате, Городничий примеряет через плечо орденскую ленту. Материализованный мираж Петербурга конкретизируется в наивных размышлениях героев.

Образ Петербурга вводится в комедию разными способами. О своем положении в городе рассказывает, завираясь, Хлестаков, образ столицы возникает в его письме к "душе Тряпичкину", о нем мечтают чиновники, своими воспоминаниями о городе делится Осип. И в том и в другом случае это город, основанный на страхе, "страхоточивый" город, только в одном случае Хлестакова боится государственный совет, департамент, где при его появлении - "просто землетрясенье, все дрожит и трясется, как лист", а в другом случае он сам страшится кондитера, который может оттаскать его за воротник "по поводу съеденных пирожков на счет доходов аглицкого короля". Точно так же мыслит себе Петербург и Городничий. Единственный из героев, кто не испытывает страха при упоминании о Петербурге, это Осип: он стоит вне чиновничье-бюрократической иерархии, основанной на страхе, и ему нечего бояться.

И когда оба миража, на материализации которых строится миражная интрига, обретают почти материальное воплощение (гроза с ревизором оборачивается невероятным выигрышем, сватовство состоялось, и Городничий вот-вот получит новое, петербургское назначение), все здание начинает разваливаться: следуют две мнимые развязки (отъезд Хлестакова и чтение письма) и затем уже - истинная развязка, "немая сцена", совершенно в ином свете представляющая смысл комедии. О том, какое значение придавал Гоголь "немой сцене", говорит и тот факт, что продолжительность ее он определяет в полторы минуты, а в "Отрывке из письма... к одному литератору" говорит даже о двух-трех минутах "окаменения" героев. По законам сцены, полторы, а уж тем более три минуты неподвижности - это целая вечность. Какова же идейно-композиционная роль "немой сцены"?

Одна из самых важных идей "Ревизора" - идея неизбежного духовного возмездия, суда которого не сможет избежать ни один человек. Поэтому "немая сцена" обретает широкий символический смысл, почему и не поддается какой-либо однозначной трактовке. Именно поэтому столь разнообразны толкова­ния "немой сцены". Ее трактуют как художественно воплощенный образ Страшного суда, перед которым человек не сможет оправдаться ссылками на то, что за всяким умным человеком "водятся грешки"; проводят аналогии между "немой сценой" и картиной Карла Брюллова "Последний день Помпеи", смысл которой сам Гоголь видел в том, что художник обращается на историческом материале к ситуации сильного "кризиса, чувствуемого целою массою". Схожий кризис переживают в минуту потрясения и персонажи "Ревизора", подобно героям картины Брюллова, когда "вся группа, остановившаяся в минуту удара и выразившая тысячи разных чувств", запечатлена художником в последний момент земного бытия. Уже позже, в 1846 г., в драматических отрывках "Развязка "Ревизора" Гоголь предложил совсем иное толкование "немой" сцены". "Всмотритесь-ка пристально в этот город, который выведен в пьесе! - говорит Первый комический актер. - Все до единого согласны, что этакого города нет во всей России... Ну, а что, если это наш же душевный город и сидит он у всякого из нас?.. Что ни говори, но страшен тот ревизор, который ждет нас у дверей фоба. Будто не знаете, кто этот ревизор? Что прикидываться? Ревизор этот - наша проснувшаяся совесть, которая заставит нас вдруг и разом взглянуть во все глаза на самих себя. Перед этим ревизором ничто не укроется, потому что по Именному Высшему повеленью он послан и возвестится о нем тогда, когда уже и шагу нельзя будет сделать назад. Вдруг откроется перед тобою, в тебе же, такое страшилище, что от ужаса подымется волос. Лучше ж сделать ревизовку всему, что ни есть в нас, в начале жизни, а не в конце ее".

Так или иначе, но появление жандарма, извещающего о прибытии из Петербурга "по именному повелению" ревизора уже настоящего, "поражает как громом всех, - говорится в авторской ремарке. - Звук изумления единодушно излетает из дамских уст; вся группа, вдруг переменивши положение, остается в окаменении".

Гоголь верил в то, что силой смеха можно изменить к лучшему мир и человека в этом мире. Именно поэтому смех в "Ревизоре" - по преимуществу сатирический, направленный на отрицание осмеиваемого порока. Сатира, по мысли Гоголя, призвана исправлять человеческие пороки, и в этом ее высокое общественное значение. Такое понимание роли смеха определяет его направленность не на конкретного человека, чиновника, не на конкретный уездный город, но на сам порок. Гоголь показывает, сколь страшна участь человека, пораженного им. Это предопределяет еще одну особенность смешного в пьесе: сочетание комического с драматизмом, который заключен в несоответствии изначального высокого предназначения человека и его нереализованное, исчерпанности в погоне за жизненными миражами. Исполнены драматизма и заключительный монолог Городничего, и мнимое сватовство Хлестакова, но кульминацией трагического, когда комическое вовсе уходит на второй план, становится "немая сцена". Художественному миру Гоголя присущ гротеск. Уточните свои представления о гротеске. Гротеск, преувеличение, резко нарушающее реальные черты, оказывающееся сродни фантастическому. При этом часто преувеличивается не явление в целом, но какая-то его грань, что еще более нарушает действительные пропорции, искажает предмет. В "Ревизоре" многое построено на преувеличении: фантастически преувеличена, доведена до "идеальной" не только глупость Хлестакова, но общечеловеческое, в сущности, желание казаться хоть чуть выше, чем ты есть на самом деле. Комически преувеличена ситуация заблуждения. Но главное, в чем реализовался гоголевский гротеск, это миражная интрига, высветившая в фантастическом отблеске абсурдность человеческой жизни в ее погоне за многочисленными миражами, когда лучшие человеческие силы растрачиваются в стремлении настичь пустоту, столь гениально воплощенную Хлестаковым. Окаменение "немой сцены" подчеркивает, гротескно высвечивает иллюзорность, миражность целей, на достижение которых кладется порой вся жизнь.

Роман М.Ю. Лермонтова «Герой нашего времени» написан в 1840 г. Это первый психологический роман в русской литературе, исследующий внутренний мир главного героя – молодого дворянина, военного офицера Григория Александровича Печорина.

Раскрытие образа

Образ Печорина раскрывается постепенно. Вначале мы видим его глазами Максима Максимыча, пятидесятилетнего штабс-капитана. Старик рассказывает автору о том, что имел удовольствие знать весьма странного человека Г.А. Печорина. Он, по его словам, не простой «малый», обладающий рядом необъяснимых противоречий: мог целый день охотиться под моросящим дождем, а мог простудиться из-за открытой форточки; способен пойти на кабана один на один, но при этом испугаться стука закрывающегося окна. Максима Максимыча удивляла его способность молчать часами, а порой рассказывать так, что «животики надорвешь со смеха».

Мы узнаем также о богатстве Печорина, о его особенном предназначении: «Есть этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться необыкновенные вещи!».

Проблема Печорина

Главная беда Печорина в том, что ему все быстро надоедает. В юности он обратился к свету, но высшее общество быстро наскучило ему, в образовании, которое он получал годами, Печорин не видит смысла. Надежда на обретение интереса к жизни на Кавказе также оказывается ложной: свист пуль тревожит его не более жужжания комаров. Бэла, юная черкешенка, была последним шансом для Печорина. Но оказалось, что «любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни».

Внутренние противоречия героя выражаются и в его внешности, представленной читателю глазами странствующего офицера – автора-рассказчика, близкого герою по возрасту и социальному положению.

В главе «Максим Максимыч» мы видим главного героя стройным статным офицером в отставке, одетым по последней моде. Он среднего роста, светловолосый, но при этом с черными усами и бровями. В небрежности походки и отсутствии размахивания руками автор видит скрытность характера. На первый взгляд лицо Печорина кажется моложавым, но при лучшем рассмотрении автор замечает следы морщин, в улыбке же его присутствует что-то детское. Показательно, что глаза героя не смеялись, когда он смеялся. Это говорит о злом нраве либо о большом и тяжелом жизненном опыте.

Испытания Печорина

Как и многие другие литературные герои, Печорин проходит испытания любовью и дружбой, но не выдерживает их: убивает друга на дуэли, причиняет всем любящим его и любимым людям боль. Сам он говорит, что способен причинять людям лишь страдание, так как «ничем не жертвовал для тех, кого любил». Он индивидуалист по натуре, для реализации своих жизненных целей ему никто не нужен, он способен решить все свои проблемы самостоятельно.

Действительно, Печорин жесток со многими близкими людьми. Взять даже его встречу после долгой разлуки с Максим Максимычем – он отнесся к старику, который считал его сыном, как к чужому. Но необходимо отметить, что он жесток и с собой. Нет ни одного требования к окружающим, которое он не выполнял бы сам. Многие его несчастья, столкновения с обществом происходят по причине его максимализма, требования от жизни всего и сразу, но невозможности получения должного удовлетворения.

На мой взгляд, Григорий Александрович Печорин – человек достойный, умный, сильный духовно. Но он не может найти применения своим необъятным силам и возможностям в условиях современного ему общества, не имеющего никаких духовных ценностей.

«Герой нашего времени» - самое известное прозаическое произведение Михаила Юрьевича Лермонтова. Во многом оно обязано своей популярностью своеобразию композиции и сюжету и противоречивости образа главного героя. Разобраться с тем, чем же так уникальна характеристика Печорина, мы и попробуем.

История создания

Роман был не первым прозаическим произведением писателя. Еще в 1836 году Лермонтов начинает роман о жизни петербургского высшего общества - «Княгиня Лиговская», где впервые возникает образ Печорина. Но из-за ссылки поэта произведение не было закончено. Уже на Кавказе Лермонтов вновь принимается за прозу, оставляя прежнего героя, но меняя место действия романа и название. Это произведение и получило название «Герой нашего времени».

Публикация романа начинается с 1839 года отдельными главами. Первыми в печать выходят «Бэла», «Фаталист», «Тамань». Произведение вызвало множество негативных откликов критиков. Связаны они в первую очередь были с образом Печорина, который воспринимался как клевета «на целое поколение». В ответ Лермонтовым выдвигается своя характеристика Печорина, в которой он называет героя собранием всех пороков современного автору общества.

Жанровое своеобразие

Жанр произведения - роман, раскрывающий психологические, философские и социальные проблемы николаевских времен. Этот период, наступивший сразу после разгрома декабристов, характеризуется отсутствием значимых социальных или философских идей, которые смогли бы воодушевить и сплотить передовое общество России. Отсюда и чувство ненужности и невозможности найти свое место в жизни, от которого страдало молодое поколение.

Социальная сторона романа звучит уже в названии, которое пропитано лермонтовской иронией. Печорин, несмотря на свою незаурядность, не соответствует роли героя, не зря его в критике часто называют антигероем.

Психологическая составляющая романа в том огромном внимании, которое автор уделяет внутренним переживаниям персонажа. При помощи различных художественных приемов авторская характеристика Печорина превращается в сложный психологический портрет, в котором отражается вся неоднозначность личности персонажа.

А философское в романе представлено рядом извечных человеческих вопросов: зачем существует человек, что он собой представляет, каков смысл его жизни и т. п.

Кто такой романтический герой?

Романтизм как литературное направление возник в XVIII веке. Его герой - в первую очередь неординарная и уникальная личность, которая всегда противопоставлена обществу. Романтический персонаж всегда одинок и не может быть понят окружающими. Ему нет места в обычном мире. Романтизм деятелен, он стремится к свершениям, приключениям и необычным декорациям. Именно поэтому характеристика Печорина изобилует описанием необычных историй и не менее необычными поступками героя.

Портрет Печорина

Изначально Григорий Александрович Печорин - это попытка типизировать молодых людей поколения Лермонтова. Каким же получился этот персонаж?

Краткая характеристика Печорина начинается с описания его социального положения. Итак, это офицер, который был разжалован и сослан на Кавказ из-за какой-то неприятной истории. Он из аристократической семьи, образован, холоден и расчетлив, ироничен, наделен незаурядным умом, склонен к философским рассуждениям. Но куда применить свои способности, он не знает и часто разменивается по мелочам. Печорин равнодушен к окружающим и себе, даже если его что-то захватывает, то он быстро остывает, как это было с Бэлой.

Но вина в том, что такая незаурядная личность не может найти себе места в мире, лежит не на Печорине, а на всем обществе, так как он типичный «герой своего времени». Социальная обстановка породила таких как он.

Цитатная характеристика Печорина

Высказываются о Печорине в романе два персонажа: Максим Максимович и сам автор. Также здесь можно упомянуть и самого героя, который пишет о своих мыслях и переживаниях в дневнике.

Максим Максимыч, простодушный и добрый человек, описывает Печорина так: «Славный малый… только немножко странен». В этой странности весь Печорин. Он совершает нелогичные поступки: охотится в непогоду и сидит в ясные дни дома; идет на кабана в одиночку, не дорожа своей жизнью; может быть молчаливым и хмурым, а может стать душой компании и рассказывать смешные и очень интересные истории. Максим Максимович сравнивает его поведение с поведением избалованного ребенка, который привык всегда получать желаемое. В этой характеристике отразились душевные метания, переживания, неспособность справиться со своими чувствами и эмоциями.

Авторская цитатная характеристика Печорина весьма критична и даже иронична: «Когда он опустился на скамью, то стан его согнулся... положение всего его тела изобразило какую-то нервическую слабость: он сидел, как сидит бальзакова тридцатилетняя кокетка на своих пуховых креслах... В его улыбке было что-то детское…» Лермонтов нисколько не идеализирует своего героя, видя его недостатки и пороки.

Отношение к любви

Бэлу, княжну Мэри, Веру, «ундину» сделал своими возлюбленными Печорин. Характеристика героя была бы неполной без описания его любовных историй.

Увидев Бэлу, Печорин считает, что наконец-то полюбил, и вот то, что поможет скрасить его одиночество и избавить от страданий. Однако проходит время, и герой понимает, что ошибся - девушка лишь на краткое время развлекла его. В безразличии Печорина к княжне проявился весь эгоизм этого героя, его неспособность думать о других и чем-то жертвовать ради них.

Следующей жертвой неспокойной души персонажа оказывается княжна Мэри. Эта гордая девушка решается переступить через социальное неравенство и первая признается в любви. Однако Печорин пугается семейной жизни, которая принесет покой. Герою этого не надо, он жаждет новых переживаний.

Краткая характеристика Печорина в связи с его отношением к любви может свестись к тому, что герой предстает жестоким человеком, неспособным на постоянные и глубокие чувства. Он причиняет только боль и страдания как девушкам, так и себе.

Дуэль Печорина и Грушницкого

Главный герой предстает противоречивой, неоднозначной и непредсказуемой личностью. Характеристика Печорина и Грушницкого указывает на еще одну яркую черту персонажа - желание развлечься, поиграть судьбами других людей.

Дуэль в романе стала попыткой Печорина не только посмеяться над Грушницким, но и провести своего рода психологический эксперимент. Главный герой дает возможность поступить своему оппоненту правильно, проявить лучшие качества.

Сравнительная характеристика Печорина и Грушницкого в этой сцене не на стороне последнего. Так как к трагедии привела именно его подлость и желание унизить главного героя. Печорин же, зная о заговоре, пытается дать возможность Грушницкому оправдаться и отступить от своего замысла.

В чем трагедия лермонтовского героя

Историческая действительность обрекает на крах все попытки Печорина найти себе хоть какое-то полезное применение. Даже в любви он не смог найти себе место. Этот герой совершенно одинок, ему сложно сближаться с людьми, открываться им, впускать в свою жизнь. Сосущая тоска, одиночество и желание найти себе место в мире - вот характеристика Печорина. «Герой нашего времени» стал романом-олицетворением величайшей трагедии человека - невозможности найти себя.

Печорин наделен благородством и честью, что проявилось при дуэли с Грушницким, но в то же время в нем главенствуют эгоизм и безразличие. На протяжении всего повествования герой остается статичным - он не эволюционирует, его ничего не может изменить. Лермонтов словно стремится этим показать, что Печорин практически полутруп. Его судьба предрешена, он уже не жив, хотя до конца еще и не мертв. Именно поэтому главный герой не заботится о своей безопасности, он бесстрашно бросается вперед, потому что ему нечего терять.

Трагизм Печорина не только в социальной ситуации, которая не позволила ему найти себе применения, но и в неспособности просто жить. Самоанализ и постоянные попытки осмыслить происходящее вокруг привели к метаниям, постоянным сомнениям и неуверенности.

Вывод

Интересна, неоднозначна и весьма противоречива характеристика Печорина. «Герой нашего времени» стал знаковым произведением Лермонтова именно благодаря столь сложному герою. Вобрав в себя черты романтизма, социальных перемен николаевской поры и философских проблем, личность Печорина оказалась вне времени. Его метания и проблемы близки и сегодняшней молодежи.