Погибшая сила. Интересные факты из жизни куприна александра ивановича

Александр Иванович Куприн

Погибшая сила

Яркие краски весеннего заката уже начали понемногу закрадываться сквозь огромные византийские окна пустого собора, оживляя позолоту причудливых орнаментов и согревая розовый мрамор иконостаса, когда Савинов с трудом оторвался от работы. Спустившись с высоких подмостков, художник отошел шагов на тридцать от своей картины и приковался к ней внимательным, напряженным взглядом своих маленьких, острых, чуть-чуть прищуренных глаз. Прямо перед ним во всю высоту запрестольной стены рельефно выделялось на золотом фоне почти оконченное изображение богоматери с младенцем на руках. Все дышало наивной и глубокой верой в этой картине: и золотое небо – торжественное, полное чудес и тайн библейское небо, и синие, тонкие утренние облака, служащие престолом группе, и трогательное сходство в лицах матери и ребенка, и милые изумленные личики кудрявых ангелов. И тем могущественней, тем неотразимей должно было очаровывать и умилять зрителя божественно-прекрасное лицо богоматери – кроткое и вместе с тем строгое, с этими как будто проникающими в глубь времен очами, полными безмолвной, покорной скорби.

В соборе было тихо. Только где-то высоко, под самым куполом, щебетали вперебой неугомонные воробьи. Лучи солнца наискось тянулись из окон золотыми пыльными полосами. Савинов все стоял и глядел на картину. Теперь он со своими длинными, небрежно откинутыми назад волосами, с бледными, плотно сжатыми губами на худом аскетическом лице как нельзя больше походил на одного из тех средневековых монахов-художников, которые создавали бессмертные произведения в тишине своих скромных келий, вдохновляясь только горячей верой в бога и бесхитростной любовью к искусству и не оставляя потомству даже инициалов своих имен. Священный восторг и радостная гордость удовлетворенного творчества наполнили душу Савинова. Мечты об этой русской богоматери он лелеял давно, чуть ли не с самого детства, и вот она возвышается перед ним во всей своей строгой и чистой красоте, и все убранство огромного храма, вся его царственная роскошь как будто бы служат для нее сплошной великолепной рамкой. Здесь, в этой гордости, не было места мелочному профессиональному тщеславию, потому что Савинов относился очень холодно к своей известности, давно перешагнувшей за пределы России. Здесь артист благоговел перед своим произведением, почти не веря тому, что он сам, своими руками создал его.

Между тем восьмичасовая беспрерывная работа на подмостках давала себя знать: руки у художника ныли, ноги и спину ломило от долгого и неудобного сидения. Савинов вышел на широкое гранитное крыльцо собора и жадно, всей грудью вдохнул свежеющий весенний воздух. Как все звонко, радостно, ароматно и красиво было вокруг! Около собора разноцветными красками пестрел ковер подстриженной декоративной зелени; дальше через дорогу тянулись в два ряда высокие, стройные пирамидальные тополя бульвара, обнесенного легкой сквозной решеткой; еще дальше виднелись густые шапки деревьев общественного сада. Среди дня прошел крупный дождик, и теперь обмытые листья тополей и каштанов блестели точно по-праздничному. Откуда-то неслось благоухание мокрой, освеженной дождем сирени. Небо стало к вечеру гуще и синее, а тонкие белые ленивые облака порозовели с одного бока. В воздухе зигзагами низко носились, чуть не задевая лица, резвые, проворные ласточки, и как-то странно гармонировал с их веселым стремительным визгом протяжный и грустный звон отдаленного колокола.

Савинов тихо пошел вдоль бульвара, расправляя уставшую грудь медленными, глубокими вздохами и с наслаждением любуясь видом красивого южного города, томно отдающегося наступающему весеннему вечеру. Уроженец дальнего севера, выросший в привольно бесконечных сосновых лесах, он все-таки страстно любил своеобразную красоту больших городов. Он любил кровавый я безветренный закат солнца после студеного зимнего дня, когда здания фантастически тонут в легкой сизой дымке, пронзительно визжат полозья и дым из труб идет, не колеблясь, прямо вверх густым белым столбом; любил большие улицы в жаркие летние праздничные дни, с нарядной толпой, с яркой пестротой женских туалетов, с морем раскрытых цветных зонтиков, насквозь пронизанных солнечным светом и теплом; любил летние лунные ночи: резкие синие тени от домов, лежащие зубчатой полосою на мостовой, отражение месяца в черных стеклах окон, осеребренные крыши, черные силуэты прохожих; любил ранним летним утром забраться на рынок и любоваться на груды сочной мокрой зелени с ее острыми, пронзительными и приятными запахами, на свежие лица торговок, на мелочную и живую базарную суету; любил среди кипучего городского водоворота неожиданно отыскать тихий архаический переулок, уединенную старинную церковь, поросшую влажным мхом, или натолкнуться на яркую, полную движения народную сцену.

– Пардон, мусью! – раздался вдруг над ухом Савинова хриплый мужской голос, и в лицо художнику пахнул такой букет перегорелого вина, что он невольно остановился и отшатнулся.

Перед ним стоял мужчина в рваном холщовом летнем пиджаке, в разорванных на коленях панталонах и в опорках на босу ногу, еще не старый, но уже согнутый той обычной согбенностью бродяг и нищих, которая приобретается от привычки постоянно ежиться на холоде, тесно прижимая руки к бокам и груди. Лицо у него было испитое, пухлое и розовое, шире книзу, с набрякшими веками над вылинявшими, мокрыми глазами, с потресканными и раздутыми губами, с нечистой, свалявшейся в одну сторону черной бородой. Этот человек держал в руках рваную шапку. Черные спутанные волосы беспорядочно падали ему на лоб.

– Пардон, мусью! – продолжал он трагической интонацией и возвышенным языком «интеллигентного» нищего, – обращаюсь к вам не как презренный бродяга, а как некогда благородный и порядочный человек. Не откажите во имя человеколюбия уделить несколько сантимов на обед бывшему стипендиату Императорской академии художеств. Поверьте честному слову, мусью, – продолжал оборванец, следя жадными глазами за тем, как Савинов достает из кармана кошелек, – что только злая ирония судьбы заставляет меня протягивать руку за помощью. Бывшая надежда артистического мира и… уличный нищий – согласитесь, контраст поистине ужасный…

Чуть заметная добродушная усмешка тронула бескровные губы Савинова.

– Так вы были в академии? В каком же году?

Оборванец вдруг принял комически гордую позу.

– В 187*-м, милостивый государь, окончил оную! – воскликнул он с пафосом и с силою ударил себя кулаком в грудь. – А в 187*-м был отправлен на казенный счет в Италию-с.

Савинов пристальнее взглянул в лицо нищего: и протянул ему несколько мелких серебряных монет.

– Охотно верю вам, что вы были в академии, – сказал он со свойственной ему мягкой улыбкой. – Только, видите ли… вам не совсем бы удобно было говорить мне об этом, потому что я сам… окончил академию годом позже вас, но… должен признаться, что не видел вас ни разу.

Глаза оборванца вдруг забегали по сторонам, пухлое лицо из розового сделалось красным и сразу все покрылось мелкими каплями пота.

– Вы мне не верите? – прошептал он, низко опуская голову. – Моя фамилия Ильин. Никифор Ильин.

– Ильин! – воскликнул Савинов так громко, что проходившая в это время какая-то дама вздрогнула и обернулась. – Батюшки, да ведь я вас теперь совсем узнал. Что же это с вами, голубчик?

Только теперь Савинов дал себе отчет в том, что несколько минут тому назад ему на мгновение мелькнуло в лице оборванца что-то знакомое. И тотчас же, с присущей художникам яркостью зрительной памяти, перед ним всплыл тот момент, когда он в первый раз увидел Ильина. Академическая курилка, слоистые облака сизого табачного дыма, в котором движутся неясные силуэты, сплошной говор, смех… Кто-то торопливо толкает Савинова под локоть и шепчет: «Смотри, смотри… вон у подоконника стоит Ильин: черный, с длинными волосами. Теперь глядит в нашу сторону». Савинов быстро оборачивается и видит худощавую, гибкую фигуру, небрежно облокотившуюся на подоконник, бледное лицо, живописную гриву длинных волос, чуть-чуть пробивающиеся усы и бородку и пару чудных темных глаз. Ильин слушает какого-то коротенького краснощекого толстяка, и эти великолепные выпуклые блестящие глаза искрятся умом, вниманием и тонкой насмешкой… О, как все это было давно… И все-таки стоящий перед Савиновым бродяга – несомненно Ильин, тот самый легендарный Ильин, имя которого долго не сходило с языка у всех профессоров и студентов. Есть в каждом человеческом лице какие-то неуловимые, загадочные черточки, которые не изменяются в нем от детского возраста до старости, точно так же, как есть такие же нотки в тембре каждого голова, по которым через десять, двадцать лет признаешь человека, как бы он ни огрубел, ни опустился, ни зачерствел и ни пал…

Куприн Александр Иванович — великий русский писатель.

Куприн — превосходный мастер не только литературного пейзажа и всего, что связано с внешним, визуальным и обонятельным восприятием жизни, но и литературного характера: портрет, психология, речь — все проработано до мельчайших нюансов. Даже животные, о которых любил писать Куприн, обнаруживают у него сложность и глубину.

Фигурой Куприн был чрезвычайно колоритной. О его бурной жизни ходили легенды. Обладая недюжинной физической силой и взрывным темпераментом, Куприн жадно устремлялся навстречу любому новому жизненному опыту: спускался под воду в водолазном костюме, летал на аэроплане (полет этот закончился катастрофой, едва не стоившей Куприну жизни), организовывал атлетическое общество...

Родился Куприн Александр Иванович 26 августа 1870 года в уездном городе Наровчате Пензенской губернии в семье мелкого чиновника Ивана Ивановича Куприна (1834—1871 годы), умершего через год после рождения сына. Мать, Любовь Алексеевна (1838—1910 годы) , после смерти мужа переехала в Москву, где прошло детство и отрочество будущего писателя. С шести лет мальчик был отдан в Московский Разумовский пансион (сиротский), откуда вышел в 1880 году. В том же году поступил во Второй Московский кадетский корпус.

После окончания учения продолжил военное образование в Александровском военном училище (1888—1890 годы). Впоследствии опишет свою «военную юность» в повестях «На переломе (Кадеты)» и в романе «Юнкера». Уже тогда мечтал стать «поэтом или романистом». Первым литературным опытом Куприна были стихи, оставшиеся неопубликованными. Первое произведение, увидевшее свет, — рассказ «Последний дебют» (1889).

В 1890 году, окончив военное училище, Куприн в чине подпоручика был зачислен в 46-й Днепровский пехотный полк, стоявший в Подольской губернии. Офицерская жизнь, которую он вёл в течение четырёх лет, дала богатый материал для его будущих произведений. В 1893—1894 годах в петербургском журнале «Русское богатство» вышли его повесть «Впотьмах» и рассказы «Лунной ночью» и «Дознание». Жизни русской армии посвящена серия рассказов: «Ночлег» (1897 год), «Ночная смена» (1899 год), «Поход».

В 1894 году Куприн вышел в отставку и переехал в Киев, не имея никакой гражданской профессии и имея малый жизненный опыт. В следующие годы много странствовал по России, перепробовав множество профессий, жадно впитывая жизненные впечатления, которые стали основой его будущих произведений. Куприн познакомился с Буниным, Чеховым и Горьким. В 1901 году переехал в Петербург, начал работать секретарем «Журнала для всех», женился на Марии Карловне Давыдовой, родилась дочь Лидия.

В 1905 году вышло наиболее значительное его произведение — повесть «Поединок», имевшая большой успех. Выступления писателя с чтением отдельных глав «Поединка» стали событием культурной жизни столицы.

Герои Куприна часто сентиментально великодушны, человеколюбивы, остро ощущают социальную неправду, благоговеют перед борцами-героями, но никак не откликаются на боевые выступления масс. Куприн нигде не отметил роста пролетариата и пробуждения крестьянства. Он помнит о фабрикантах, которые могли бы, но не хотят совместными усилиями со своими инженерами сделать человеческую жизнь изумительно прекрасной и удобной, но забывает о рабочих, которые как раз хотели, могли и действительно делали жизнь такой.

После Октябрьской революции писатель не принял политику военного коммунизма, красный террор, он испытал страх за судьбу русской культуры.

В 1918 году пришёл к Ленину с предложением издавать газету для деревни — «Земля». Работал в издательстве «Всемирная литература», основанном Горьким.

Осенью 1919 года, после поражения Северо-Западной армии эмигрировал за границу. Семнадцать лет, которые писатель провёл в Париже, вопреки мнению советского литературоведения, были плодотворным периодом. В годы эмиграции Куприн пишет три большие повести, много рассказов, статей и эссе. Его проза заметно посветлела. Если «Поединок» сводит образ благородного царского офицера почти до уровня офицера современного, то «Юнкера» наполнены духом русской армии, непобедимым и бессмертным. «Я хотел бы, — говорил Куприн, — чтобы прошлое, которое ушло навсегда, наши училища, наши юнкеры, наша жизнь, обычаи, традиции остались хотя бы на бумаге и не исчезли не только из мира, но даже из памяти людей. „Юнкера” — это моё завещание русской молодёжи».

Очень скучал по Родине. Писатель твердо решил вернуться в Россию. Предотъездные хлопоты держались семьей Куприна в глубокой тайне. Александр Иванович очень волновался. И уже 31 мая 1937 года Москва встретила писателя. Вся страна тотчас же узнала о его приезде. Однако это уже был совсем не тот Куприн, каким его помнили современники. Уехал он крепким и сильным, а вернулся совсем больным, беспомощным. Тем не менее, Куприн надеется написать о новой России. Он поселяется в галицынском Доме творчества писателей, где его навещают старые друзья, журналисты и просто почитатели его таланта. В конце декабря 1937 года писатель переезжает в Ленинград и живет там, окруженный заботой и вниманием.

В ночь на 25 августа 1938 года талантливейший писатель Александр Иванович Куприн, скончался после тяжёлой болезни (рака). Был похоронен в Ленинграде , на Литераторских мостках, рядом с могилой Тургенева.

Повести и романы Куприна:

  • 1892 — «Впотьмах»
  • 1896 — «Молох»
  • 1897 — «Прапорщик армейский»
  • 1898 — «Олеся»
  • 1900 — «На переломе» (Кадеты)
  • 1905 — «Поединок»
  • 1907 — «Гамбринус»
  • 1908 — «Суламифь»
  • 1908 — 1915 — «Яма»
  • 1911 — «Гранатовый браслет»
  • 1913 - «Жидкое солнце»
  • 1917 - «Звезда Соломона»
  • 1928 - «Купол св. Исаакия Далматского»
  • 1929 — «Колесо времени»
  • 1928 —1932 — «Юнкера»
  • 1933 — «Жанета»

Рассказы

  • 1889 — «Последний дебют»
  • 1892 — «Психея»
  • 1893 — «Лунной ночью»
  • 1894 — «Дознание», «Славянская душа», «Негласная ревизия», «Куст сирени», «К славе», «Безумие», «На разъезде», «Аль-Исса», «Забытый поцелуй», «О том, как профессор Леопарди ставил мне голос»
  • 1895 — «Воробей», «Игрушка», «В зверинце», «Просительница», «Картина», «Страшная минута», «Мясо», «Без заглавия», «Ночлег», «Миллионер», «Пиратка», «Лолли», «Святая любовь», «Локон», «Жизнь», «Столетник».
  • 1896 — «Странный случай», «Бонза», «Ужас», «Наталья Давыдовна», «Полубог», «Блаженный», «Кровать», «Сказка», «Кляча», «Чужой хлеб», «Друзья», «Марианна», «Собачье счастье», «На реке»
  • 1897 — «Сильнее смерти», «Чары», «Каприз», «Первенец», «Нарцисс», «Брегет», «Первый встречный», «Путаница», «Барбос и Жулька», «Детский сад», « Чудесный доктор», «Allez!»
  • 1898 — «Одиночество»
  • 1899 — «Ночная смена», «Счастливая карта», «В недрах земли»
  • 1900 — «Дух века», «Погибшая сила», «Тапер», «Палач»
  • 1901 — «Сентиментальный роман», «Осенние цветы», «По заказу», «Поход», «В цирке», «Серебряный волк»
  • 1902 — «На покое», «Болото»
  • 1903 — «Трус», «Конокрады», «Как я был актёром», «Белый пудель»
  • 1904 — «Вечерний гость», «Мирное житие», «Угар», «Жидовка», «Брильянты», «Пустые дачи», «Белые ночи», «С улицы»
  • 1905 — «Чёрный туман», «Жрец», «Тост», «Штабс-капитан Рыбников»
  • 1906 — «Искусство», «Убийца», «Река жизни», «Счастье», «Легенда», «Демир-Кая», «Обида»
  • 1907 — «Бред», «Изумруд», «Мелюзга», «Слон», «Сказочки», «Механическое правосудие», «Исполины»
  • 1908 — «Морская болезнь», «Свадьба», «Последнее слово»
  • 1910 — «По-семейному», «Леночка», «В клетке зверя»
  • 1911 — «Телеграфист», «Начальница тяги», «Королевский парк»
  • 1912 — «Травка», «Чёрная молния»
  • 1913 — «Анафема», «Слоновья прогулка»
  • 1914 — «Святая ложь»
  • 1917 — «Сашка и Яшка», «Храбрые беглецы»
  • 1918 — «Пегие лошади»
  • 1920 — «Лимонная корка», «Сказка»
  • 1923 — «Однорукий комендант», «Судьба»
  • 1925 — «Ю-ю»
  • 1926 — «Дочь великого Барнума»
  • 1927 — «Синяя звезда»
  • 1928 — «Инна»
  • 1929 — «Скрипка Паганини»
  • 1933 — «Ночная фиалка»
Исполнилось всегдашнее желание Куприна: умереть у себя дома, на русской земле. Когда Александр Иванович внезапно уехал в Россию, его никто не осудил за "измену эмиграции". Знали, что в Россию увезли больного, беспомощного старика, уже плохо сознававшего, что с ним происходит. Но было бы ошибочно думать, что эта последняя, трагическая поездка Куприна не соответствовала его сокровенным желаниям... Вспоминаю я один разговор в Париже, на похоронах писателя-эмигранта. Похороны были бедные, грустные, - пришло особенно мало людей, - и на обратном пути Александр Иванович вдруг взял меня под руку, - вид у него был очень несчастный:
- Умирать нужно в России, дома, - сказал он тихо. - Так же, как лесной зверь, который уходит умирать в свою берлогу.
Видимо, с каких то пор мысль эта его не оставляла. Несколько месяцев спустя мы отправились гулять, как это делали часто, шли вдвоем по весеннему парижскому бульвару. Александр Иванович радостно щурился на солнце, любовался молодой зеленью каштанов, которые уже начинали зацветать, а потом, совсем неожиданно и без связи с тем, о чем мы беседовали, сказал:
- А знаете, я верю, что умирать уеду в Россию.
- С чего это вы, Александр Иванович?
- Уеду, и вот, когда-нибудь в Москве ночью проснусь и вспомню этот бульвар, эти каштаны, любимый и проклятый Париж, и так заноет душа от тоски по этому городу!
Об этом возвращении в Россию он думал, должно быть, часто. И когда жена начала хлопотать и списываться с И. Я. Билибиным и с Алексеем Толстым, который уехал в Россию, совсем не из тоски по родине, как пишет теперь Илья Эренбург, а скорее чтобы скрыться от кредиторов и портных, - Куприн не возражал, а по детски радовался: вернуться в Москву!.. В этот период парижской жизни он был уже тяжко болен. Не узнавал даже самых близких людей и однажды поразил пользовавшего его русского врача таким разговором:
- А знаете, я скоро уезжаю в Россию.
- Как же вы поедете туда, Александр Иванович? Ведь там - большевики.
Куприн растерялся и переспросил:
- Как, разве там - большевики?
Замолчал, и больше уж на эту тему разговора не возобновлял. А на вокзале, садясь в вагон, он сказал:
- Я готов был пойти в Москву пешком, по шпалам.

Был он связан с Россией такими кровными узами, что оторвавшись от родной земли уже не мог писать, сознавал это и испытывал величайшие страдания.
- Писал в Париже Тургенев, - жаловался он. - Мог писать вне России. Но был он вполне европейский человек, и было у него душевное спокойствие. Горький и Бунин писали на Капри прекрасные рассказы. Бунин там написал свою "Деревню". Но ведь у них было тогда чувство, что где-то, далеко, у них есть свой дом, куда можно вернуться, припасть к родной земле, набраться от нее сил... А ведь сейчас у нас чувства этого нет, и быть не может: скрылись мы от дождя огненного, жизнь свою спасая. Есть люди, которые по глупости или от отчаяния утверждают, что и без родины можно, или что родина там, где ты счастлив... Но, простите меня, все это притворяшки перед самим собой. Мне нельзя без России. Я дошел до того, что не могу спокойно письма написать туда, ком в горле... Вот уж, правда, "растворях хлеб свой слезами".
Несчастье Куприна заключалось в том, что он не мог писать по памяти, как Бунин, Шмелев, Зайцев или Ремизов. Куприн всегда должен был жить жизнью людей, о которых писал, - будь то балаклавские рыбаки или люди из "Ямы".
- Ничего никогда я не выдумывал, - говорил мне Куприн о методах своей работы. - Жил я с теми, о ком писал, впитывал их в себя, барахтался страстно в жизни. Потом все постепенно отстаивалось и нужно было только сесть за стол и взять в руки перо... А теперь что? Скука зеленая.
Это был черный день. Но бывали дни другие, спокойные, даже радостные. На широком, некрашеном столе появлялась бутылка вина и тарелка с медовыми пряниками из соседней русской лавочки. Александр Иванович разливал по стаканам и говорил с улыбкой, - он любил улыбаться и на лице его при этом появлялось какое-то детское выражение:
- Ну, поздороваемся!
Закусывали пряником, и сразу повеселевший Куприн начинал вспоминать прошлое. Рассказывал он охотно, не повышая голоса, скороговоркой:
- Первый гонорар, - нет, это, брат, не забудешь! Десять рублей прислали мне из журнала. Огромнейшая была тогда сумма... Я на эти деньги купил матери козловые ботинки, а на оставшийся рубль пошел в манеж и поскакал. Люблю лошадей!
С этим первым рассказом, который принес ему десять рублей гонорару, вышла большая неприятность. Куприн был тогда еще в юнкерском училище, и когда пришел номер с рассказом, юнкера вызвали к начальству.
- Куприн, ваш рассказ?
- Так точно!
- В карцер!
Так сказать, в назидание на будущее время: не печатайся без разрешения начальства!
Сидя в карцере, Куприн от скуки прочитал свой рассказ отставному солдату, старому училищному дядьке. Выслушал он внимательно и сказал юному автору, ждавшему комплиментов: - Здорово написано, ваше благородие! А только понять ничего нельзя.
Александр Иванович очень любил молодых и всячески им помогал. Пришел я к нему за интервью для иллюстрированного журнала, - был тогда безусым юношей, а Куприн усадил меня, как почетного гостя, в мягкое кресло, сам сел на стул, обласкал, и вдруг оказалось, что читал какие то мои очерки и очень хвалит. Это была очень характерная черта его - благородство и благожелательность, постоянная готовность помочь начинающему писателю. Года два спустя, когда мы сдружились, он сам предложил написать предисловие к моей книге "Париж ночью" и предисловие вышло лестное. Перед этим долго и строго меня допрашивал:
- Почему беллетристику не пишете? Пора переходить на рассказы.
- Да я очень люблю газету, Александр Иванович. И журналистика - занятное ремесло.
Куприн поднял свое татарское, скуластое лицо с широким, сломанным и несколько приплюснутым носом и начал смеяться:
- Ну, вам виднее! Хороший журналист всегда лучше посредственного писателя... А вы, все-таки, попробуйте. Может выйти.
Оригинал написанного им предисловия сохранился у меня до сих пор, в нем он высказывает ту же мысль о преимуществах журналиста перед беллетристом. Предисловие написано тем корявым почерком, который так был характерен для последних лет Куприна. Строчки сползают куда-то вниз, и всюду - бесчисленные вставки и помарки ("Без помарок не умею"). К сожалению, хранившаяся у меня пачка отобранных, самых интересных писем Куприна погибла в 1940 году, попав во время обыска в руки агентов гестапо. Уцелело лишь несколько писем, случайно бывших в общем архиве. Вот одно из них, без даты, вероятно относящееся к 1929 году. Я запрашивал Александра Ивановича, над чем он работает? Ответ был написан в духе шутливом:
"Над чем я работаю? Над письменным столом. На нем у меня около тысячи самых разнообразных предметов. Каждое утро, не внимая моим ежедневным мольбам, наша Мария Михайловна приводит этот стол в симметрический порядок, я же трачу целых двенадцать часов на то, чтобы привести его в привычный и удобный для моих занятий беспорядок. А на завтра то же самое.
Что я задумал? Поехать на Таити. Об этом я думаю непрерывно с 1899 года, но никак не удается".
В молодости Куприн жил буйно, был страшен во хмелю, злоупотреблял своей физической силой и временами делал вещи бессмысленные и даже жестокие. Таким я его не знал, - мы познакомились поздно, в Париже, и тогда Александр Иванович уже был совсем иным, - годы и болезнь сломили его, он сделался мягким и ласковым.
Жил Куприн по соседству, очень близко от Булонского леса, и я часто к нему заходил. Осенью в его комнате, оклееной белыми обоями с цветочками, пахло гниющими листьями и теплой, влажной землей. Кот "Ю-ю", которого потом тоже увезли в Россию, вместе с хозяином, мирно спал на столе, развалившись на рукописях, на больших белых листах, исписанных почерком человека, которому уже плохо повинуется рука.
- Презирает меня кот, - жаловался Александр Иванович. - Презирает. А почему - не знаю. Должно быть, за поведение...
Кота своего он обожал и тот держал себя в доме настоящим тираном, разгуливал по столу во время обеда, норовил лизнуть с тарелки. Такой же кот был и у Н. А. Тэффи, также разгуливал он свободно по столу, обнюхивал печенье, и Надежда Александровна негодовала, что я после этого не хочу есть это печенье, за которым она специально ходила в хорошую кондитерскую... Любил еще Куприн птиц, собак, лошадей, - я ни разу не видел, чтобы он прошел мимо пса на улице, не погладив его. Но настоящей страстью были лошади, - он искренне был убежден, что лучшее в "Анне Карениной" - это лошадь Вронского "Фру-Фру" и описание его скачки.
- У меня эта любовь к лошадям в крови, от татарских предков, - вполне серьезно говорил он. - Мать была урожденная княжна Куланчакова. А по татарски "куланчак" означает - жеребец... Я с детства на лошадях по степи гонял, да как!
Многие находили, что в Куприне было что то от большого "зверя". Тэффи мне говорила:
- Вы обратите внимание, как он всегда принюхивается к людям! Потянет носом и конец, - знает, что за человек.
Тэффи вообще Александра Ивановича очень любила и она первая дала мне правильное определение его двойной натуры:
- Он - грубый и нежный.
Во время прогулок Куприн всегда что-нибудь вспоминал, или изображал в лицах. Раз неожиданно начал меня уверять, что в юнкерскую школу попал по недоразумению - с детства мечтал стать лесничим, ходить с собакой и с ружьем по лесу. Потом, подав в отставку и уйдя из полка, увлекся авиацией и едва не погиб, - случилось это во время полета с приятелем, борцом Заикиным.
- Аэроплан тяпнулся, сплошная яичница, а мы - живы. До сих пор не пойму, каким образом. Должно быть, Николай Угодник спас... Заикина знаете?
О Заикине знал я лишь по наслышке, но портрет борца висел в кабинете Куприна на почетном месте, рядом с Репиным.
- Да... Ушел я, значит, в отставку и с жадностью набросился на жизнь. Чего только не видел, чем не занимался! Был я землемером. В Полесьи выступал предсказателем. Артистом был в городе Сумы. Изображал больше лакеев и рабов. А потом с балаклавскими рыбаками связался, славные были ребята. Кирпичи на козе таскал, арбузы в Киеве грузил. Был я псаломщиком, махорку сажал, в Москве продавал замечательное изобретение "Пудр-клозет" инженера Тимаховича. Преподавал в училище для слепых, а когда меня оттуда выгнали, пошел на рельсо-прокатный завод.
Писать я серьезно стал только присмотревшись к жизни, набравшись впечатлений. Литературой занялся случайно. Скажу правду, писать не люблю, трудно мне писать, а рассказывать люблю, и жизнь тоже люблю. И еще люблю простых людей, есть у меня доступ к простым сердцам.
Он говорил правду. В нашем квартале Куприна знали все садовники, а с одним из них он совсем сдружился, - кажется, по линии выпивки. Звали его Пьер. Этот Пьер напивался, как дрозд, а затем приставал к Куприну:
- Мэтр, я не Пьер. Я - Артур.
Как так? А очень просто. Когда трезвый, то Пьер. А как напьется - раздвоение личности, и уже он не Пьер, а какой-то второй, таинственный Артур... И Куприн восхищался:
- Ведь какая фантазия, а?!
Недавно я прочел, что именно в этот период парижской жизни была у Куприна некая сердечная тайна. В течение ряда лет 13-го января, в канун русского Нового года, он уходил в маленькое бистро и там, "один, сидя за бутылкой вина, писал нежно и почтительно любовное письмо к женщине, которую очень мало знал, но которую любил скрытой любовью". Возможно, именно к этой тайной и безнадежной любви и относится одно его стихотворение, опубликованное уже после его смерти в журнале "Огонек". ("Огонек", 1958 г. № 6.)

НАВСЕГДА

"Ты смешон с седыми волосами..."
Что на это я могу сказать?
Что любовь и смерть владеет нами?
Что велений их не избежать?
Нет. Я скрою под учтивой маской
Запоздалую любовь мою-
Развлеку тебя забавной сказкой,
Песенку веселую спою.
Локтем опершись на подоконник,
Смотришь ты в душистый, темный сад.
Да. Я видел: молод твой поклонник.
Строен он, и ловок, и богат.
Все твердят, что вы друг другу пара,
Между вами только восемь лет.
Я тебе для свадебного дара
Присмотрел рубиновый браслет. ..,;
Жизнью новой, светлой и пригожей,
Заживешь в довольстве и в любви
Дочь родится на тебя похожей.
Не забудь же, в кумовья зови.
Твой двойник!
Я чувствую заране -
Будет ласкова ко мне она.
В широте любовь не знает граней.
Сказано: "Как смерть она сильна".
И никто на свете не узнает,
Что годами, каждый час и миг,
От любви томится и страдает
Вежливый, внимательный старик.
Но когда потоком жгучей лавы
Путь твой перережет гневный Рок,
Я охотно, только для забавы,
Беззаботно лягу поперек.

Существовала ли в действительности эта женщина? Не знаю. Куприн был человеком по рыцарски целомудренным и никого не пускал в тайники души своей. О многом из своего прошлого он вообще не любил рассказывать, был временами скрытен. Но как странно: и в "Гранатовом браслете", написанном еще в России, в период его большой славы, и в парижском стихотворении состарившегося Куприна - одна и та же тема, один и тот же трагический лейтмотив: неразделенная, какая-то экзальтированная и возвышающая любовь к недоступной женщине.
Иногда в полдень мы шли в знакомое бистро на улице Доктора Бланша. Александр Иванович, кажется, любил это бистро потому, что название улицы напоминало ему о любимом Мопассане. Куприн шел в помятой, криво надетой шляпе, татарские его глазки весело улыбались, и он все жаловался, что из него "никак старик не выходит".
Бистро было маленькое, с цинковой стойкой. Сюда заглядывали каменщики в белых фартуках, маляры, - народ мастеровой, любящий выпить и поговорить. Куприна все здесь знали, здоровались и запросто называли "мосье Александр". На столе тотчас же появлялись две внушительного размера рюмки с кальвадосом, желтоватой нормандской водкой, от которой захватывает дух и огонь проходить по всему телу. Хозяйка, мадам Мари, была женщиной приветливой, Куприн пытался сказать ей какой-то комплимент на своем необыкновенном и живописном французском языке. Хозяин знал свое дело, внимательно следил за рюмками и во время наливал по второй. В те годы Александр Иванович еще пил, но от второй рюмки он уже хмелел... Развязка приближалась быстро. Появился склероз и мучительная болезнь, перемещение сетчатой оболочки. Встречи наши стали происходить значительно реже. Помню последнюю прогулку. Он пришел на свидание в своем просторном, коричневом пальто, как то сбившемся на бок. Седая бороденка клином была всклокочена, выцветшая шляпа носила уж очень беженский вид.
- Возьмите меня под руку, - сказал Куприн. - Ходить прямо я еще могу, а вот поворачивать - боюсь, не уверен. И зайдем, знаете, в лавочку к Суханычу.
- А вам можно, Александр Иванович?
- Теперь все можно! - махнул он рукой.
Зашли в русскую лавочку, Куприн съел пирожок и слегка дрожавшей рукой поднес ко рту и опрокинул рюмку водки. В лавке было шумно, тесно, приезжали закусить русские шофферы, толпились покупатели, и какая-то древняя старуха-француженка с подозрительным видом рассматривала через лорнетку непонятные ей пирожки, а хозяин, - тот самый, о котором часто писал Ремизов, - упитанный и краснощекий, на смешанном французско-нижегородском языке говорил:
- Прене, мадам. Сэ бон!

В "Воспоминаниях" Бунина есть несколько страшных строк - рассказ, относящийся именно к этому периоду: "...я как то встретил его на улице и внутренне ахнул: и следа не осталось от прежнего Куприна! Он шел мелкими, жалкими шажками, плелся такой худенький, слабенький, что, казалось, первый порыв ветра сдует его с ног, не сразу узнал меня, потом обнял с такой трогательной нежностью, с такой грустной кротостью, что у меня слезы навернулись на глаза".
Старые друзья навещали его редко, да он и не всегда их узнавал. Пришел как-то Б. К. Зайцев. Поздоровались. Куприн сидел в кресле и явно не понимал, кто это. Жена, Елизавета Маврикиевна, сказала:
- Папочка, это Борис Константинович пришел тебя проведать... Борис Константинович Зайцев!
Тут только он вспомнил и начал разговаривать... В последний раз зашел я к нему за несколько недель до отъезда. Спросил о здоровьи, потом о работе, - пишет ли? Спрашивать было грешно, - какое уж тут могло быть писание! Куприн поник головой и буркнул в ответ: - Все это никому не нужно. Не могу я больше писать... Баста!
Потом его увезли в Россию.

Недавно я прочел у Телешова о последних месяцах жизни Куприна. Поселили его в каком-то подмосковном доме отдыха для писателей. Приехали туда в гости матросы-балтийцы. День был хороший, пели хором на лужайке, устроили игры. Александра Ивановича тоже вынесли в кресле на лужайку. Матросы подходили к нему, пожимали руку, говорили, что читали его "Поединок" и другие вещи, благодарили. Куприн молчал и вдруг громко заплакал.
Так он и умер - успокоенный и примиренный. Теперь закрываю глаза и стараюсь представить себе мертвого Александра Ивановича, и не могу: идет по улице улыбающийся человек с татарским, широкоскулым лицом, в помятой, криво надетой шляпе, - живой Куприн.


Многие литературные критики считают, что Александр Куприн так и не стал «великим писателем», но читатели с ними не согласны – Куприн и сегодня остаётся одним из самых читаемых и переиздаваемых русских авторов. Человек нелёгкой судьбы он перепробовал множество профессий: был рыбаком, цирковым борцом, землемером, пожарным, военным, рыбаком, шарманщиком, актёром и даже дантистом. Мы же хотим рассказать нашим читателям про главные страсти в жизни этого замечательного писателя.

Страсть первая - Мария Давыдова

В первый раз Александр Куприн женился в 32 года на 20-летней дочери
известной издательницы журнала "Мир Божий" и покойного директора Петербургской консерватории Маше Давыдовой. Она была остроумная, яркая, шумная и всегда претендовала на первые роли. Куприн свою молодую супругу обожал страстно, с трепетом относился к её литературному вкусу и всегда прислушивался к её мнению. Мария в свою очередь делала всё возможное, чтобы обуздать буйный нрав мужа и сделать его салонным писателем. Но ему ближе были шумные трактиры.


С неорганизованностью и неусидчивостью мужа Мария боролась достаточно жёсткими методами. Из-за загулов Куприн никак не мог дописать свою повесть «Поединок», тогда супруга заставила его снять квартиру, выпроводив из дома. Навещать жену и дочь он мог только в том случае, если приносил новые страницы рукописи. Но как-то Куприн принёс старую главу. Мария была обижена обманом и заявила, что теперь она будет забирать страницы рукописи только через приоткрытую на цепочку дверь.

В мае 1905 году повесть, наконец, издали. Это произведение принесло Куприну не только всероссийскую, но и мировую славу. Но семья не стала счастливее. Супруги то расходились, то сходились, а в результате стали чужими людьми и мирно расстались.

Страсть вторая - Елизавета Гейнрих


Лиза Гейнрих родилась в Оренбурге в семье венгра Морица Гейнрих Ротони, женившегося на сибирячке. Она несколько лет жила в семье Куприных и за достаточно скромное вознаграждение помогала по хозяйству и нянчила их дочь. Но Куприн обратил на неё внимание через несколько лет на модной вечеринке, где блистал будущий известный актёр Качалов.

Куприн признался Лизе в любви, а она, чтобы не разрушать семью, ушла из дома Куприных и устроилась на работу в госпиталь. Впрочем, семью, в которой уже царил разлад, это не спасло. Куприн ушёл из дома и начал жить в гостинице «Пале-Рояль», а потом купил в рассрочку домик в Гатчине, где и прожил с Лизой восемь полных безмятежности лет.


Елизавета Морицовна была скромна, покладиста и на первые роли, в отличие от первой супруги Куприна, не претендовала. Вера Николаевна Муромцева, супруга Ивана Бунина, вспоминала один эпизод, когда муж и Куприн однажды заскочили ненадолго в "Пале-Рояль", где "застали Елизавету Морицовну на площадке… третьего этажа. Она была в домашнем широком платье (Лиза в это время ждала ребенка)". Бросив ей несколько слов, Куприн с гостями отправился в поход по ночным притонам. Продолжалось это не час и не два, и все это время беременная женщина простояла в ожидании на лестничной площадке.

Порой Куприны ненадолго расставались: Елизавета Морицовна, отказывая себе во всём и выкроив нужную сумму денег из скудного семейного бюджета, отправляла своего благоверного на юг отдохнуть. Куприн ехал один – на отдых супруги денег не хватало. Правда, прожив с Елизаветой Морицовной 22 года, он написал ей: «Нет никого лучше тебя, ни зверя, ни птицы, никакого человека!»

Страсть третья - алкоголь

Женщин Куприн, безусловно, любил, но была у него и по-настоящему пагубная страсть – алкоголь. Он был уже известным писателем, а рассказами о его пьяных выходках пестрели газеты: писатель кого-то облил горячим кофе, выбросил из окна, кинул в бассейн со стерлядью, воткнул кому-то в живот вилку, выкрасил голову масляной краской, поджег платье, пьянствовал в ресторане, пригласив весь мужской хор Александро-Невской лавры; то три дня пропадал у цыган, а то приводил домой пьяного попа-расстригу.


Знавшие Курина говорили, что ему достаточно одной рюмки водки, чтобы нарываться на ссору с каждым встречным. Про Куприна даже ходили эпиграммы: «Если истина в вине, сколько истин в Куприне» и «Водочка откупорена, плещется в графине. Не позвать ли Куприна по этой причине»

Когда-то его 4-летняя дочь от первого брака прочитала гостям стишок собственного сочинения:
У меня есть папа,
У меня есть мама.
Папа много водки пьет,
Его за это мама бьет…

А Ксения Куприна, его дочь от второго брака, будучи уже взрослой вспоминала: «В Петербург отец ездил регулярно, по иногда застревал там на недели, попадая под влияние литературной и артистической богемы. Мать самоотверженно боролась с плохим окружением отца, оберегала его покой, вырывала из дурных компаний, выгоняла из дома некоторых литературных «жучков». Но слишком много могучих противоречивых жизненных сил бродило тогда в отце. Даже небольшое количество алкоголя превращало добрейшего Куприна в человека буйного, озорного, с бешеными вспышками гнева».

Страсть четвёртая - Россия

В 1920 году после окончания Первой мировой войны и разгрома, белых в гражданской войне, Куприн покидает Россию. Он прожил во Франции 20 лет, но так и не смог адаптироваться в чужой стране. Материальное положение супругов было весьма непростым. Заработки самого Куприна носили случайный характер, а коммерческие предприятия Елизаветы Морицовны не удавались. Она переводила на французский язык известные произведения Куприна, а ему писать новые было всё труднее. Его постоянно угнетала тоска по России. Единственное крупное произведение, написанное ив эмиграции – роман «Юнкера», в котором «несуразная, милая страна» предстает перед нами такой светлой, очищенной от всего неглавного, второстепенного...

Яркие краски весеннего заката уже начали понемногу закрадываться сквозь огромные византийские окна пустого собора, оживляя позолоту причудливых орнаментов и согревая розовый мрамор иконостаса, когда Савинов с трудом оторвался от работы. Спустившись с высоких подмостков, художник отошел шагов на тридцать от своей картины и приковался к ней внимательным, напряженным взглядом своих маленьких, острых, чуть-чуть прищуренных глаз. Прямо перед ним во всю высоту запрестольной стены рельефно выделялось на золотом фоне почти оконченное изображение богоматери с младенцем на руках. Все дышало наивной и глубокой верой в этой картине: и золотое небо – торжественное, полное чудес и тайн библейское небо, и синие, тонкие утренние облака, служащие престолом группе, и трогательное сходство в лицах матери и ребенка, и милые изумленные личики кудрявых ангелов. И тем могущественней, тем неотразимей должно было очаровывать и умилять зрителя божественно-прекрасное лицо богоматери – кроткое и вместе с тем строгое, с этими как будто проникающими в глубь времен очами, полными безмолвной, покорной скорби.

В соборе было тихо. Только где-то высоко, под самым куполом, щебетали вперебой неугомонные воробьи. Лучи солнца наискось тянулись из окон золотыми пыльными полосами. Савинов все стоял и глядел на картину. Теперь он со своими длинными, небрежно откинутыми назад волосами, с бледными, плотно сжатыми губами на худом аскетическом лице как нельзя больше походил на одного из тех средневековых монахов-художников, которые создавали бессмертные произведения в тишине своих скромных келий, вдохновляясь только горячей верой в бога и бесхитростной любовью к искусству и не оставляя потомству даже инициалов своих имен. Священный восторг и радостная гордость удовлетворенного творчества наполнили душу Савинова. Мечты об этой русской богоматери он лелеял давно, чуть ли не с самого детства, и вот она возвышается перед ним во всей своей строгой и чистой красоте, и все убранство огромного храма, вся его царственная роскошь как будто бы служат для нее сплошной великолепной рамкой. Здесь, в этой гордости, не было места мелочному профессиональному тщеславию, потому что Савинов относился очень холодно к своей известности, давно перешагнувшей за пределы России. Здесь артист благоговел перед своим произведением, почти не веря тому, что он сам, своими руками создал его.

Между тем восьмичасовая беспрерывная работа на подмостках давала себя знать: руки у художника ныли, ноги и спину ломило от долгого и неудобного сидения. Савинов вышел на широкое гранитное крыльцо собора и жадно, всей грудью вдохнул свежеющий весенний воздух. Как все звонко, радостно, ароматно и красиво было вокруг! Около собора разноцветными красками пестрел ковер подстриженной декоративной зелени; дальше через дорогу тянулись в два ряда высокие, стройные пирамидальные тополя бульвара, обнесенного легкой сквозной решеткой; еще дальше виднелись густые шапки деревьев общественного сада. Среди дня прошел крупный дождик, и теперь обмытые листья тополей и каштанов блестели точно по-праздничному. Откуда-то неслось благоухание мокрой, освеженной дождем сирени. Небо стало к вечеру гуще и синее, а тонкие белые ленивые облака порозовели с одного бока. В воздухе зигзагами низко носились, чуть не задевая лица, резвые, проворные ласточки, и как-то странно гармонировал с их веселым стремительным визгом протяжный и грустный звон отдаленного колокола.

Савинов тихо пошел вдоль бульвара, расправляя уставшую грудь медленными, глубокими вздохами и с наслаждением любуясь видом красивого южного города, томно отдающегося наступающему весеннему вечеру. Уроженец дальнего севера, выросший в привольно бесконечных сосновых лесах, он все-таки страстно любил своеобразную красоту больших городов. Он любил кровавый я безветренный закат солнца после студеного зимнего дня, когда здания фантастически тонут в легкой сизой дымке, пронзительно визжат полозья и дым из труб идет, не колеблясь, прямо вверх густым белым столбом; любил большие улицы в жаркие летние праздничные дни, с нарядной толпой, с яркой пестротой женских туалетов, с морем раскрытых цветных зонтиков, насквозь пронизанных солнечным светом и теплом; любил летние лунные ночи: резкие синие тени от домов, лежащие зубчатой полосою на мостовой, отражение месяца в черных стеклах окон, осеребренные крыши, черные силуэты прохожих; любил ранним летним утром забраться на рынок и любоваться на груды сочной мокрой зелени с ее острыми, пронзительными и приятными запахами, на свежие лица торговок, на мелочную и живую базарную суету; любил среди кипучего городского водоворота неожиданно отыскать тихий архаический переулок, уединенную старинную церковь, поросшую влажным мхом, или натолкнуться на яркую, полную движения народную сцену.

– Пардон, мусью! – раздался вдруг над ухом Савинова хриплый мужской голос, и в лицо художнику пахнул такой букет перегорелого вина, что он невольно остановился и отшатнулся.

Перед ним стоял мужчина в рваном холщовом летнем пиджаке, в разорванных на коленях панталонах и в опорках на босу ногу, еще не старый, но уже согнутый той обычной согбенностью бродяг и нищих, которая приобретается от привычки постоянно ежиться на холоде, тесно прижимая руки к бокам и груди. Лицо у него было испитое, пухлое и розовое, шире книзу, с набрякшими веками над вылинявшими, мокрыми глазами, с потресканными и раздутыми губами, с нечистой, свалявшейся в одну сторону черной бородой. Этот человек держал в руках рваную шапку. Черные спутанные волосы беспорядочно падали ему на лоб.

– Пардон, мусью! – продолжал он трагической интонацией и возвышенным языком «интеллигентного» нищего, – обращаюсь к вам не как презренный бродяга, а как некогда благородный и порядочный человек. Не откажите во имя человеколюбия уделить несколько сантимов на обед бывшему стипендиату Императорской академии художеств. Поверьте честному слову, мусью, – продолжал оборванец, следя жадными глазами за тем, как Савинов достает из кармана кошелек, – что только злая ирония судьбы заставляет меня протягивать руку за помощью. Бывшая надежда артистического мира и… уличный нищий – согласитесь, контраст поистине ужасный…

Чуть заметная добродушная усмешка тронула бескровные губы Савинова.

– Так вы были в академии? В каком же году?

Оборванец вдруг принял комически гордую позу.

– В 187*-м, милостивый государь, окончил оную! – воскликнул он с пафосом и с силою ударил себя кулаком в грудь. – А в 187*-м был отправлен на казенный счет в Италию-с.

Савинов пристальнее взглянул в лицо нищего: и протянул ему несколько мелких серебряных монет.

– Охотно верю вам, что вы были в академии, – сказал он со свойственной ему мягкой улыбкой. – Только, видите ли… вам не совсем бы удобно было говорить мне об этом, потому что я сам… окончил академию годом позже вас, но… должен признаться, что не видел вас ни разу.

Глаза оборванца вдруг забегали по сторонам, пухлое лицо из розового сделалось красным и сразу все покрылось мелкими каплями пота.

– Вы мне не верите? – прошептал он, низко опуская голову. – Моя фамилия Ильин. Никифор Ильин.

– Ильин! – воскликнул Савинов так громко, что проходившая в это время какая-то дама вздрогнула и обернулась. – Батюшки, да ведь я вас теперь совсем узнал. Что же это с вами, голубчик?

Только теперь Савинов дал себе отчет в том, что несколько минут тому назад ему на мгновение мелькнуло в лице оборванца что-то знакомое. И тотчас же, с присущей художникам яркостью зрительной памяти, перед ним всплыл тот момент, когда он в первый раз увидел Ильина. Академическая курилка, слоистые облака сизого табачного дыма, в котором движутся неясные силуэты, сплошной говор, смех… Кто-то торопливо толкает Савинова под локоть и шепчет: «Смотри, смотри… вон у подоконника стоит Ильин: черный, с длинными волосами. Теперь глядит в нашу сторону». Савинов быстро оборачивается и видит худощавую, гибкую фигуру, небрежно облокотившуюся на подоконник, бледное лицо, живописную гриву длинных волос, чуть-чуть пробивающиеся усы и бородку и пару чудных темных глаз. Ильин слушает какого-то коротенького краснощекого толстяка, и эти великолепные выпуклые блестящие глаза искрятся умом, вниманием и тонкой насмешкой… О, как все это было давно… И все-таки стоящий перед Савиновым бродяга – несомненно Ильин, тот самый легендарный Ильин, имя которого долго не сходило с языка у всех профессоров и студентов. Есть в каждом человеческом лице какие-то неуловимые, загадочные черточки, которые не изменяются в нем от детского возраста до старости, точно так же, как есть такие же нотки в тембре каждого голова, по которым через десять, двадцать лет признаешь человека, как бы он ни огрубел, ни опустился, ни зачерствел и ни пал…