Воронский от мельницы к пригорку спускается женщина. Проблема нравственной стойкости человека

…Наталья из соседней деревни, лет десять назад она сразу лишилась мужа и троих детей: в отлучку её они померли от угара. С тех самых пор она продала хату, бросила хозяйство и странствует.

Говорит Наталья негромко, певуче, простодушно.

Сочинение

Вся наша жизнь – это череда взлетов и падений, черных и белых полос, и от того, как мы будем относиться к своим проблемам, зависит все наше дальнейшее существование. Как нужно относиться к жизненным трудностям? Вот над каким вопросам предлагает нам задуматься А.К. Воронский в данном мне тексте.

Писатель знакомит нас с историей женщины, в жизни которой, на первый взгляд, все настолько не складывалось, что у большинства из нас, наверное, давно бы опустились руки. Однако Наталья в один момент лишилась мужа и троих детей, после чего пустилась в одинокое странствие. Была ли она разочарована, разбита и подавлена? Напротив, автор акцентирует наше внимание на том, что в голове его сохранилось простодушие и певучесть, словах – чистота, во всем её облике – простота, теплота, спокойствие и величавость. Мы понимаем, что несмотря на серьезные жизненные трудности, Наталья сохранила гармонию своей души и продолжила жить, относясь к черным полосам своей жизни как давно ушедшему прошлому. Она говорит охотно на любые темы, однако лишь об истоках своих странствий предпочитает не распространяться – наверное, чтобы загасить боль утраты, не хватит и всей жизни.

А.К. Воронский убежден, что никакое несчастье не заслуживает того, чтобы ему посвящали целую жизнь, и даже её часть. О проблемах лучше не думать вовсе, а если и вспоминать, то только как о давно ушедшем прошлом. Никакие трудности не должны менять облик человека: с ними нужно бороться, а, если борьба бессмысленна, вычеркивать их из своей жизни.

Я, как и автор, убеждена в том, что любые, даже самые нерешаемые проблемы не достойны скорби, а уж тем более жизни человека. Что бы ни случилось, как бы не сложились обстоятельства, стоит продолжать жить, любить, мечтать, стремится, может, открыть для себя новую страницу и поменять все, продолжая радоваться каждому мгновению, ведь, по сути, это все, что у нас есть.

В пример к данному тезису хотелось бы привести рассказ А.И. Солженицына «Матренин двор». В нем автор повествует нам об истории женщины, чья жизнь, на первый взгляд, - сплошная череда трагических обстоятельств. Война разъединила Матрену с женихом, и героиня была вынуждена выйти замуж за его брата, который тоже вскоре безвозвратно ушел на войну. Один за другим у женщины погибают дети, и Матрена остается одна, имея лишь шаткую усадьбу с тараканами и мышами и «криворукую козу». Казалось бы, обреченная на вечное одиночество женщина, сломленная под тяжестью обстоятельств, должна отчаяться и перестать делать какие-либо попытки к собственному счастью. Но этого не происходит. Матрена, вопреки всем трудностям, берет на воспитание племянницу Киру, и девочка становится счастьем и смыслом жизни героини. За все произведение Матрена не проронила ни одного бранного слова, она не жаловалась и не вешала на других свои проблемы. Наоборот, женщина помогает всей округе, при этом не требуя взамен никакой ответной помощи.

Точно так же к своим проблемам относится герой рассказа М.А. Шолохова «Судьба человека». В самом начале войны Андрей Соколов теряет всю семью, а позже, встретив своего единственного сына, узнает о том, что и он погиб. Герой испытывает на себе все тягости войны, но даже в плену не теряет человеческое лицо. Через голод и пытки он проносит в своем сердце милосердие и доброту, и, встретив беспризорного, такого же одинокого, как он сам, маленького мальчика, Андрей Соколов дарит ему свою любовь и поддержку. Обстоятельства жизни изменили облик и взгляд героя, но не сломили его дух, потому что этот боец умел относиться к жизненным трудностям и несмотря ни на что сохранял в своей душе веру в счастливое будущее.

Всегда стоит помнить, что наше существование обусловлено нашим восприятием жизни. И, как бы не сложились обстоятельства, какой бы груз не лег на наши плечи, стоит всегда помнить о том, что никогда не поздно все начать сначала. Можно поменять курс, стиль и образ мышления – но не никогда не стоит переживать из-за чего-либо, и, тем более, винить себя в сложившихся обстоятельствах.

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)

…Обычно Иван мирно грелся на солнце у амбара, но иногда напивался и тогда делался воинственным.

– Шагом арш! – командовал он сам себе, стоя навытяжку, но не двигаясь с места. – Шагом арш! – повторяя он еще более зычно и грозно, топчась и махая руками. – Ать, два. Ать, два!.. Стой!.. Эй, сиволдай рыжий!.. – От собственного окрика Иван вздрагивал, замирал и «ел глазами начальство». – К-ак стоишь, подлая твоя харя!.. Подбери, дубина, пузо… Хрясь!.. Иван замахивался и отвешивал полновесную, но воображаемую пощечину воображаемому служилому. – Хрясь!.. Хрясь!.. Я выучу тебя, подлеца!..

Первым на «представленье» отзывался Полкан. Гремя цепью, он лениво выползал из конуры, усаживался на припеке, скашивал глаза на Ивана и наклонял в его сторону морду, приподнимая ухо. Он наблюдал за Иваном снисходительно и даже немного насмешливо. Однако, когда Иван его замечал, Полкан притворялся, что ему до героя Крымской кампании решительно нет никакого дела и что вылез он, Полкан, из конуры поразмяться, на людей посмотреть да и себя показать. Полкан, превеликий дипломат, осложнений не любил и знал, что во хмелю Иван бывает скор на расправу.

За Полканом появлялся и я из сада с ружьем, с саблей, препоясанный и перехлестнутый ремнями.

– Стой, дядя Иван! – кричал я николаевскому ветерану. – Сейчас я тебе помогу, мы им покажем!..

Иван переводил на меня мутные с красными веками глаза. Под его команду, уснащенную чисто русскими выражениями, я делал «во фрунт», «пятки вместе, носки врозь», брал ружье «на изготовку». У амбара росла густейшая крапива; ее-то и надлежало предать огню и мечу…

– Ась, два! Ась, два!.. Песельники, вперед!.. Солдатушки, браво-ребятушки, где же ваши жены? Наши жены ружья заряжены, вот где наши жены!..

Иван хрипел, продолжал топтаться на месте, между тем я неуклонно приближался к крапиве, выпучив глаза, задрав голову, с ружьем «наперевес». Геройски врезался я в кусты, работал штыком, штык покрывался зеленой кровью; вострой саблей я одним махом сносил крапивные головы, топтал безжалостно трупы. Иван руководил битвой; к его команде я присоединял воинственные кличи, от них у врага должны были дыбом подниматься зеленые волосы.

Полкан, дотоле добродушно наблюдавший сражение, не выдержав, вытягивался, сначала лениво подлаивал, затем расходился все больше и больше и вот уже заливался во всю мочь и рвался с цепи. Хитрый, он прикидывался остервенелым, и в то время, когда крапива жгла нестерпимо мне ноги, он предпочитал кидаться из стороны в сторону. От крапивных «лапок» я готов был позорно отступить, навертывались даже слезы, но Иван позади все надсаживался – «Коли их! Руби! Пли!» – И я продолжал беспощадно лить крапивную кровь.

Иногда к «делу» присоединялся помянутый Питерский, тоже пьяный: не совместно ли он и Иван напивались? Питерский потрясал портками с преогромной мошной, волосы у него дико торчали; худущий, предлинный – он присоединял к нашему гвалту неимоверную ругань, и даже бывалый Иван спадал с тона и с сомнением косился на боевого и не в меру усердного товарища. Полкан в это время терял равновесие духа и уже по-серьезному старался дорваться до Питерского, хватить его за босую в струпьях ногу, на что старик на обращал никакого внимания, чем и сбивала Полкана с толку. Трудно было понять, кого имела в виду неистовая брань Питерского; я относил ее к крапиве, но теперь, кажется мне, он обрушивал ее и на всех нас, и на село, и на всю свою горемычную и нелепо проведенную жизнь.

Хриплая команда Ивана, воинственные мои кличи, лай Полкана, истошная ругань Питерского сливались в один несусветный ералаш. У соседних хат показывались мужики, из окон выглядывали хозяйки. Около нас собиралась деревенская детвора, принимая в «войне» посильное участие. Гам, суматоха, неразбериха нарастали. С другого порядка спешил дядя Ермолай с ведром, полагая, что в нашем конце занялась изба. Чей-то теленок, задрав хвост, мчался через выгон. Куры с кудахтаньем разлетались кто куда. И уже спешил к нам Алексей, качал головой, махал руками, протяжно и с осуждением мычал. Потного и остервенелого он схватывал меня подмышки и тащил домой; я упирался, орал и в раже все размахивал ружьем или саблей, оглядываясь на Ивана, на Полкана, на Питерского и на ораву ребят. Орава в этот миг наступала на пруд, где в грязной ржавой воде плавал утиный выводок. Подальше от греха. Выводок благоразумно выбирался на противоположный бережок, утята отряхивались и кряканьем выражали неодобрение предосудительному людскому поведению. Я рвался из крепких рук Алексея с надсадным криком, то ли оттого, что хотелось еще повоевать, то ли потому, что мои ноги и руки изожгла крапива, то ли от причин обоюдных. Гвалт у пруда прекращался, когда на крыльце появлялся Николай Иванович. Первым сдавал Полкан, он начинал рабски и предательски вилять хвостом: меня, мол, не смешивайте с этими непутевыми озорниками! Вслед за Полканом прыскали куда попало ребята, показывая черные пятки. Иван бормотал что-то невразумительное и удалялся под навес. Упорнее всех был Питерский; он продолжал «чистить» и пруд, и утят, и дядю, и Полкана, покуда за ним не приходила его старуха и не сманивала его посулами дать водки, причем показывала из-под фартука или из-под юбки бутыль с водой.

Ни с кем Иван близко не сходился, не дружил; непокладистый, строптивый, он не имел привязанностей; уважал он, пожалуй, не за страх, а за совесть, только деда. Завидев его, Иван поднимался, с трудом расправлял поясницу и спину, истово деду кланялся, провожал его пристальным взглядом и не садился, покуда тот не скрывался. Перед остальными Иван никогда не вставал.

Умер Иван скоропостижно. Утром нашли его под амбарным навесом уже похолодевшим и покрытым росой. Еще задолго до смерти он совсем высох, и труп его напоминал мощи: виски провалились, щеки глубоко запали, остро выдавались скулы, выпирали ключицы; глаза зашли под лоб, согнутые колена торчали палками. В углах иссиня-черных губ копошились зеленые мухи и по лицу ползали мокрицы… Какой одинокой, горькой и нерассказанной бывает жизнь человека!

…За огородами – коноплянник. Зреет рожь. На пригорке мельница все машет и машет без устали крыльями, налететь бы, да земля держит крепко. Тянет укропом, огуречным цветом, а порой ветер приносит горячий, горький запах полыни. Небо вот-вот распахнется, обстанет миражами.

Я решил осчастливить человечество. Сырые яйца превосходно мылятся. Из-под кур я выкрал три яйца «для опытов». В жестянке – желтки, соль, синька, к ним прибавляется вишневый клей, клей застынет, жидкое превратится в твердое, вот и готово отличное мыло. Не прибавить ли для расцветки чернил?.. Итак, я сделаюсь знаменитым мыловаром, разбогатею, буду путешествовать… Может быть примешать еще также и сахару? Для чего? Там увидим. А еще лучше известки. Однако негашеная известь, если полить ее водой, шипит и обжигает. Не получится ли от извести вместо мыла что-нибудь взрывчатое, скажем, порох? Что же, и это не плохо для молодого химика! Это даже замечательно – изобрести порох. Иные всю жизнь потеют над зловониями, но пороху не изобретают… Надо соблюдать осторожность: а вдруг жестянка взорвется! Кладу в смесь кусок извести и от страха даже зажмуриваюсь. Слава создателю, ничего не случилось!..

От мельницы с пригорка спускается женщина; ближе и ближе мелькает она в густой и высокой ржи. Никто не должен догадываться о моих секретных занятиях по химии. Я старательно прячу жестянку под кочку. Сегодня мыло и порох не удались, – унывать не след: удадутся непременно завтра. В женщине я узнаю странницу Наталью. Голова ее повязана серым ситцевым платком, концы платка надо лбом торчат рожками, за спиной плетеная котомка. Наталья идет споро, легко, опираясь на посошок. Ей лет за сорок, но по лицу возраст ее определить трудно: она загорела, обветрилась почти до черноты. На ней домотканная в клетку юбка, белый шерстяной зипун, ноги в запыленных лапотках, крепко и аккуратно обмотаны онучами и бечевкой. Я окликаю Наталью.

– Здравствуй, милай, здравствуй, хозяин, – приветливо отвечает Наталья, вытирая крепко губы в мелких морщинках. – Примешь ли в дом гостью? Все ли живы-здоровы?

– Спасибо. Все живы-здоровы. В гости приму.

Я говорю солидно, будто и впрямь я хозяин. Шагаю рядом с Натальей вразвалку, по-мужицки.

Наталья из соседней деревни, лет десять назад она сразу лишилась мужа и троих детей: в отлучку ее они померли от угара. С тех самых пор она продала хату, бросила хозяйство и странствует.

Говорит Наталья негромко, певуче, простодушно. Слова ее чисты, будто вымыты, такие же близкие, понятные, как небо, поле, хлеба, деревенские избы. И вся Наталья простая, теплая, спокойная и величавая. Наталья ничему не удивляется: все она видела, все пережила, о современных делах и происшествиях, даже темных и страшных, она рассказывает, точно их отделяют от нашей жизни тысячелетия. Никому Наталья не льстит; очень в ней хорошо, что она не ходит по монастырям и святым местам, не ищет чудотворных икон. Она – житейская и говорит о житейском. В ней нет лишнего, нет суетливости. Бремя странницы Наталья несет легко и горе свое от людей она хоронит. У нее удивительная память. Она помнит, когда и чем в такой-то семье хворали дети, куда великим постом Харламов или Сидоров хаживали на заработки, хорошо ли, сытно ли там им жилось и какую обнову принесли они хозяйкам.

Завидев странницу, Алексей радостно мычит, бросается ставить самовар. Из котомки Наталья неторопливо вынимает лубочную книжку «Гуак или непреоборимая верность». Сестре она дарит деревянную куколку, а маме полотенце, расшитое петухами. За чаем, осторожно откусывая крепкими и сочными зубами сахар, поддерживая блюдце на растопыренных пальцах, Наталья повествует:

– …Зашла я под Казанью к одному татарину, а у него коробейники тоже на ночь попросились. Татарин старый, лет за шестьдесят; шея вся в складках и рубец синий от губы до самой груди; глаза слезятся. Угощает он коробейников, а они спрашивают – «Где же у тебя твоя хозяйка?» Татарин смеется – «Хозяйка у меня молодая, гостей боится». – В углу на скамейке – гармонья. – «Кто ж у тебя, хозяин, на гармоньи играет?» – «А моя жена и играет». Коробейники пристали: покажи да покажи хозяйку, пусть сыграет на гармоньи, зеркальце и гребенку подарим. Один-то из коробейников в летах, а другой совсем молодой, годков двадцати, не боле. Татарин из другой половины выводит жену, она упирается, голову опустила, на нас не глядит, вся пунцовая, зарделась. На вид – прямо девчонка; с мелкими рябинками коло глаз, приятная такая и чистая. Села на подоконник, хоронится и ладошкой лицо закрывает, непривыкшая. Упросили – взяла гармонью, заиграла, и так-то у ней ладно игра выходит; за сердце хватает. Унывно, и все будто кто плачет в гармоньи. Хорошо играла. Молодой-то коробейник глаз не сводит с татарки и только бровью высокой, нет-нет, да и поведет; а я слушаю и думаю: про жизнь свою со старым незавидную играет. Меня-то, странницу, и то с души воротит, как только на рубец старика гляну, на кадык да на морщины, а уж ей-то, молоденькой, и вовсе никакой приятности с ним не выходит: с таким в отраду не намилуешься. Сыграла, закрыла опять лицо ладошкой и убежала. А парень только вздохнул ей вослед всей грудью да рукой по лбу провел… На другой день я и молвила татарину – «Не пара тебе твоя жена, Ахмет, не пара. Что же это ты, старый, девчонки-то не пожалел зелененькой: семой десяток тебе пошел, а она и свету еще не видала». – «Первая-то жена, – отвечает старик, – померла у меня, кому-нибудь за ребятами приглядывать-то надо. А эта в няньках услужала. Ну, так оно и вышло. Сыта, обута, одета, а раньше в побирушках ходила, сирота она круглая…» Помолчал, нахмурился: – «Ты у меня, Наталья, ее не сбивай. У нас свой закон, у вас свой закон; иди скорей, откуда пришла…» Вот они какие, наши дела-то женские!..

– А на Кавказе что видела?

– Была я, родная, была и там. Горы-то диво-дивное, чудо-чудное. Стоишь на горе, а внизу плывут рекой небесные тучки; дух от высоты захватывает. Снега на горах лежат косами белыми, чистые-пречистые. Глазам от них больно. Лесов много дубовых, реки страсть какие быстрые.

Ушла с тех мест, первое время радовалась; год прошел – по горам затосковала: тянут к себе; вспомнишь о них, и ровно бы матушка гостинец подарила какой. Во снах даже стали сниться, право слово… А живут там не по-нашему, тяжело живут. У нас тоже никакой легкости нету, а тамошним и того хуже приходится. Иной раз смотришь – человек со жбаном воды с кручи на кручу цельный час еле ногами передвигает. Сено косят на ужасенной вышине и вниз на веревках спускают; не дело это. Мается народ. Оттого должно и отчаянные есть промежду их. Ох, не все там нас привечают, иной вскинет взгляд – хуже полымя, вот-вот платок займется…

Я слушаю Наталью с недоуменьем. Из книг мне известно про кавказских пленников, про «Мцыри», про замок Тамары, про наши русские геройства, про коварство горцев. Ни разу я не подумал, что эти горцы пашут, косят, жнут, пасут овец, коров. Горцы всегда на конях, в мохнатых бурках, обвешаны оружием; они нападают друг на друга, аул на аул, а еще чаще подстерегают «наших». «Наши» им тоже спуску не дают. Из рассказов же Натальи представляется иное: все эти осетины, чеченцы, кабардинцы, ингуши занимаются тем же самым, чем занимаются и наши мужики, живут тоже незавидно и даже беднее наших. Зачем же мы с горцами воюем, что нам от них надо? И кому верить: Наталье или любимым книгам? Неужели в книгах выдумывают? И верно, в них ничего не говорится, как кабардинцы носят на себе воду, как косят и убирают они сено, как пасут стада, а ведь они, горцы, этим должны заниматься, не пропадать же им с голоду. Да и Наталья не лжет, не такая она. Вот она подпирает щеку рукой, глаза у ней добрые, усталые, правдивые, правдивы и ее сухие-морщинки около рта… Книги, значит, обманывают. Но их обман дорог. С тем миром, какой они создают, трудно расставаться… Если в книгах неверно про черкесов, то и про другое тоже, может быть, неверно. Может быть выдуманы страсти христовы, и Вещий Олег, и Владимир-Красное солнышко, и крестовые походы, и ничего этого не было, а если что и было, то происходило совсем по-другому. Впервые предо мной открывается нечто темное, всепоглощающая бездна, нечто безмолвное, слепое, безликое и ко всему живому равнодушное. Обвалами рушатся туда тысячелетия, мелкими обломками падают века, царства, народы, мусором исчезают люди, – доносится неясный грохот, едва-едва приметны темные груды, лишенные образа, – и нет уже и их, навсегда выпали из памяти – из чьей памяти? – и даже надписи уж стерлись на угрюмом мраморе плит… Еще проходит время, исполняются сроки – вот и самые плиты поглощены вечностью.

Наталья живет у нас дней десять, приходит на ночлег, и то не каждый день. У знакомых мужиков, у родных она шьет, стирает, помогает в огородах. Вечерами Наталья охотно и обо многом рассказывает, но в одном она скупа на слова: когда ее спрашивают, почему она сделалась странницей.

– От горя бегу и новое горе ищу… – Она улыбается и переводит беседу на другое.

Горе ее большое, но светлое, оно не ложится на жизнь мрачной тенью, не каркает черным вороном, не хохлится пучеглазой совой, ее горе летит легкой птицей, журавлиным клином в высоких и синих небесах, бросая на осеннюю землю невнятное и грустное курлыканье.

…Я уже учился в бурсе, слыл «отпетым» и «отчаянным». Я оголтел, ходил, задирая сверстников, говорил на особом бурсацком языке, гнусном, сродном блатному; неделями не умывался, расчесывал до крови от «цыпок» кожу, мстил из-за угла надзирателям и преподавателям, обнаруживая в делах этих недюжинную изобретательность. В одну из перемен бурсаки известили, что в раздевальной меня ожидает «какая-то баба». Баба оказалась Натальей. Наталья шла издалека, из Холмогор, вспомнила обо мне и, хотя ей и пришлось дать крюку верст под восемьдесят, но как же не навестить сироту, не посмотреть на его городское житье; уж наверное вырос сынок, поумнел на радость и утешение матери. Я невнимательно слушал Наталью: стыдился ее лаптей, онуч, котомки, всего ее деревенского облика, боялся уронить себя в глазах бурсаков и все косился на шнырявших мимо сверстников. Наконец, не выдержал и грубо сказал Наталье:

– Пойдем отсюда.

Не дожидаясь согласья, я вывел ее на задворки, чтобы никто нас там не видал. Наталья развязала котомку, сунула мне деревенских лепешек.

– Больше-то ничего не припасла для тебя, дружок. А ты уж не погребуй, сама пекла, на маслице на коровьем они у меня.

Я сначала угрюмо отказывался, но Наталья навязала пышки. Скоро Наталья заметила, что я ее дичусь и нисколько не рад ей. Заметила она и рваную, в чернильных пятнах, казинетовую куртку на мне, грязную и бледную шею, рыжие сапоги и взгляд мой, затравленный, исподлобья. Глаза Натальи наполнились слезами.

– Что же это ты, сынок, слова доброго не вымолвишь? Стало быть, понапрасну я заходила к тебе.

Я с тупым видом колупал болячку на руке и что-то вяло пробормотал. Наталья наклонилась надо мной, покачала головой и, заглядывая в глаза, прошептала:

– Да ты, родный, будто не в себе! Не такой ты был дома. Ой, худо с тобой сделали! Лихо, видно, на тебя напустили! Вот оно, ученье-то, какое выходит.

– Ничего, – бесчувственно пробормотал я, отстраняясь от Натальи.

Наталья еще погоревала. По уходе ее я забежал в пустую уборную и выбросил пышки в яму с калом, а на другой перемене ни за что ни про что избил малыша.

Все это я охотно забыл бы теперь.

С Натальей я больше не повстречался…

…Николая Валунова прозывали Хорьком, вероятно, потому, что был он беспокоен и вертляв, худ и мал ростом. В остальном Валунов на хорька не походил. Отличался Хорек беспечностью, смешливостью. Любил он посмеяться над людьми и над собой также, над своей нищетой, над незадачливой своей жизнью. В драке ему выбили передние зубы, к тому же Хорек косил, шершавое, острое, почти безбородое лицо его морщинилось, но Хорек уверял, что ему нет от девок и баб отбоя; он щурился при этом, глаза его весело и с озорством поблескивали.

Жена его Авдотья то-и-дело поносила Хорька на всю улицу, что в избе хоть шаром покати, нет даже куска черного хлеба для двух малолеток. Хорек отшучивался, либо уходил на базар, где толкался среди приезжих мужиков, у лавок, у возов, у ларьков. Точно в насмешку над своим жалким житьем, он сажал перед хатой цветы; цветы пышно распускались, между тем верх избы оставался раскрытым – зимой не хватало соломы, – а два темных окошка с мутными зелеными стеклами валились в разные стороны.

Об односельчанах Хорек судил снисходительно и жизни их не одобрял: Хорька считали «чумовым», «непутевым». Хорек отвечал прибаутками в том смысле, что на господ не наработаешься даже до второго пришествия. Он утверждал: счастье, оно одноглазое, а глаз у счастья на самой макушке. Ходит счастье по свету, ищет свое пропавшее дитятко. Увидит человека: не мое ли дитя родное? – поднимает все выше и выше к самой макушке, разглядит: нет, не мое, – бросит всердцах. Один жив остается, а другому и смерть от этого причиняется.

Хорек отнюдь не был ни лентяем, ни лодырем. Он устраивался церковным сторожем, караулил летом бахчи, ходил в пастухах, работал у купцов по ссыпке ржи и овса. Но он не научился помалкивать где следует, не терял самостоятельности и потому прочно нигде не оседал. Его с бранью выпроваживали за острословье, обсчитывали, штрафовали, обманывали; Хорек и в этих случаях только подсмеивался. Он охотно рассказывал сказки, были-небылицы и, рассказывая их, на глазах их выдумывал. Иногда он неожиданно умолкал и вслух себя спрашивал:

– О чем, бишь, это я?

Я подсказывал:

– Приходит он ночью в лес за кладом, а заклятое слов забыл…

– Вот, вот, – подхватывает легко Хорек, – слово-то настоящее он и забыл, никак не вспомянет… ровно обухом его тарарахнули по башке… отшибло… И вот идет он, понимаешь, по лесу, пробирается, слово все вертится, а в руки не дается… забыл… Идет он… будто не в себе, и хотится ему тот клад сыскать, прямо досмерти хотится, ну, только нету к кладу никакого приступу… Идет он этта… что тут поделаешь… Ничего не поделаешь… ругается… дело же ни с места, ни туды, ни сюды… эта прямо бяда…

Хорек – выдумщик, поэт. Он проводил время на охоте, на рыбной ловле, ставил силки, заманивал перепелов. Знал он также много деревенских песен и певал их задушевно. Надо мной Хорек тоже часто подшучивал.

– Тебе что же, тебе и горя мало, – говорил он сидя на обрубке и глядя пристально вдаль на дорогу, хотя на ней никого на было видно, – у тебя вон какой домино-то сгрохали… палаты… с жалезной крышей… так и блестит вся на солнце…

«Домино» трудно было принять за «палаты», но крыша, действительно, у нас железная…

– А у тебя огород, а у нас огорода нету.

– Подумаешь, огород, – отвечает щурясь Хорек, – крапива в том огороде да репьи да хрен дикой… У тебя корова есть.

– У тебя тоже есть корова.

– Моя корова беспременно к рождеству ноги протянет, а у твоей коровы бока все от корма расперло.

– У тебя Жучок есть, он тебя сторожит по ночам. А у нас Жучка нет; к нам могут воры забраться.

– Это ты, брат, ловко меня поддел. Ворам до моих сундуков нипочем не добраться. Жучок, он, брат, спуску никому не даст. Одно слово – зверь. Жучок у меня и за лошадь сходит, а ума у него больше, чем у генерала с крестами; видал: на задних лапках служит, прямо – генерал полный. И расходу на него нету никакого; сам себе еду находит. На чужой шее не сидит… Я-то свои сундуки берегу, а тебе о своих надоть крепко подумать; не ровен час – упрут еще, охотников много.

Скользкая улыбка кривит лицо Хорька, раскосые глаза бегут куда-то в сторону, поверх меня. Хорек набивает тютюном трубку, глубоко, всей грудью затягивается, следит за синим дымом.

…Алексея, Ивана, Наталью, Хорька невольно я сравнивал с родными, с кругом сельского духовенства. Жили родные неторопливо, не богато и не бедно, занимая места священников, дьяконов, псаломщиков, учителей церковно-приходских школ.

Больше всего и взрослые и дети любили дядю Сеню, псаломщика из соседнего села, весельчака, балагура, изобретателя вечного двигателя.

Случилось, дядя уверил себя и родных, что он изобрел вечный двигатель. Несмотря на уговоры, он известил телеграммами губернатора, архиерея, министра внутренних дел, святейший синод, что человечество осчастливлено им, озерковским псаломщиком. В своем изобретении дядя был настолько уверен, что бросил место и со скарбом, с ребятами переехал к Николаю Ивановичу, поселился у него в бане, где занялся производством «окончательных опытов». Провожали его прихожане с колокольным трезвоном, просили не забывать их, маломощных мужиков, дядя прослезился, сгоряча пожертвовал миру единственную свою корову. Окончательные опыты не удались. Телеграммы, к счастью, отрицательных последствий не возымели. Дяде Сене пришлось возвратиться в Озерки «под сень струй», корову успели всем миром пропить. Веры в вечный двигатель и в себя дядя, однако, не потерял и продолжал скупать железный лом по всей округе… Нет ничего живучей человеческой мечты. С ней не сладит никакая сила!

…Вечерами, обычно, у Николая Ивановича, реже у нас, собирались сестры моей матери – их было четыре в одном селе. Приходили также и знакомые на посиделци. Больше других судами и пересудами занималась тетка Авдотья, вдова с перекошенными плечами, неугомонная на язык. Под жужжание прялки и быстрое мелькание вязальных спиц Авдотья, почти не переводя духа, рассказывала:

– Прихожу я, сестрицы, третьеводнись к Макарихе, она пред зеркалом новое платье примеряет. И что же я вижу, мои девоньки? Под сорок ей будет с крючочком, а она платье-то пошила себе белое в полоску: так и пестрит в глазах, так и пестрит. Да еще чего удумала: с фижмами, прямо дворянка; а того не понимает, лупоносая купчиха, что из моды сколько лет вышли эти самые фижмы. Воланы по бокам, позади вырез, кружевами обвешалась, попугай да и только. А шлейф аршина на два будет. И еще турнюр носит, а какой ей надо турнюр: у нее, прости господи, сами видели, половину филе срезать надо да в пору на базаре продавать… Умора…

Я стараюсь забыться за «Светланой» Жуковского, но теткин голос все продолжает донимать, и я поневоле слышу, что она уже «чистит» мужа старшей сестры, начальника станции, Василия Никитича:

– …Приехал из Воронежа, балыков понавез, севрюжины, апельсинов, а дети во что попало одеты. У Надюшки – то башмаки совсем развалились, а Алексей только и знает с ружьем да с собаками шастать без отцовского глазу. Собак развели полный двор, волкодавов каких-то; на них глядеть-то одна страсть. Пришла вчера к ним, так эти самые волкодавы на меня, на меня! Матушки, батюшки! Чуть-чуть не слопали! Спасибо, кухарка Лизавета с помоями вышла, отбила… Лизавета тоже, скажу я вам, хороша! В помоях-то, поглядела я одним глазом, хлебные корки, капуста, картошка, – а она льет и льет прямо в яму. – «Ты что же это делаешь? – спрашиваю я ее серьезно. – Возможно ли выливать добро такое в яму? Свинок бы завели, ан к рождеству-то и сидели бы со своими окороками запеченными; да и нас, гостей, во славу божью угостили бы!..» А Лизавета в ответ зубы только щерит! Взяло меня за сердце. – «Ты мне зубы не кажи свои! Ишь, нагуляла морду!» – «Свинок, – говорит, – разводить дело не мое, дело хозяйское!..» – «Ах, хозяйское? А тебя нет самой хозяев на хорошее дело надоумить!..» Вон какая теперь прислуга пошла! До хозяйского добра им и горя мало, им бы самим нажраться да на полати завалиться… Оттого все и дорожает. В понедельник на базаре хотела я яичек купить, а к ним подступу нету, по восемь копеек десяток, прямо разбой среди бела дня да и только. Я и сцепилась со Степанидой Копылихой. – «Бога ты не боишься, – корю я ее, – людей ты не стыдишься! Где это слыхано продавать яйца по восемь копеек?» – «Всякому свое дорого, матушка, – это она на слова-то мои, – у меня тоже, – говорит, – четверо пищат, и пятого еще понесла». – Гляжу, она и вправду… тово… И куда столько детишек плодят – совсем даже непонятно. На улицу выйдешь, от ребят ноги некуда поставить; знай только гузнами голыми сверкают… Безо всякого присмотру… прямо посреди дороги. Долго ли до греха: иной едет с базара, напьется в кабаке, зароется в сено, одни ноги торчат, ему хоть над самым ухом из пушек стреляй, нипочем не разбудишь. А с лошади какой спрос; лошадь тварь бессловесная; она знай себе шагает, головой да хвостом махает; ей от мух, от слепней отбиться… Тоже новую моду взяли: хвосты лошадям подрезать. А того не понимают, что лошадь без хвоста никак не сгодится…

Сон слипает веки, и чудится мне – я лошадь, а теткины слова вьются кругом несметными роями слепней, и некуда от них податься. С усилием открываю глаза. Все непонятно: непонятно, почему Авдотья во все вмешивается, всюду суется, для чего и взрослым и мне надо слушать о купчихе Макарихе, о фижмах ее и турнюрах, о помоях, о Степаниде, о волкодавах. Скучно! Мир представляется огромной кладовой, где в беспорядке навалено всякого хламу. Никому не нужны мои великодушные разбойники, Русланы, Ермаки, калики перехожие, Марфы-посадницы. От хитросплетений тетки они тускнеют, кажутся «не настоященскими», а где оно, «настоященское», – неведомо… И до сих пор не забываются авдотьины судачества. Слушаю разговор, участвую в беседе, спрашиваю, отвечаю, и как же часто приходится поражаться чепухе, ералашу, бестолочи, словесному мусору, вздору, какими мы закидываем друг друга! Тетка не в счет: что возьмешь с нее, хотя эти досужие женщины не перевелись и по сию пору, хотя и встречаются они иногда даже и там, где их, казалось бы, и след давным-давно должен простыть, – притом же находишь их в таких кругах, что от удивленья поневоле приходится таращить глаза… Предоставим, однако, прыткой тетке заслуженный покой, но если даже взять среднего, просвещенного современной культурой человека, то и тут нередко разводишь руками: до такой меры плоски, убоги, серы и пошлы его разговоры, суждения и мнения! Сколько празднословия, сплетен, пустяков! Слушаешь и спрашиваешь себя: а были или не были Гомер, Сократ, Аристотель, Платон, Данте, Шекспир, Ньютон, Кант, Дарвин, и какие именно перевороты произвели они в людских сознаниях? Хуже всего, что этих великих людей средний культурный человек необыкновенно умело и последовательно оболванивает и делает их не менее плоскими и скучными, чем он и сам.

Бесспорно, революция многое смыла, но еще сколько, но еще сколько осталось!.. И вот опять и вновь приходится спрашивать, когда же это переведется?..

…Я замечал также, что взрослые говорят одно знакомым и родным в глаза и другое, когда их нет. Приезжает в гости учитель Воздвиженский или доктор Карпов. Их радушно угощают, их хвалят: у Воздвиженского школа на всю округу, а в докторе Карпове больные души не чают. С отъездом же гостей обнаруживается: Воздвиженский – учитель может быть по натуре и недурный, но сильно «зашибает» и тогда лупит ребят линейкой по головам, не разбирая ни правых, ни виновных, – доктор же Карпов падок на мзду, играет «напропалую» в карты, и от них его часто не оторвешь к больным; притом же супружница у него чистая ведьма, гордячка и только и делает что поджимает губы и неизвестно что о себе воображает. В то же время меня учили говорить одну истинную правду. Правды требуют люди. И опять я видел вокруг себя «ненастоященское». Я приглядывался к родным и сравнивал их с Алексеем, с Натальей, с Иваном, с мужиками-соседями. Разговоры, суждения этих людей тоже не отличались ни сложностью, ни новизной, но их мнения неразрывно связывались с трудом и бытом деревенским. Тут все было просто, ясно, необходимо. Работник Николая Ивановича, Спиридон, говорил о погоде, о том, что завтра надо боронить или пахать, лениво переругивался с кухаркой из-за обеда, поданного с запозданием. Наталья рассказывала о пожаре в Терпигоревке, о падеже скота в Мордове – мужики и бабы воем там воют; Алексей жестами объяснял, назавтра ему итти в кусты ломать к зиме веники. Справный Перепелкин жалел, что у него стащили гужи, и в двадцатый раз повторял, как он оставил их на гумне и не успел отвернуться, а гужей уже нет и в помине: леший их, что ли, уволок! – Все это соответствовало житью-бытью, из него исходило, к нему возвращалось, и даже пересуды здесь накрепко связывались с трудовой жизнью. И я смутно чувствовал правду этой жизни и неправду жизни нашей.

Александр Константинович Воронский был человек романтический, твердо уверенный в непосредственном действии художественного произведения на душу человека, на его деяния и поступки. С верой в это облагораживающее начало литературы Воронский и действовал.

Осуждал Лассаля за то, что тот погиб на дуэли из-за женщины, не прощал страстям Пушкина, приведшим его к смерти, но сам готов был погибнуть на дуэли в споре за какой-нибудь классический идеал, вроде Андрея Болконского.

Героям Достоевского был чужд, сторонился всей этой темной силы, не понимал и не хотел понимать.

Воронский был романтический догматик.

Никаких других оценок, кроме полезно - не полезно, у Воронского по существу не было.

К стихам относился так, как к прозе - по примеру Белинского.

Есенинский талант признавал, но не хотел видеть, что успехи Есенина вроде поэм о 26, о 36 и даже «Анна Снегина» - все это вне большой литературы, что «Москва кабацкая», «Инония», «Сорокоуст» не будут превзойдены.

Столкновение с этой поэтикой привело Есенина к смерти.

И «Русь советская», «Персидские мотивы» и «Анна Снегина» значительно ниже по своему художественному уровню, чем «Сорокоуст», «Инония», «Пугачев» или вершина творчества Есенина - сборник «Москва кабацкая», где каждое из 18 стихотворений, составляющих этот удивительный цикл, - шедевр русской лирики, отличающийся необыкновенной оригинальностью, одетой в личную судьбу, помноженную на судьбу общества - с использованием всего, что накоплено русской поэзией XX века - выраженной с ярчайшей силой.

Но не только «Анна Снегина» и «Русь советская» - тут еще найден какой-то удовлетворительный компромисс за счет художественности, разумеется, при всей их многословности, антиесенинском стиле по существу - у Есенина нет сюжетных описательных стихов.

Есенин - это концентрация художественной энергии в небольшом количестве строк - в том его сила и признак.

Но речь даже не об «Анне Снегиной». Есенин написал и поспешно с помощью Воронского и Чагина опубликовал /577/ плоды своей перестройки и «отказался от взглядов» - по модному тогдашнему выражению.

«Баллада о двадцати шести», «Баллада о тридцати шести», все это, как и прежде делаемые попытки в том же направлении - стихотворение «Товарищ», - вне искусства.

Попытки насиловать себя и привели к самоубийству. Сейчас мы знаем, что наряду с этой халтурой Есенин писал и «есенинские» стихотворения «Метель», «Черный человек»...

В то время каждый «вождь» оказывал покровительство какому-либо писателю, художнику, а подчас оказывал и материальную помощь.

Троцкий покровительствовал Пильняку, Бухарин - Пастернаку и Ушакову, Ягода - Горькому, Луначарский и Сталин - Маяковскому.

Троцкий написал о Пильняке несколько статей, требуя взаимной любви и ее доказательств.

«Талантлив Пильняк - но многое с него и спросится» - так оканчивалась статья Троцкого о «Голом годе» Пильняка.

Ягода покровительствовал Горькому. Не следует думать, что имя Горького открывало в двадцатые годы чьи-либо двери. Горькому никогда не простили его позиций в 1917 году, его выступления в защиту войны 1914 года. Положение Горького было более чем шатко, и РАПП и Маяковский травили Горького, не говоря уже о Сосновском , в сущности выполняя партийное решение.

Партийная точка зрения на Горького была изложена в специальной статье Теодоровича «Классовые корни творчества Горького» (люмпен, волжские буржуазные антиленинские выступления, дружба с Богдановым, который - антиленинской школы на деньги миллионера Горького).

Обеспечить Горькому спокойную жизнь и взял на себя Генрих Ягода. Это было солидной поддержкой.

Со Сталиным Горький сговорился быстро и после расстрела своего друга Ягоды выступил с известным заявлением «Если враг не сдается - его уничтожают».

Тут уже Горькому не нужна была помощь и поддержка второстепенных лиц. Сталина Горький боялся панически.

Всеволод Иванов оставил рассказ о своем приглашении на завтрак к Горькому на Николину Гору. /578/

Во время завтрака в столовую вошел сын Горького - известный автомобилист-любитель Максим и сказал: «Папа, я сейчас обогнал машину, кажется, Иосифа Виссарионовича».

Дачи Горького и Сталина были рядом.

Горький побледнел, побежал извиняться, завтрак прервался, и когда хозяин вернулся, на нем не было лица, и гости поспешили уйти. Этот красочный эпизод описан в журнале «Байкал» в 1969 году в № 1.

Но что происходило во второй половине тридцатых годов, стало возможно рассказать в куцем виде лишь через тридцать лет.

О двадцатых же годах и сейчас ничего правдивого не напечатано.

Но вернемся к меценатам, партийной политике самого верха.

Николай Иванович Бухарин в докладе на 1 Съезде писателей назвал Пастернака первым именем в русской поэзии. Но вместе с Пастернаком надеждой русской поэзии Николай Иванович назвал Ушакова.

В этом не было ничего необыкновенного.

Своими первыми книжками «Весна республики» и «50 стихотворений» Ушаков сразу вошел в первые ряды современной русской поэзии. От него ждали, к нему протягивали руки лефовцы, конструктивисты, рапповцы, спеша заполонить новый бесстрашный талант в свои сети.

Николай Николаевич Ушаков, человек скромный, убоялся веселой славы и отступил в тень, не решаясь занять место в борьбе титанов вроде Маяковского и Пастернака. От Ушакова ждали очень многого. Он не написал ничего лучше первых своих сборников.

Сталин покровительствовал Маяковскому. Оба деятеля обменивались комплиментами. Сталин на заявлении Лили Брик написал резолюцию, адресованную Н. И. Ежову: «Маяковский лучший талантливейший поэт нашей советской эпохи. Равнодушие к его памяти преступление».

Маяковский еще раньше сочинил стихотворение на ту же тему:

Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо,
С чугуном чтоб и с выделкой стали, /579/
О работе стихов на Политбюро
Чтобы делал доклады Сталин.

Пастернак решил обезопасить себя от мстительной враждебности Сталина, выражаемой против всех, кого хвалят враги, и написал сам стишок о Сталине в 1934 году, назвав цикл «Художник»:

Живет не человек - деянье,
Поступок ростом в шар земной.

Это стихотворение не только спасло Пастернака, но удостоило личной беседы по телефону со Сталиным, хотя не по поводу своей оды.

До сих пор никто не может понять, как поэт, к которому резко отрицательно относился Ленин, вписан в историю и позднее даже в школьный учебник.

Маяковского вписали Сталин и Луначарский.

Когда Горький жил на Капри и начинались переговоры о столь деликатном деле, как возвращение Горького в Советский Союз, Маяковский опубликовал в «Новом Лефе» свое письмо Горькому.

Воронский получил от Горького письмо, что он, Горький, пересмотрит свое решение о возвращении, если ему не гарантируют исключения подобных демаршей со стороны кого бы то ни было.

Воронский ответил, что он поставил об этом в известность членов правительства и Алексей Максимович может не беспокоиться. Маяковский будет поставлен на место.

Оба письма есть в архиве Горького.

К кому из членов правительства обращался Воронский? Не к Сталину же... И вряд ли к Луначарскому.

Во всяком случае переговоры велись через Воронского, а Воронский отнюдь не был поклонником Горького - ни как художника, ни как общественного деятеля.

На многолюдном диспуте с Авербахом и рапповцами Воронский оспорил принадлежность Горького к пролетарской литературе (Гладков, Ляшко, Бахметьев и т. п.). Воронский потрясал перстом, и наброшенная для тепла бекеша спадала с плеч. В конце концов Воронский сбросил бекешу, положил ее на кафедру и договорил речь без бекеши - и потом только одел в рукава и сел за деревянный, некрашеный стол президиума.

В 1933 году я был на чистке Воронского в Гослите. Последняя работа Александра Константиновича в Москве /580/ - старший редактор Гослита. Сам Гослит помещался тогда в Ветошном переулке.

Чистку вел Магидов, старый большевик.

И Магидов, как и Теодорович - да все, все без исключения люди, чьи фамилии были в первых рядах строителей новой жизни, - все были уничтожены Сталиным, физически уничтожены.

Воронский рассказал о своей жизни, о том, что, дескать, ошибался, работал там-то и там-то.

Вопросов никаких не задавалось, народу было немного, человек шестьдесят в зале, а то и меньше. Магидов уже приготовился продиктовать секретарю: «Считать проверенным», как вдруг из задних рядов поднялась рука, просящая слова для вопроса.

Встал какой-то молодой парень. На лице его написано было искреннее желание постичь ситуацию, не уколоть, не намекнуть, а просто понять - для себя.

Скажите, товарищ Воронский, вот вы были выдающимся критиком. Уже давно в советской печати не видно ваших критических статей. Вот вы написали книгу о Желябове - это хорошо. Воспоминания написали еще лучше. Повести, наконец главу «Урагана». Все это очень хорошо доказывает большой запас творческой энергии. Но критика, критика-то ваша где?

Воронский помолчал и ответил спокойно, неторопливо и холодно:

Парень в задних рядах восторженно закивал головой, сел, пропал из глаз, и Магидов вызвал очередного на проверку.

Александр Константинович Воронский как редактор двух журналов - «Красной нови» и «Прожектора», как руководитель крупного издательства («Круг») и вождь литературной группировки «Перевал» отдавал огромное количество времени, энергии, сил нравственных и физических чтению чужих рукописей. Стихов всегда писалось много, и самотек двадцатых годов представлял такое же бурное море, как и сейчас.

Я сам был консультантом по художественной литературе при Центральной рабочей читальне им. Горького в Доме союзов в тридцать втором и тридцать третьем году. Поток рукописей, беседы с авторами и прочее. А ведь библиотека не журнал.

Александр Константинович читал день и ночь и ничего, понятно, путного не нашел, ни одного имени из /581/ самотека не поднял и не мог поднять - ибо в мешанине такой количество и качество особые. Вот эту особенность искусства и не хотели принимать догматики и теоретики, реалисты и романтики, отшельники и дельцы.

Ни одного нового имени в литературе, которое бы вышло рукоположенное Воронским.

Чтение чужих рукописей - худшая из худших работ. Неблагодарное занятие. Но теоретические убеждения заставили Воронского обращаться в новых поисках и с новым вниманием. Впрочем, это внимание стал разъедать скепсис со временем. Дочь Воронского рассказывает, как принимал иногда отец чью-нибудь объемистую рукопись.

Пупырушкин.

Александр Константинович взвесил на руке бумажную тяжесть.

Вышлите назад. Не пойдет.

Почему? - недоумевала дочь.

Потому, - назидательно говорил Воронский, - что если это талантливый автор, обладающий литературным вкусом, он писал бы под псевдонимом.

Резон тут, конечно, есть.

Тогда все ждали Пушкина: вот-вот пять лет пройдет - и появится новый Пушкин, ибо капитализм - это такой строй, который «мял и душил», а теперь...

Время шло, а Пушкина все не было. Постепенно стали понимать, что искусство живет по особым законам, вне общественных коллизий и не ими определяется.

То же самое внимание обращал в своей переписке, в своей писательской деятельности и Горький. Та же была политика и те же неудачи.

Кого в литературу ввел Горький? Ни чести, ни славы горьковские восприемники не принесли.

Мы не однажды заводили разговор с Воронским О будущем. Воронский не на новые фигуры надеялся, а на то, что все талантливые писатели перейдут на сторону советскую. А не перейдут - им не дадут писать - «Кто не с нами!».

Поэтому Мандельштам и Ахматова были и для Воронского чуждым советской власти элементом.

Будущее Александр Константинович рисовал перед нами в классическом стиле всеобщего расцвета, роста всех потребностей, удовлетворения всех вкусов.

Как-то случилось на ту же тему побеседовать с Раковским . Раковский вежливо выслушал мальчишеские наши мечты и улыбнулся. /582/

«Я должен сказать, ребята, - он так и сказал «ребята», - хотя у него были студенты университета, - что картина, нарисованная вами, привлекательна. Но не забывайте, - и Раковский улыбнулся, - что это представления людей буржуазного общества. И мои и, главное, ваши, ваши, хотя вы меня и моложе на сорок лет - такие представления, идеалы буржуазного общества. Никто не знает, каким будет человек коммунистического общества. Какими будут его привычки, вкусы, желания. Может быть, он будет любить казармы.

Мы с вами вкусов его не знаем, не можем представить».

Много лет позже этого разговора попалась мне в руки автобиография Ганди. Ганди пишет о своей религии так. «Человек должен интересоваться самоотречением, а не загробной жизнью, которую надо заслужить самоотречением. Если аскет на земле выполнит свой долг - то какую загробную жизнь лучше этой может он себе представить...»

Как случилось, что Воронский настолько хорошо был знаком с Лениным, что даже организационное собрание первого советского литературно-художественного журнала «Красная новь» было на квартире Ленина в Кремле? На этом первом собрании присутствовали Ленин, Крупская, Горький и Воронский. Воронский делал доклад о программе нового журнала, который он должен был редактировать и где Горький руководил литературно-художественной частью.

Для этого первого номера Ленин дал свою статью о продналоге.

В каком-то мемуаре я прочел, что Ленин присмотрелся к газете «Рабочий край» - в Иванове, которой руководил Воронский, и вызвал его для новой работы. Разгадал в нем автора еще не написанных книг по искусству.

На самом же деле Александр Константинович Воронский, профессиональный революционер, большевик-подпольщик, член партии с 1904 года, был одним из организаторов партии. Воронский был делегатом Пражской конференции в 1912 году, партийной конференции, которую проводил Ленин в один из самых острых моментов партийной истории. Депутатов Пражской конференции было всего восемнадцать человек.

Личные качества Воронского - бессребреник, принципиальный, скромный в высшей степени - иллюстрированы по рассказам Крупской, Ленина. Воронский стал близким личным другом Ленина, бывавшим в Горках в /583/ те последние месяцы 1923 года, когда Ленин уже лишился речи. Крупской написано о тех, кто посещал Ленина в Горках в то время: Воронский, Евгений Преображенский , Крестинский .

Сейчас все это вошло в справочники, приезд Воронского к Ленину 14 декабря 1923 года записан. Но не записан другой приезд, более поздний, в конце декабря, когда Александр Константинович был у Ленина на елке рождественской. Этот факт еще юридически не удостоверен.

Первая часть воспоминаний А. К. Воронского «За живой и мертвой водой» вышла в издательстве «Круг», которое организовал сам Воронский как руководитель «Перевала» в 1927 году. Писалась же первая часть в 1926 году - начало бурных партийных и литературных сражений.

Так называемая оппозиция, молодое подполье, в первую очередь нуждалось в самых популярных брошюрах с изложением элементарных правил конспирации.

Кравчинский, Бакунин, Кропоткин - все это штудировалось, изучалось молодежью, прежде всего студенчеством.

Задачу быстро написать катехизис подпольщика, где читающий мог научиться элементарным правилам конспирации, поведению на допросах, и взял на себя Александр Константинович Воронский.

Фишелев дал типографию, где набирал платформу 83, основной оппозиционный документ. Троцкий и его друзья Радек, Смилга, Раковский выступали с письмами, и эти платформы перепечатывались, развозились по ссылкам.

Александр Константинович Воронский взял на себя особую задачу - дать популярное руководство поведения.

Таким руководством и были вторая и третья части мемуаров «За живой и мертвой водой».

Вторая часть напечатана в журнале «Новый мир» в № 9-12 1928 года. Эта вторая часть имела особый эпиграф из Лермонтова.

И маршалы зова не слышат.
Иные погибли в бою, /584/
Другие ему изменили
И продали шпагу свою.

Этот в высшей степени [выразительный] эпиграф был снят в отдельных изданиях.

Вторая часть, где любой арестованный и ссыльный может получить добрый практический совет, очень высоко оценивалась среди оппортунистической молодежи.

Это - главная книга, настольное пособие молодых подпольщиков тех дней.

Имеется пример делегатов Пражской конференции, решившей судьбы России - всех делегатов было восемнадцать человек.

Воронский написал в своей книге чрезвычайно коротко о своей близости к Ленину. Ленин был очень скромный, но еще более скромным был сам Воронский. Черты скромности у них обоих одинаковы.

В оппозиции А. К. Воронский был председателем ЦКК подпольным. Ведь оппозиция строилась как параллельная организация с теми же «штатами», но «теневыми».

Вне всякого сомнения, что, отказываясь от взглядов по модной тогдашней формуле, Воронский не занимал никакого даже теневого поста в подполье. Но когда-то, в какой-то день и час он этот подземный теневой пост занимал.

Мне известно также об исключительном отношении В. И. Ленина к А. К. Воронскому. Жорж Каспаров, сын секретарши Сталина Вари Каспаровой, которую Сталин загнал в ссылку и умертвил, говорил мне в Бутырской тюрьме в 1937 году весной, что Надежда Константиновна Крупская по просьбе Ленина - а Воронский бывал в Горках у Ленина во время его болезни, как личный друг, личный приятель - <спасала Воронского, пока могла>.

Из многолетнего чтения издательского и журнального самотека Воронским был сделан правильный вывод, что талант - это редкость. И Воронский обратил сугубое внимание на приближение к революции так называемых «попутчиков».

На попутчиках сломал себе шею РАПП, и также и нигилисты из ЛЕФа.

Роспуск РАПП шел мимо Воронского и пользы Воронскому не принес.

Воронскому к этому времени - начало тридцатых годов - был вменен худший грех, по сравнению с которым литературные сражения считались, да и на самом деле были делом менее важным. /585/

1928 год - аресты по всей Москве, разгром университета. Воронский получил свою долю. Раковский, Радек, Сосновский - в политизоляторах. Воронский - в ссылке в Липецке. Это объясняется энергичным ходатайством Крупской, которой, по ее словам, поручил Ленин присматривать за здоровьем Воронского.

Крупская, сама подписавшая основную программу - платформу 83 - спасала жизнь Воронского, пока могла. В 1938 году Крупская умерла.

По сведениям печати, смерть Воронского отнесена к 1944 году. На самом же деле никто из товарищей с Воронским позже 1937 года не встречался. Личное следственное дело Воронского уничтожено неизвестной рукой.

Воронский подписал платформу 83 - основную программу левой оппозиции, под этим именем программа вошла в историю. Однако первоначальная программа эта называлась платформа 84. Восемьдесят четвертой была подпись Крупской, которую впоследствии Крупская сняла под нажимом Сталина. В Москве мрачно острили, что Сталин угрожал Крупской, что объявит женой Ленина Артюхину . Эти мрачные остроты не очень были далеки от истины. Примеров этому в истории было сколько угодно.

Крупская даже выступала в защиту оппозиции на какой-то партийной конференции, но была немедленно дезавуирована Ярославским.

По специальному решению - уточнению сего деликатного и кровавого предмета - лидеры, т. е. подписавшие платформу, письма в ЦК и так далее, лишались права партийной реабилитации и восстанавливались в правах только гражданских.

Но это решение было принято не сразу. Задолго до этого решения ходатайство о партийной реабилитации возбудила дочь Воронского, на основании несостоявшихся исключений в тридцатые годы, - когда расстрел, уничтожение обгоняли формальности, вроде исключения из партии.

Жена Воронского давно умерла в лагерях, дочь вынесла двадцать два года на Колыме, - пять в лагере на Эльгене и семнадцать в самой Колыме

Семнадцатилетней девочкой она туда уехала - вернулась седой и больной матерью двух девочек.

Считал бы Воронский при его принципиальности, высоком нравственном требовании к себе возможным для себя заявление о реабилитации - не знаю. Ответить /586/ на этот вопрос не могу. Но дочь подала заявление, и Александр Константинович Воронский получил полную партийную реабилитацию.

Раньше 1967 года о Воронском не писали. Книжки его издавались очень туго. «За живой и мертвой водой» издали только в 1970 году - через пятнадцать лет после реабилитации; сборник критических статей тщательно отфильтровывался, чтобы вытравить сомнительный дух.

Через год или два после реабилитации дочери Воронского понадобилась какая-то справка в ПК о партийном стаже отца. Работник секретариата, занятый этими делами, сообщил, что выдать справки не может, потому что ее отец реабилитирован неправильно: «Он, как подписавший платформу, не подлежит реабилитации».

В предложенном для анализа тексте известный советский писатель и литературный критик Александр Константинович Воронский поднимает проблему нравственной стойкости человека.

Размышляя над этим вопросом, автор повествует о жизни деревенской женщины Натальи, которая стала странствовать после гибели мужа и детей. Писатель старается как можно более точно создать образ героини, отражая ее отношение к собственной жизни: «Бремя странницы Наталья несет легко, и горе свое от людей она хоронит». Вместе с тем литературный критик ясно показывает читателю то, как внимательно странница относится к другим людям: «Наталья шла издалека, из Холмогор, вспомнила обо мне, и хотя ей и пришлось дать крюку верст под восемьдесят, но как же не навестить сиротку».

А. К. Воронский убежден в том, что человека, который силен духом, не способны сделать черствее никакие удары судьбы.

С мнением писателя невозможно не согласиться. Если у человека есть хотя бы какие-то моральные ценности, он не станет равнодушным к чужим бедам, даже пережив много несчастий.

Немало литературных произведений посвящено проблеме нравственной стойкости. Главный герой произведения М. А. Шолохова «Судьба человека» Андрей Соколов, несмотря на трудности, с которыми ему пришлось столкнуться, сумел сохранить в себе умение сопереживать чужому горю. Пережив войну и гибель всей своей семьи, Андрей остался по-настоящему высоконравственным человеком: он взял к себе несчастного сироту, пострадавшего от ударов судьбы.

Этот пример доказывает, что морально сильный человек ни при каких обстоятельствах не потеряет способность сострадать другим людям.

В жизни моего друга Сергея тоже произошел похожий случай. На его долю выпало много бед. Он пережил смерть родителей, его несправедливо отчислили из университета, с ранних лет ему пришлось зарабатывать деньги тяжелым трудом. Но несмотря ни на что, он продолжает, как и прежде, помогать другим. Он готов отдать последнее, что у него есть, если понимает, что другой человек оказался в еще более серьезной ситуации, чем он сам. Все это в очередной раз подтверждает, что высоконравственного человека не способны сломить никакие испытания судьбы.

Таким образом, можно с уверенностью заявить, что по-настоящему стойкий человек никогда не станет равнодушным по отношению к другим.

Эффективная подготовка к ЕГЭ (все предметы) - начать подготовку


Обновлено: 2018-01-22

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter .
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.

.

Полезный материал по теме

  • Проблема влияния социальной среды на человека. «…Наталья из соседней деревни, лет десять назад она сразу лишилась мужа и троих детей…» (по А. К. Воронскому).

Политический деятель, прозаик и публицист А. К. Воронский родился 8 сентября 1884 года в селе Хорошавка Кирсановского уезда Тамбовской губернии в семье священника. После смерти отца семья поселилась в селе Добринка Усманского уезда, где жила многочисленная родня, в том числе последний настоятель Чуевского Никольского храма Николай Иванович Добротворцев. Там и прошло детство А. К. Воронского.

После окончания в 1900 году 1-го Тамбовского духовного училища он поступил в Тамбовскую духовную семинарию, из которой в 1905 году был исключен за «политическую неблагонадежность».

С 1904 года Александр Константинович был членом РСДРП(б) и вел партийную работу в Петербурге, Владимире, Саратове, Тамбове, Одессе, в Крыму. Был в ссылке 4 года, отбывал тюремное заключение в течение 2,5 лет, в том числе год в крепости.

В 1911 году он начал публиковать свои первые статьи и очерки в одесской газете «Ясная заря». В 1912 году А. К. Воронский был делегатом Пражской конференции.

После революции он работал главным редактором газеты «Рабочий край» в Иваново-Вознесенске, сделав её одной из лучших в России. В начале 1920-х годов Александр Константинович отошёл от партийно-организационной работы и целиком отдался литературе. Ему принадлежала идея издавать первый советский «толстый» журнал «Красная новь», который начал выходить с июля 1921 года и А. К. Воронский был его редактором. Александр Константинович способствовал тому, чтобы в нем публиковалось всё лучшее, что было в литературе тех лет. Им было написано множество статей о писателях, ставших во многом благодаря его поддержке классиками советской литературы

Критические и теоретические статьи А. К. Воронского этих лет были собраны в книгах «На стыке» (1923), «Искусство и жизнь» (1924), «Литературные типы» (1924), «Литературные записи» (1926), «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна» (1927), «Литературные портреты» (Т. 1-2. 1928-1929), «Искусство видеть мир» (1928).

В 1927 году А. К. Воронский был отстранен от руководства «Красной новью», выведен из редакции издательства «Круг», исключен из партии за принадлежность к троцкистской оппозиции и после ареста в январе 1929 года сослан в Липецк.

Режим липецкой ссылки был не очень строгим, но выступать на собраниях и в местной печати ему было запрещено. В Липецке Александр Константинович с семьей жил сначала в гостинице на Петровском спуске, потом во флигеле адвоката М. А. Дьячкова на улице Первомайской (дом не сохранился). К нему в гости приезжали И. Бабель, Л. Сейфуллина, Б. Пильняк, члены близкой ему группы «Перевал» – И. Катаев, Н. Зарудин и другие.

В Липецке им были написаны рассказы «Экспонат», «Завод», «Тюремные мелочи», «Федя-гверильяс», в которых узнаваем Липецк и его жители, а также новелла о А. И. Желябове «Бессонная память», три повести: «На перепутьях», «Будни», «Ольга».

Осенью 1929 года в связи с болезнью ему было разрешено вернуться в Москву, он был восстановлен в партии и назначен редактором отдела классической литературы в Гослитиздате.

В 1927 году вышла его первая книга, созданная на автобиографическом материале «За живой и мертвой водой», переизданная в дополненном виде в 1934 году. Её логическое продолжение – повесть «Глаз урагана» увидела свет в 1931 году. В 1931-1933 годах были опубликованы его сборники рассказов, в 1933 году появилась журнальная публикация романа «Бурса», в котором ожили впечатления добринского детства. В 1934 году в серии «Жизнь замечательных людей» были изданы книги «Желябов» и «Гоголь».

В 1935 году он был вновь исключен из партии, отстранен от работы и 1 февраля 1937 года арестован. 13 августа 1937 года А. К. Воронский был расстрелян. Его личное следственное дело было уничтожено. Спустя 20 лет, 7 февраля 1957 года он был полностью реабилитирован.

В течение десятилетий имя А. К. Воронского было «вычеркнуто» из советской истории. После расстрела его произведения были изъяты, долгое время не переиздавались.

Именем А. К. Воронского в пос. Добринка названа улица.

Произведения автора

  • Гоголь. – М. : Журнально-газетное объединение, 1934. – 496 с.
  • Желябов. – М. : Журнально-газетное объединение, 1934. – 403 с. – (Жизнь замечательных людей. Серия биографий; вып. 3, 4).
  • Литературно-критические статьи / вступ. ст. А. Г. Дементьева. – М. : Сов. писатель, 1963. – 423 с.
  • Бурса: роман / вступ. ст. А. Дементьева. – М. : Худож. лит., 1966. – 320 с.
  • За живой и мертвой водой: повесть / вступ. ст. Ф. Левина. – М. : Худож. лит., 1970. – 432 с.
  • Избранные статьи о литературе / вступ. ст. А. Г. Дементьева. – М.: Худож. лит., 1982. – 527 с.
  • Избранная лирика / сост. и подгот. текста Г. Воронской; вступ. ст. В. Акимова. – М. : Худож. лит., 1987. – 655 с. : портр. – Содерж. : Бурса; За живой и мертвой водой: повести; Первое произведение; Бомбы; Из старых писем; Из рассказов Валентина; Броненосец; Федя-гверильяс: рассказы.
  • Глаз урагана: повести / сост., подгот. текста, примеч. Г. А. Воронской; вступ. ст. В. Акимова. – Воронеж: Центр.-Чернозем. кн. изд-во, 1990. – 234 с.: ил. – Содерж.: На перепутьях; Будни; Ольга; Глаз урагана: повести.
  • Искусство видеть мир: портреты. Статьи. – М. : Сов. писатель, 1987. – 704 с.
  • Бессонная память: рассказы. – М.: Марекан, 2004. – 80 с.
  • Страда: [лит.-крит. ст.]. – М. : Антиква, 2004. – 359 с.
  • За живой и мертвой водой. – М. : Антиква, 2005. –
    • Т. 1. – 170 с.
    • Т. 2. – 375 с.
  • Мистер Бритлинг пьет чашу до дна: сб. ст. и фельетонов / вступ. ст. Н. Корниенко. – М.: Антиква, 2005. – 243 с.
  • Литературные записи. – М. : Антиква, 2006. – 211 с. : ил.
  • Сборник статей, опубликованных в газете «Рабочий край»: 1918-1920 гг. – М.: Антиква, 2006. – 388 с.
  • Гоголь / авт. вступ. ст. В. А. Воропаев. – М. : Молодая гвардия, 2009. – 447 с. : ил. – (Жизнь замечательных людей. Серия биографий. Малая серия; вып.1).

Литература о жизни и творчестве

  • Волокитин В. А. А. К. Воронский // Путешествие по Липецкой области. – Воронеж, 1971. – С. 267-272.
  • Куприяновский П. Страницы биографии (литератора) А. К. Воронского // Русская литература. – 1982. – № 4. – С. 246-247.
  • Ефремов Э. П. Основоположник большевистской критики // Подъем. – 1984. – № 8. – С. 128-129.
  • Литературная деятельность А. К. Воронского // Вопросы литературы. – 1985. – № 2. – С. 78-104.
  • Медведева Л. Липецкая новелла А. К. Воронского // Подъем. – 1985. – № 10. – С. 115-118.
  • Акимов В. Наш современник Воронский: штрихи к портрету // Нева. – 1989. – № 8. – С. 178.
  • Белая Г. Дон-Кихоты 20-х годов: «Перевал» и судьба его идей / Г. Белая. – М.: Сов. писатель, 1989. – 415 с.
  • Неживой Е. С. Александр Воронский. Идеал. Типология. Индивидуальность / Е. С. Неживой. – М.: ВЗПИ, 1989. – 180 с.
  • «Может быть, позже многое станет более очевидным и ясным»: (из док. «партийного дела А. К. Воронского») // Вопросы литературы. – 1995. – Вып. 3. – С. 269-292. – Из содерж.: [о выселении А. К. Воронского в Липецк]. – С.: 274, 282.
  • Динерштейн Е. А. А. К. Воронский. В поисках живой воды / Е. А. Динерштейн. – М.: Росспэн, 2001. – 360 с. : ил. – (Люди России).
  • Поварцов С. Подготовительные материалы для жизнеописания Бабеля И. Э. // Вопросы литературы. – 2001. – № 2. – С. 202-232. – Из содерж.: О поездке И. Бабеля в Липецк к А. К. Воронскому.
  • Ветловский И. Александр Воронский // Добринский край: страницы истории / И. Ветловский, М. Сушков, В. Тонких. – Липецк, 2003. – С. 299-303.
  • О чем расскажут старые стены: [А. И. Левитов и А. К. Воронский в Тамбовской духовной семинарии] // История Тамбовского края: очерки по истории культуры и литературы: учеб. пособие по историческому и литературно-культурологическому краеведению. – Тамбов, 2005. – С. 113-114.
  • Шенталинский В. Расстрельные ночи // Звезда. – 2007. – № 5. – С. 67-102.

Справочные материалы

  • Липецкая энциклопедия. – Липецк, 1999. – Т. 1. – С. 233.
  • Тамбовская энциклопедия. – Тамбов, 2004. – С. 106-107.
  • Замятинская энциклопедия. Лебедянский контекст. – Тамбов-Елец, 2004. – С. 110-118.
  • Славные имена земли Липецкой: биогр. справ. об извест. писателях, ученых, просветителях, деятелях искусства. – Липецк, 2007. – С. 124.
  • Гордость земли Усманской: крат. справ. биогр. знат. людей, прославивших отчий край. – Усмань, 2005. – Кн. 2. – С. 54.