Письмо из провинции. VIVOS VOCO: Н.Я

Милостивый государь,

на чужой стороне, в далекой Англии вы, по собственным словам вашим, возвысили голос за русский народ, угнетаемый царской властию, вы показали России, что такое свободное слово...

И за то, вы это уже знаете, все, что есть живого и честного в России, с радостию, с восторгом встретило начало вашего предприятия, и все ждали, что вы станете обличителем царского гнета, что вы раскроете перед Россией источник ее вековых бедствий - это несчастное идолопоклонство перед царским ликом, обнаружите всю гнусность верноподданнического раболепия; и что же? Вместо грозных обличений неправды с берегов Темзы несутся к нам гимны Александру II, его супруге... Вы взяли на себя великую роль, и потому каждое ваше слово должно быть глубоко взвешено и рассчитано, каждая строка в вашей газете должна быть делом расчета, а не увлечения. Увлечение в деле политики бывает иногда хуже преступления... Помните ли, когда-то вы сказали, что России при ее пробуждении может предстоять опасность, если либералы и народ не поймут друг друга, разойдутся, и что из этого может выйти страшное бедствие - новое торжество царской власти. Может быть, это пробуждение недалеко, царские шпицрутены, щедро раздаваемые верноподданным за разбитие царских кабаков, разбудят Россию скорее, чем шепот нашей литературы о народных бедствиях, скорее мерных ударов вашего «Колокола»... Но чем ближе пробуждение, тем сильнее грозит опасность, о которой вы говорили... и об отвращении которой вы не думаете. По всему видно, что о России настоящей вы имеете ложное понятие, помещики-либералы, либералы-профессора, литераторы-либералы убаюкивают вас надеждами на прогрессивные стремления нашего правительства. Но не все же в России обманываются призраками... Дело вот в чем: к концу царствования Николая все люди, искренно и глубоко любящие Россию, пришли к убеждению, что только силою можно вырвать у царской власти человеческие права для народа, что только те права прочны, которые завоеваны, и что то, что дается, то легко и отнимается. Николай умер, все обрадовались, и энергические мысли заменились сладостными надеждами, и потому теперь становится жаль Николая. Да, я всегда думал, что он скорее довел бы дело до конца, машина давно бы лопнула. Но Николай сам это понимал и при помощи Мандта предупредил неизбежную и грозную катастрофу . Война шла дурно, удар за ударом, поражение за поражением - глухой ропот поднимался из-под земли! Вы писали в первой «Полярной Звезде», что народ в эту войну шел вместе с царем и потому царь будет зависеть от народа. Из этих слов видно только, что вы в вашем прекрасном далеко забыли, что такое русские газеты, и на слово поверили их возгласам о народном одушевлении за отечество. Правда, иногда случалось, что крепостные охотно шли в ополчение, но только потому, что они надеялись за это получить свободу. Но чтоб русский народ в эту войну заодно шел с царем, - нет. Я жил во время войны в глухой провинции, жил и таскался среди народа и смело скажу вам вот что: когда англо-французы высадились в Крым, то народ ждал от них освобождения - крепостные от помещичьей неволи, раскольники ждали от них свободы вероисповедания. Подумайте об этом расположении умов народа в конце царствования Николая, а вместе с тем о раздражении людей образованных, нагло на каждом шагу оскорбляемых николаевским деспотизмом, и мысль, что незабвенный мог бы не так спокойно кончить жизнь, не покажется вам мечтою. Да, как говорит какой-то поэт, «счастие было так близко, так возможно». Тогда люди прогресса из так называемых образованных сословий не разошлись бы с народом; а теперь это возможно и вот почему: с начала царствования Александра II немного распустили ошейник, туго натянутый Николаем, и мы чуть-чуть не подумали, что мы уже свободны, а после издания рескриптов все очутились в чаду - как будто дело было кончено, крестьяне свободны и с землей; все заговорили об умеренности, обширном прогрессе, забывши, что дело крестьян вручено помещикам, которые охулки не положат на руку свою. Поднялся такой чад от либеральных курений Александру II, что ничего нельзя было разглядеть, но, опустившись к земле (что делают крестьяне во время топки в курных избах), можно еще было не отчаиваться. Вслушиваясь в крестьянские толки, можно было с радостию видеть, что народ не увлечет 12 лет рабства под гнетом переходного состояния и что мысль, наделят ли крестьян землею, у народа была на первом плане. А либералы? Профессора, литераторы пустили тотчас же в ход эстляндские, прусские и всякие положения, которые отнимали у крестьян землю. Догадливы наши либералы! Да и теперь большая часть из них еще не разрешила себе вопроса насчет крестьянской земли. А в правительстве в каком положении в настоящее время крестьянский вопрос? В большой части губернских комитетов положили страшные цены на земли, центральный комитет делает черт знает что, сегодня решает отпускать с землею, завтра без земли, даже, кажется, не совсем брошена мысль о переходном состоянии. Среди этих бесполезных толков желания крестьян растут - при появлении рескриптов можно было еще спокойно взять за землю дорогую цену, крестьяне охотно бы заплатили, лишь бы избавиться от переходного состояния, теперь они спохватились уже, что нечего платить за вещь 50 целковых, которая стоит 7. Вместе с этим растут и заблуждения либералов, они все еще надеются мирного и безобидного для крестьян решения вопроса, одним словом, крестьяне и либералы идут в разные стороны. Крестьяне, которых помещики тиранят, теперь с каким-то особенным ожесточением готовы с отчаяния взяться за топоры, а либералы проповедуют в эту пору умеренность, исторический постепенный прогресс и кто их знает что еще. Что из этого выйдет? Выйдет ли из этого, в случае если народ без руководителей возьмется за топор, путаница, в которой царь, как в мутной воде, половит рыбки, или выйдет что-нибудь и хорошее, но вместе с Собакевичами, Ноздревыми погибнет и наше всякое либеральное поколение, не сумевши пристать к народному движению и руководить им? Если выйдет первое, то ужасно, если второе, то, разумеется, жалеть нечего. Что жалеть об этих франтах в желтых перчатках, толкующих о демокраси в Америке и не знающих, что делать дома, - об этих франтах, проникнутых презрением к народу, уверенных, что из русского народа ничего не выйдет, хотя, в сущности, не выйдет из них-то ничего... Но об этих господах толковать нечего, есть другого сорта люди, которые желают действительно народу добра, но не видят перед собою пропасти и с пылкими надеждами, увлеченные в общий водоворот умеренности, ждут всего от правительства и дождутся, когда их Александр засадит в крепость за пылкие надежды, если они будут жаловаться, что последние не исполнились, или народ подведет под один уровень с своими притеснителями. Что же сделано вами для отвращения этой грядущей беды? Вы, смущенные голосами либералов-бар, вы после первых номеров «Колокола» переменили тон. Вы заговорили благосклонно об августейшей фамилии... Зато с особенною яростию напали на Орловых, Паниных, Закревских . В них беда, они мешают Александру II! Бедный Александр II! Мне жаль его, видите, его принуждают так окружать себя - бедное дитя, мне жаль его! Он желает России добра, но злодеи окружающие мешают ему! И вот вы, - вы, автор «С того берега» и «Писем из Италии», поете ту же песню, которая сотни лет губит Россию. Вы не должны ни минуты забывать, что он самодержавный царь, что от его воли зависит прогнать всех этих господ... Как ни чисты ваши побуждения, но я уверен - придет время, вы пожалеете о своем снисхождении к августейшему дому. Посмотрите, Александр II скоро покажет николаевские зубы. Не увлекайтесь толками о нашем прогрессе, мы все еще стоим на одном месте; во время великого крестьянского вопроса нам дали на потеху, для развлечения нашего внимания безымянную гласность; но чуть дело коснется дела, тут и прихлопнут... Нет, наше положение ужасно, невыносимо, и только топор может нас избавить, и ничто, кроме топора, не поможет! Эту мысль уже вам, кажется, высказывали, и оно удивительно верно, другого спасения нет. Вы все сделали, что могли, чтобы содействовать мирному решению дела, перемените же тон, и пусть ваш «Колокол» благовестит не к молебну, а звонит набат! К топору зовите Русь. Прощайте и помните, что сотни лет уже губит Русь вера в добрые намерения царей, не вам ее поддерживать. С глубоким к вам уважением

«Письмо из провинции», адресованное А. И. Герцену за подписью «Русский человек», было опубликовано в 64-м листе «Колокола» 1 марта 1860 г. В литературе до сих пор идут споры об авторе этого письма. Высказывались предположения, что автором его мог быть Н. Г. Чернышевский либо Н. А. Добролюбов. Во всяком случае автором являлся один из их идейных единомышленников. В настоящем издании письмо воспроизводится по указанной публикации.

Милостивый государь!

На чужой стороне в далекой Англии вы, по собственным словам вашим, возвысили голос за русский народ, угнетаемый царскою властию, вы показали России, что такое свободное слово... и за то, вы это уже знаете, все, что есть живого и честного в России, с радостию, с восторгом встретило начало вашего предприятия, и все ждали, что вы станете обличителем царского гнета, что вы раскроете перед Россией источник ее вековых бедствий - это несчастное идолопоклонство перед царским ликом, обнаружите всю гнусность верноподданнического раболепия; и что же? Вместо грозных обличений неправды с берегов Темзы несутся к нам гимны Александру II, его супруге... Вы взяли на себя великую роль, и потому каждое ваше слово должно быть глубоко взвешено и рассчитано, каждая строка, в вашей газете должна быть делом расчета, а не увлечения. Увлечение в деле политики бывает иногда хуже преступления. Помните ли, когда-то вы сказали, что России при ее пробуждении может предстоять опасность, если либералы и народ не поймут друг друга, разойдутся, и что из этого может выйти страшное бедствие - новое торжество царской власти. Может быть, это пробуждение недалеко, царские шпицрутены, щедро раздаваемые верноподданным за разбитие царских кабаков , разбудят Россию скорее, чем шепот нашей литературы о народных бедствиях, скорее мерных ударов вашего Колокола... Но чем ближе пробуждение, тем сильнее грозит опасность, о которой вы говорили... и об отвращении которой вы имеете ложное понятие, помещики-либералы, либералы-профессора, литераторы-либералы убаюкивают вас надеждами на прогрессивные стремления нашего правительства. Но не все же в России обманываются призраками... Дело вот в чем: к концу царствования Николая все люди, искренно и глубоко любящие Россию, пришли к убеждению, что силой можно вырвать у царской власти человеческие права для народа, что только те права прочны, которые завоеваны, и что то, что дается, то легко и отнимается. Николай умер, все обрадовались, и энергические мысли заменились сладострастными надеждами, и поэтому теперь становится жаль Николая. Да я всегда думал, что он скорее довел бы дело до конца, машина давно бы лопнула. Но Николай сам это понимал и при помощи Мандта предупредил неизбежную и грозную катастрофу . Война шла дурно, удар за ударом, поражение за поражением - глухой ропот поднимался из-под земли! Вы писали в первой Полярной Звезде , что народ в эту войну шел вместе с царем и потому царь будет зависеть от народа. Из этих слов видно только, что вы в вашем прекрасном далеке забыли, что такое русские газеты, и на слово поверили их возгласам о народном одушевлении за отечество. Правда, иногда случалось, что крепостные охотно шли в ополчение, но только потому, что они надеялись за это получить свободу. Но чтоб русский народ в эту войну заодно шел с царем - нет. Я жил во время глухой войны в глухой провинции, жил и таскался среди народа, и смело скажу вам вот что: когда англо-французы высадились в Крым, то народ ждал от них освобождения; крепостные - от помещичьей неволи, раскольники ждали от них свободы вероисповедания. Подумайте об этом расположении умов народа в конце царствования Николая, а вместе с тем о раздражении людей образованных, нагло на каждом шагу оскорбляемых николаевским деспотизмом, и мысль, что незабвенный мог бы не так спокойно кончить жизнь, не покажется вам мечтою. Да, как говорит какой-то поэт, счастие было так близко, так возможно . Тогда люди прогресса из так называемых образованных сословий не разошлись бы с народом, а теперь это возможно, и вот почему: с начала царствования Александра II немного распустили ошейник, туго натянутый Николаем, и мы чуть-чуть не подумали, что мы уже свободны, а после издания рескриптов все очутились в чаду - как будто дело было кончено, крестьяне свободны и с землей; все заговорили об умеренности, обширном прогрессе, забывши, что дело крестьян вручено помещикам, которые охулки не положат на руку свою. Подняли такой чад от либеральных курений Александру II, что ничего было нельзя разглядеть, но, опустившись к земле (что делают крестьяне во время топки в курных избах), можно еще было не отчаиваться. Вслушиваясь в крестьянские толки, можно было с радостию видеть, что народ не увлечет 12-ть лет рабства под гнетом переходного состояния и что мысль, наделят ли крестьян землею, у народа была на первом плане. А либералы? Профессора, литераторы, пустили тотчас же в ход эстляндские, прусские и всякие положения, которые отнимали у крестьян землю. Догадливы наши либералы! Да и теперь большая часть из них еще не разрешила себе вопроса на счет крестьянской земли. А в правительстве в каком положении в настоящее время крестьянский вопрос? В большой части губернских комитетов положили страшные цены за земли, Центральный комитет делает черт знает что: сегодня решает отпускать с землею, завтра без земли, даже, кажется, не совсем брошена мысль о переходном состоянии. Среди этих бесполезных толков желания крестьян растут, при появлении рескриптов можно было еще спокойно взять за землю дорогую цену, крестьяне охотно бы заплатили, лишь бы избавиться от переходного состояния, теперь они спохватились уже, что нечего платить за вещь 50 целковых, которая стоит 7. Вместе с этим растут и заблуждения либералов: они все еще надеются мирного и безобидного для крестьян решения вопроса, одним словом, крестьяне и либералы идут в разные стороны. Крестьяне, которых помещики тиранят теперь с каким-то особенным ожесточением, готовы с отчаяния взяться за топоры, а либералы проповедуют в эту пору умеренность, исторический постепенный прогресс и кто их знает что еще. Что из этого выйдет? Выйдет ли из этого в случае, если народ без руководителей возьмется за топор - путаница, в которой царь, как в мутной воде, половит рыбки, или выйдет что-нибудь и хорошее, но вместе с Собакевичами, Ноздревыми погибнет и наше всякое либеральное поколение, не сумевши пристать к народному движению и руководить им? Если выйдет первое, то ужасно, если второе, и то, разумеется, жалеть нечего. Что жалеть об этих франтах в желтых перчатках, толкующих о демокраси в Америке и не знающих, что делатьдома, об этих франтах, проникнутых презрением к народу, уверенных, что из русского народа ничего не выйдет, хотя, в сущности, не выйдет из них-то ничего... Но об этих господах толковать нечего, есть другого сорта люди, которые желают народу действительного добра, но не видят перед собою пропасти, и с пылкими надеждами увлеченные в общий водоворот уверенности, ждут всего от правительства и дождутся, когда их Александр засадит в крепость за пылкие надежды, если они будут жаловаться, что последние не исполнились, или народ подведет под один уровень с своими притеснителями. Что же сделано вами для отвращения грядущей беды? Вы, смущенные голосами либералов-бар, вы после первых нумеров Колокола переменили тон. Вы заговорили благосклонно об августейшей фамилии; об августейших путешественниках говорили уже иначе, чем об августейшей путешественнице . Зато с особенною яростию напали на Орловых, Паниных, Закревских. В них беда, они мешают Александру II! Бедный Александр II! Мне жаль его, видите ли, его принуждают так окружать себя - бедное дитя, мне жаль его! Он желает России добра, но злодеи окружающие мешают ему! И вот вы, - автор « С того берега» и « Писем из Италии» , поете ту же песню, которая сотни лет губит Россию. Вы не должны ни минуты забывать, что он самодержавный царь, что от его воли зависит прогнать всех этих господ, как он прогнал Клейнмихеля . Но Клейнмихеля нужно было ему прогнать, по известному правилу Макиавелли , в новое царствование жертвовать народной ненависти любимым министром прежнего царствования, и вот Клейнмихель очутился козлом очищения за царствование Николая. Согласитесь, ведь жертва ничтожна? Но как бы то ни было, либералы восторгались этим фактом, забыв, что Николай так же прогнал Аракчеева ; что же из этого? Неужели на удочку всегда будут поддаваться? Или, может быть, вы серьезно убеждены, что Александр слушается вашего Колокола? Полноте... Сколько раз вы кричали « долой Закревского! долой старого холопа!» , а старый холоп все правил Москвой, пока собственная дочь не уходила его. Да разве Москва за свою глупую любовь к царям стоит лучшего губернатора? Будет с ней и такого... Говорят, что Александр II нарочно держал его губернатором, чтобы показать, что он не слушает Колокола. Это может быть. И это нисколько не противоречит слуху, что вы переписываетесь с императрицей. Что же, она может вас уверить, что муж ее желает России счастия и даже свободы, но что теперь рано. Так обольстил, по рассказу Мицкевича, Николай I Пушкина . Помните ли этот рассказ, когда Николай призвал к себе Пушкина и сказал ему: « Ты меня ненавидишь за то, что я раздавил ту партию, к которой ты принадлежал, но верь мне, я также люблю Россию, я не враг русскому народу, я ему желаю свободы, но ему нужно сперва укрепиться» . И 30 лет укреплял он русский народ. Может быть, это анекдот и выдумка, но он в царском духе, т. е. брать обольщением, обманом там, где неловко употреблять силу. Но как бы то ни было, сближение с двором погубило Пушкина... Как ни чисты ваши побуждения, но я уверен - придет время, вы пожалеете о своем снисхождении к августейшему дому. Посмотрите, Александр II, скоро покажет николаевские зубы. Не увлекайтесь толками о нашем прогрессе, мы все еще стоим на одном месте; во время великого крестьянского вопроса нам дали на потеху, для развлечения нашего внимания, безыменную гласность; но чуть дело коснется дела, тут и прихлопнут. Так и теперь, господин Галилеянин запретил писать о духовенстве и об откупах . Нет, не обманывайтесь надеждами и не вводите в заблуждение других, не отнимайте энергии, когда она многим пригодилась бы. Надежда в деле политики - золотая цепь, которую легко обратит в кандалы подающий ее. В то время, как вы так снисходительны стали к августейшему дому, само православие в лице умнейших своих представителей желало бы отделаться от союза с ним. Да, в духовенстве являются люди, которые прямо говорят, что правительство своею опекою убьет православие, но к счастию, ни Григорий, ни Филарет не понимают этого! Так пусть они вместе гибнут, но вам какое дело до этих догнивающих трупов? Притом Галилеянин продолжает так ревновать о вере, что раскольники толпами бегут в Австрию и Турцию, даже вешают у себя на стенах портреты Франц-Иосифа вместо Александра II. Вот подарок славянофилам! Что если Франц-Иосиф вздумает дать австрийским славянам свободную конституцию, ведь роли между Голштинцами и Габсбургами переменятся? Вот была бы потеха! Нет, наше положение ужасно, невыносимо, и только топор может нас избавить, и ничто, кроме топора, не поможет! Эту мысль уже вам, кажется, высказывали, и оно удивительно верно, другого спасения нет. Вы все сделали, что могли, чтобы содействовать мирному решению дела, перемените же тон, и пусть ваш Колокол благовестит не к молебну, а звонит набат! К топору зовите Русь! Прощайте и помните, что сотни лет уже губит Русь вера в добрые намерения царей, не вам ее поддерживать.

С глубоким к вам уважением

Русский Человек.

Я просил бы напечатать вас это письмо, и если вы печатаете письма врагов ваших , то отчего бы не напечатать письмо одного из друзей ваших!

...разбитие царских кабаков ... - Имеется в виду массовый разгром питейных заведений летом 1859 г. Волнениями были охвачены 15 губерний Среднего и Нижнего Поволжья, Приуралья и центра России. 780 «зачинщиков» были преданы суду, наказаны шпицрутенами и сосланы в Сибирь. Это движение широко освещалось А. И. Герценом в «Колоколе» и приложении к нему «Под суд!» Под влиянием «питейных бунтов» 1859 г. правительство пошло на отмену в 1861 г. откупной системы на вино.

В то время ходили упорные слухи о том, что Николай I, не желая пережить позорное поражение в Крымской войне, решил покончить с собой, и его лейб-медик Мандт дал ему яд. (Подробный рассказ этой версии см.: Т а р л е Е. В. Крымская война. М., 1951. Т. 2. С. 347 - 349).

Имеется в виду статья А. И. Герцена в 1-й кн. «Полярной звезды» за 1855 г.

...счастие было так близко, так возможно ... - Имеются в виду слова героини романа «Евгений Онегин» Татьяны Лариной.

...после издания рескриптов ... - Речь идет о рескриптах Александра II В. И. Назимову и П. Н. Игнатьеву.

...12-ть лет рабства ... - Автор «Письма из провинции» имеет в виду пункт циркуляра министра внутренних дел от 21 ноября 1857 г., гласящий: «Для переходного состояния следует назначить определенный срок по усмотрению губернских комитетов, но не свыше 12-ти лет».

...Центральный комитет ... - Имеется в виду Главный комитет по крестьянскому делу.

Имеются в виду статьи Герцена «Августейшие путешественники» («Колокол», лист 1 от 1 июля 1857 г.). «Августейшая путешественница» - вдовствующая императрица Александра Федоровна, жена Николая I.

Петр Андреевич Клейнмихель (1793 - 1869) - граф, главноуправляющий путями сообщения и публичными зданиями (1842 - 1855), фаворит Николая I; в 1855 г. уволен за злоупотребления по службе.

Никколо Макиавелли (1469 - 1527)- итальянский политический мыслитель и историк. В своем трактате «Государь» развивал идею о праве монарха упрочивать свою власть, не стесняясь средствами. Термин «макиавеллизм» стал синонимом для определения политики, пренебрегающей всякими нормами морали.

Алексей Андреевич Аракчеев (1769 - 1834) - всесильный временщик при Александре I, ненавидимый всей Россией; уволен Николаем I в начале 1826 г. со службы.

Адам Мицкевич (1798 - 1855) - знаменитый польский поэт, друг А. С. Пушкина. Речь идет о рассказе А. Мицкевича о приеме Николаем I А. С. Пушкина в сентябре 1826 г. в Кремле.

Речь идет о широком трезвенном движении 1858 - 1859 гг., начавшемся с прибалтийских губерний, где инициатором движения было местное духовенство; по распоряжению Александра II с конца 1859 г. было запрещено публиковать в прессе сведения об этом.

Григорий (Георгий Петрович Постников) (1784 - 1860) - митрополит петербургский и московский (1856 - 1860); Филарет (Василий Михайлович Дроздов) (1783 - 1867) - митрополит московский (с 1821 г.).

Франц-Иосиф (1830 - 1916) - австрийский император и король Венгрии (с 1848 г.), последний из династии Габсбургов.

Роли между Голштинцами и Габсбургами... - Намек на голштинскую кровь, начиная с Петра III, русской императорской фамилии.

...печатаете письма врагов ваших ... - См. комм. 1 к ответу А. И. Герцена автору «Письма из провинции».

Текст воспроизведен по изданию: Конец крепостничества в России (документы, письма, мемуары, статьи). - М., 1994. С. 171 - 175.

Н.С.Шер "Николай Алексеевич Некрасов"
Рассказы о русских писателях; Государственное Издательство Детской Литературы, Министерство Просвещения РСФСР, Москва, 1960 г.
OCR сайт

Продолжение рассказа...

Но не так смотрели на это царские чиновники и жандармы. 0 читателях Некрасова и о нем самом постоянно писали доносы в Третье отделение. Главный шпион и доносчик по «писательским делам» Фаддей Булгарин, тот самый, которого вечером, в день восстания декабристов, Рылеев выгнал из дому, жил как раз напротив редакции журнала «Современник». С каждым годом становился он все подлее и наглее и теперь вместе со своими друзьями, такими же продажными писаками, как он, строчил донос за доносом. «Некрасов - самый отчаянный коммунист... он страшно вопиет в пользу революции», - сообщал он. Новый журнал пришелся Булгарину очень не по вкусу; «это опасный враг», - повторял он за царскими чиновниками - цензорами, с которыми Некрасову постоянно приходилось воевать за свой журнал.
Молодые редакторы и сотрудники журнала работали дружно; все больше писателей собиралось вокруг журнала, все больше узнавали и любили его по всей России. Но скоро на журнал обрушилось несчастье - умер Белинский. Некрасов потерял друга, учителя, которого любил глубоко, с которым было связано все лучшее в его жизни.
Учитель! перед именем твоим
Позволь смиренно преклонить колени!
Ты нас гуманно мыслить научил,
Едва ль не первый вспомнил о народе,
Едва ль не первый ты заговорил
О равенстве, о братстве, о свободе...

О Белинском после его смерти запрещено было упоминать в печати. Время тогда было суровое - в год смерти Белинского разразилась французская буржуазная революция, и царь Николай I боялся народного возмущения, революции в России. До него все чаще доходили сведения о волнениях крестьян, о вольном духе среди студентов, офицеров... Царское правительство свирепствовало, тюрьмы были переполнены, людей ссылали в Сибирь, высылали из столицы. Жестоко расправился царь с петрашевцами, среди которых было много офицеров, чиновников, студентов.
Журнал «Современник» переживал трудное время - к нему особенно подозрительно относилось царское правительство, - и только благодаря упорству Некрасова, его умной и постоянной борьбе с цензорами журнал продолжал существовать.
В 1853 году Некрасов познакомился с Николаем Гавриловичем Чернышевским, который приехал в Петербург из Саратова, где был учителем гимназии. Чернышевский знал и любил Некрасова по его стихам. Убежденный революционер, Чернышевский с юных лет поставил себе одну цель в жизни: содействовать подготовке крестьянской революции в России. С Некрасовым они быстро сошлись и стали вместе работать в журнале. В 1856 году в редакцию «Современника» пришел студент Педагогического института Николай Александрович Добролюбов. Он принес свою статью. Чернышевский прочел статью, написанную «сжато, легко, блистательно», поговорил с ее автором. Автор, двадцатилетний юноша, поразил его замечательной силой ума, ясностью и глубиной взглядов. Хотелось тотчас же пригласить его в постоянные сотрудники журнала, но Добролюбов был студентом, и, если бы начальство узнало, что он участвует в таком подозрительном журнале, как «Современник», его могли бы исключить из института.
Окончив институт, Добролюбов вошел в журнал как ближайший друг и соратник Некрасова и Чернышевского.
«Добролюбов - это такая светлая личность, что, несмотря на его молодость, проникаешься к нему глубоким уважением. Этот человек не то что мы: он так строго сам следит за собой, что мы все перед ним должны краснеть за свои слабости», - говорил Некрасов.
В начале 1855 года умер Николай I. На престол вступил Александр II. Казалось, что с новым царем наступает небольшая передышка,- правительство вынуждено было пойти на уступки. Тургенев писал Некрасову, чтобы он поторопился выпустить в эту зиму сборник своих стихотворений. Он знал, что у Некрасова почти готова книга. Но Некрасов все писал и писал новые стихи; ему думалось, что это будут последние его стихи, что эта книга как бы подведет итог всей его жизни.
Он уже давно был болен, и здоровье его все ухудшалось. Он слабел с каждым днем, почти не мог говорить. Доктора определили туберкулез горла и отправили его лечиться за границу. Уезжал он неохотно, с тревогой: как-то примут читатели его сборник, как пойдет без него работа в журнале?
В октябре 1856 года сборник стихов Некрасова вышел в свет. В сборник вошло семьдесят три стихотворения. Здесь были и стихи, написанные давно: «В дороге», «Колыбельная песня», «Перед дождем», и «Поэт и гражданин», «Школьник», написанные только что, и поэма «Саша», и много других стихотворений. На первой стра нице крупным шрифтом, как вступление ко всей книге, помещено было стихотворение «Поэт и гражданин» - разговор гражданина с поэтом о родине, о назначении поэта, о литературе.
Пopa вставать! ты знаешь сам,
Какое время наступило...-

говорит гражданин, обращаясь к поэту. Надо подниматься, бороться за свободу родины, за ее счастье:
Иди в огонь за честь отчизны,
За убежденье, за любовь...
Иди и гибни безупречно.
Умрешь недаром: дело прочно,
Когда под ним струится кровь...

Поэт прежде всего должен быть гражданином, должен отдать свой поэтический дар на служение родине, народу:
Поэтом можешь ты не быть,
Но гражданином быть обязан.

А что такое гражданин?
Отечества достойный сын.
Сборник имел необычайный успех и был распродан в несколько дней. Говорили, что со времен Пушкина не было примера, чтобы стихи так быстро расходились. Тот, кому не удалось купить книгу, переписывал ее от руки. В провинции часто устраивали общие чтения, собирались на них, как на праздник, в котором участвовали и дети. Так, например, в памяти одного тринадцатилетнего мальчика, будущего писателя Златовратского, особенно ярко запечатлелся вечер, когда в доме его родителей читали сборник стихов Некрасова, только что привезенный из Петербурга.
Гостиная приняла праздничный вид, были поставлены свечи в больших бронзовых подсвечниках - тогда это считалось роскошью. К вечеру стала собираться учащаяся молодежь, студенты. Началось чтение, и трудно передать то волнение, тот восторг, с каким слушалось чтение некрасовских стихов.
Особенно волновала и трогала читателей поэма «Саша», такая поэтическая, мудрая. «Она учила, как жить,- вспоминала революционерка Вера Николаевна Фигнер, которой было тогда пятнадцать лет, - учила, как «согласовать слово с делом... требовать этогo согласования от себя и других».
«Восторг всеобщий,- писал Некрасову за границу Чернышевский, - едва ли первые поэмы Пушкина, едва ли «Ревизор» или «Мертвые души» имели такой успех, как ваша книга». Некрасов радовался успеху не потому, что хотел славы, - слава у него уже была, хотя сам он и не подозревал этого.
Верный заветам любимого учителя Белинского, он твердо шел по большой дороге русской литературы; по тому пути, которым прошли Рылеев, Пушкин, Лермонтов, Гоголь - все передовые русские писатели. Да, назначение искусства в том, чтобы служить народу, объяснять жизнь, звать на борьбу. В то время как Фет, Майков и многие другие поэты писали о том, что в поэзии ищут они «единственное убежище от всяких житейских скорбей, в том числе и гражданских», Некрасов считал, что поэзия прежде всего должна быть оружием борьбы с крепостным правом и самодержавием. Нет и не может быть «чистого искусства», «искусства для искусства». Поэт должен быть гражданином своего отечества, хранить в сердце своем вражду к угнетателям и со всей силой этой вражды и ненависти бороться за свой народ. И все стихи Некрасова, о чем бы они ни говорили, были пронизаны этими поистине высокими, патриотическими чувствами.
Тотчас по выходе книги засуетились доносчики и царские шпионы, полетели доносы о том, что «Стихотворения господина Некрасова безнравственны» и что «нельзя без содрогания и отвращения читать их». До Некрасова доходили слухи о доносах; говорили и о том, что в России ждет его арест и Петропавловская крепость.
Около года пробыл Некрасов за границей. Живя на чужбине, он острее чувствовал любовь к родине, мечтал поскорее вернуться домой. Его мучило то, что поправляется он медленно, что не работает для журнала. Друзья писали ему часто, поддерживали его, говорили, что он должен скорее поправляться, что жизнь его нужна русскому народу.
Много самых разнообразных чувств волновало его, когда он, возвращаясь из чужих краев, ехал по родной земле, под родным небом, смотрел на поля и, нивы, на яркую зелень русских лесов.
Некрасов поселился на даче в Петергофе. Снова началась жизнь, полная труда, тревог, борьбы. Всюду встречали его разговорами о сборнике, восторженными похвалами его стихам. Но, наряду с этим, некоторые его друзья-писатели, мнением которых он дорожил, начинали доказывать ему, что он на ложной дороге, что нельзя описывать гнойные раны общественной жизни», что не в этом задача поэта. Как-то в редакции «Современника», слушая эти разговоры, Некрасов долго ходил понуря голову, потом вдруг подошел к столу и сказал:
«Вы, господа... забыли одно - что каждый писатель передает то, что он глубоко прочувствовал. Так как мне выпало на долю с детства видеть страдания русского мужика от холода, голода и всяких жестокостей, то мотивы для моих стихов я беру из их среды. И меня удивляет, что вы отвергаете человеческие чувства в русском народе!.. Пусть не читает моих стихов светское общество, я не для него пишу!..»
Не для светского общества писал свои стихи Некрасов. Всему русскому народу рассказывал он о том, как невыносима жизнь бедных людей в России. Он писал об этом так, что стихи его были понятны всем, что слова его доходили до самого сердца и будили в людях сочувствие к народу и ненависть к его угнетателям.
Вот стихотворение «Размышления у парадного подъезда», написанное в 1858 году. Этот парадный подъезд был как раз против дома, в котором жил Некрасов. Однажды осенним утром подошли к этому подъезду крестьяне; они, вероятно, пришли издалека подать какую-то просьбу министру - он жил в доме с парадным подъездом.
Армячишка худой на плечах,
По котомке на спинах согнутых,
Крест на шее и кровь на ногах
В самодельные лапти обутых...

Сняв шапки, мужики кланялись важному швейцару и просили его о чем-то. Некрасов стоял у окна - он не слышал, о чем они просили, но видел, как дворник и городовой гнали их прочь, толкали в спины и как крестьяне ушли, безнадежно разводя руками, даже не посмев надеть шапки. Некрасов, сжав губы, долго молча стоял у окна.
Что же произошло? То, что происходит повсюду в России. Народ страдает, а в это время «владелец роскошных палат», царский чиновник, спокойно спит - ему нет дела до мужиков, до всех тех людей, которые осаждают его пышный подъезд.
В 1859 году в сентябрьском номере журнала «Современник» появилась и «Песня Еремушке». Эту песню поет «проезжий, городской» человек. Он ходит из деревни в деревню, разговаривает с крестьянами, рассказывает о том, что происходит на свете. Людей этих часто арестовывали, сажали в тюрьму, на на их место приходили другие. Вот заехал такой пропагандист в деревню; у постоялого двора сидит крестьянка, качает ребенка и поет колыбельную песню о том, что главная мудрость во всех случаях жизни - клонить голову перед сильными «ниже тоненькой былиночки». Прислушавшись к песне, «проезжий» берет ребенка и поет ему другую песню, песню о прекрасных человеческих стремлениях к равенству, братству, свободе.
И «Размышления у парадного подъезда» и «Песня Еремушке» в те годы были одними из самых любимых стихотворений. Вся молодежь знала их наизусть.
Когда дети Ульяновых были в третьем-четвертом классах гимназии, отец показал эти стихи старшему сыну, Александру; он выучил их наизусть и читал с большим чувством, как рассказывает в своих воспоминаниях Анна Ильинична Ульянова, сестра Ленина. Читали эти стихи в школах, гимназиях, в кадетских корпусах, всегда потихоньку от начальства, особенно «Песню Еремушке».
Все то, о чем писал Некрасов в стихах, все то, к чему, он, как поэт и гражданин своей родины, стремился, о чем мечтал, объяснялось, развивалось, находило отражение в статьях Чернышевского и Добролюбова. Не раз читатели журнала говорили, что после Некрасова им уже нетрудно было понимать статьи в «Современнике».
Все ближе и ближе сходился Некрасов с Чернышевским и Добролюбовым. Его радовала все растущая дружба с Чернышевским, нежная, почти отцовская привязанность к Добролюбову, который был на пятнадцать лет моложе его. Он ясно понимал, что с Чернышевским и Добролюбовым в русскую жизнь и в русскую литературу пришли новые люди, которые, так же как и он, ненавидели помещичью Россию. Большинство этих новых людей - дети крестьян, мелких служащих, - конечно, лучше понимали, что нужно народу, больше верили в него, готовы были всем жертвовать для его блага. Но многим писателям, старым сотрудникам журнала - Тургеневу, Толстому, Гончарову и другим, - были не по душе эти писатели-разночинцы, с их резкой и решительной критикой самодержавного строя, с их призывом к крестьянской революции, к действию.
Чернышевский писал тогда Герцену, что «только силою можно вырвать у царской власти человеческие права для народа, что только те права прочны, которые завоеваны... «К топору зовите Русь!.. и помните, что сотни лет уже губит Русь вера в добрые намерения царей». Особенно мучительно переживал Некрасов разрыв с Тургеневым; он очень любил его, считал одним из самых талантливых писателей того времени. Но когда Тургенев прямо сказал ему: «Выбирай, я или Добролюбов!» - он с большой душевной мукой, но без колебаний остался с новыми людьми, с Добролюбовым.
Подошел 1861 год. Уже давно ходили слухи об освобождении крестьян, о воле. Рассказывали, что царь Александр II сказал: «Лучше отменить крепостное право сверху, чем дожидаться того времени, когда оно само начнет отменяться снизу». Со дня на день ждали манифеста с объявлением воли.
Девятнадцатого февраля над Петербургом раздался колокольный звон, который продолжался дольше обычного. Утро было голубое, морозное, предвесеннее. Чернышевский вышел из дому - накануне ему сказали, что утром по городу будут расклеены афиши с манифестом. На улицах народу было также больше обычного - люди кучками стояли у листов, расклеенных на стенах домов, на воротах. Вот он наконец пришел, этот желанный день, вот он, манифест! На постах стояли пешие и конные полицейские, дворники - их тоже было особенно много в это утро. На площади у Зимнего дворца толпы любопытных ждали царя. Чернышевский своими близорукими глазами не разглядел, как вышел царь, как сел в коляску, чтоб ехать объявлять народу манифест, - он слышал только крики «ура!» и глухой гул толпы.
Чернышевский, который называл реформу «мерзостью», хорошо знал, что царь обманывает народ, что земля, как и раньше, останется в руках помещиков, а крестьян по-прежнему ожидает «голод, невежество, мрак». Вместе со своими друзьями Чернышевский писал и тайно распространял листки и прокламации, в которых объяснял народу, что такое этот царский манифест. Чернышевский призывал крестьян, солдат, всю молодежь копить силы, готовиться к борьбе - он твердо верил, что только крестьянская революция может дать народу свободу, землю.
Сейчас он торопился к Некрасову, в редакцию «Современника». Некрасов еще не вставал; он лежал, забыв о чае, который стоял на столике подле него. В руке у него был лист с объявлением о воле. Когда Чернышевский вошел, Некрасов, волнуясь, стал говорить, что не такая воля нужна крестьянам, не такой воли он ждал. Чернышевский усмехнулся - ему-то было ясно, что будет именно так, что ничего другого нельзя было ждать.
0 какой же воле расскажет теперь Некрасов? Часто последние годы, когда приезжал он летом в Грешнево, друзья детства встречали его бесконечными разговорами и расспросами о воле, об отмене крепостного права.
«Ну, говори поскорей,
Что ты слыхал про свободу?»-

спрашивали они, а сами потихоньку говорили о том, что вокруг неспокойно, что во многих губерниях мужики поднялись на помещиков, что ополченцы, которые вернулись после Крымской войны, грозятся и требуют землю - им обещал это царь, когда посылал воевать. Спрашивали, правда ли, что в Петербурге бунтуют студенты и что многие господа стоят за крестьян.
Некрасов знал, что, приехав в Грешнево, увидит, что все осталось по-прежнему, услышит все те же «деревенские новости». Это, как всегда, страшные новости:
В Готове валится скот,
А у солдатки Аксиньи
Девочку - было ей с год-
Съели проклятые свиньи...

Вот грозой в бурю убило мальчика-пастушонка. Какой же это был проворный, храбрый мальчик! Его за храбрость прозвали Волчком. Как любил он цветы и песни...
Угомонился Волчок-
Спит себе. Кровь на рубашке,
В левой ручонке рожок,
A на шляпенке венок
Из васильков да из кашки!

А как много этих маленьких ребятишек родители вынуждены были отдавать на фабрики и заводы! Кормить их дома было нечем, а помещику нужна была рабочая сила: фабрики принадлежали помещику и работали на фабриках крепостные крестьяне.
Соберет, бывало, помещик несколько шести-семилетних детей, сдаст их к себе на фабрику и думает даже, что сделал доброе дело - устроил детей. А детям такое «устройство» - хуже каторги: работа мучительная, надо было вертеть тяжелые, большие колеса.
Целый день на фабриках колеса
Мы вертим - вертим - вертим!
. . . . .
Где уж нам, измученным в неволе,
Ликовать, резвиться и скакать!
Если б нас теперь пустили в поле,
Мы в траву попадали бы - спать.
Нам домой скорей бы воротиться,-
Но зачем идем мы и туда?..
Сладко нам и дома не забыться:
Встретит нас забота и нужда!-

так, с болью сердечной, писал за несколько месяцев до манифеста о воле в своем стихотворении «Плач детей» Некрасов. Но разве что-нибудь изменилось после отмены крепостного права в судьбе этих детей, разве стали они досыта есть или пошли в школы учиться? Конечно, нет! Надо бороться за их будущее, надо, чтобы все знали, какие это чудесные дети, как много заложено в них духовных сил, которые никто и ничто не может погасить.
И вот Некрасов пишет одну из самых очаровательных, поэтических своих поэм - «Крестьянские дети». Он снова видит себя в деревне; после целого дня охоты он зашел в пустой сарай отдохнуть и заснул...
Чу! шепот какой-то... а вот вереница
Вдоль щели внимательных глаз!
Все серые, карие, синие глазки-
Смешались, как в поле цветы.

И сразу же вспоминается собственное детство, которое провел он вот с такими же ребятишками - любопытными, озорными, рассудительными. С ними делал он грибные набеги, ловил змей, помогал друзьям нянчить маленьких сестренок и братишек, носил на пашню ведерко с квасом. Не раз, может быть, завидовал маленькому мужичку Власу, который так важно вел под уздцы лошадку и считал себя взрослым,- ведь семья была большая, а работников всего двое: отец да он, шестилетний мальчик. Маленькому Некрасову и в голову не приходило, что нелегко этому малышу делать работу взрослого человека и что работать его заставляет нужда...
Враги не переставали писать на Некрасова и его друзей донос за доносом, в которых говорили, что журнал «Современник» «одобряет революцию», высказывает презрение к высшим классам общества и привязанность к низшему. Случалось, что цензура выбрасывала половину номера журнала, и тогда приходилось Некрасову спешно писать целые повести, чтобы не задерживать выхода журнала.
«Я, бывало, запрусь, засвечу огни и пишу, пишу. Мне случалось писать без отдыху более суток. Времени не замечаешь, никуда ни ногой, огни горят, не знаешь - день ли; ночь ли; приляжешь на час, другой - и опять за то же». А наутро надо было ехать к цензору, смотреть корректуры, разговаривать с писателями.
Особенно любил Некрасов беседовать с молодыми, начинающими писателями. Может быть, вспоминал он при этом свои первые литературные шаги, свои первые беседы с Белинским.
Сам он юношей был очень застенчив. И, вероятно, поэтому всегда с такой внимательной сердечностью встречал он молодых писателей. Посмотрит на человека пристально и прямо быстрыми черными глазами и, казалось, насквозь его увидит и все поймет.
Некрасов, как много лет спустя Горький, был «жаден до людей» и всегда боялся пропустить настоящего, хорошего, нужного человека. «Мне казалось всегда, - говорил он,- что вот именно этот уходящий, таинственный неизвестный или неизвестная, почти всегда смущенные, неловкие, робеющие, - что вот они и есть Пушкин или Жорж Занд. И вот они уйдут, и я не сумею их разглядеть, и они будут потеряны для журнала, потеряны, может быть, для литературы».
Терпеливо читал он рукописи, которые приносили ему молодые писатели, и всегда говорил: учитесь грамоте по Пушкину, читайте, изучайте и любите его. Если только было возможно, непременно привлекал молодых авторов к работе в журнале. Свою работу в журнале Некрасов считал долгом перед отечеством, таким же, как и свою работу поэта.
Уже давно не было в журнале рядом с ним Белинского. А вот теперь, за несколько дней до объявления манифеста о воле, умер знаменитый украинский поэт Тарас Григорьевич Шевченко. Он незадолго до того вернулся из ссылки, вошел в круг «Современника», так хорошо сошелся с Чернышевским и другими сотрудниками - только бы работать! Но он приехал больной и погиб так, как погибали многие замечательные люди в те времена...
Все он изведал: тюрьму петербургскую,
Справки, допросы, жандармов любезности,
Все - и раздольную степь Оренбургскую,
И ее крепость... В нужде, в неизвестности
Там, оскорбляемый каждым невеждою,
Жил он солдатом с солдатами жалкими,
Moг умереть он, конечно, под палками,
Может, и жил-то он этой надеждою.

Не прошло и года после смерти Шевченко - умер Добролюбов. Он умирал на руках у Некрасова. Долго боролся с болезнью - чахоткой - и умер, как умирали чистые, бесстрашные духом русские юноши. Горе Некрасова было безгранично. Он потерял самого близкого человека, а русский народ, как сказал Чернышевский, потерял в Добролюбове «лучшего своего защитника».
Плачь, русская земля! но и гордись-
С тех пор, как ты стоишь под небесами,
Такого сына не рождала ты...-

писал Некрасов в стихотворении, посвященном памяти Добролюбова.
За «Современником» не переставали следить царские агенты. Они знали, как широко читают этот журнал по всей России, с каким нетерпением ждет появления каждой книжки молодежь в провинции; их пугал успех журнала, возраставший с каждым годом. «Направлению, в котором издается журнал «Современник», должны быть положены преграды», - доносил один из цензоров.
«Современник» запрещено было издавать в продолжение восьми месяцев - в то время это было мерой наказания для неблагонадежных журналов. Но Некрасова ожидал еще худший удар: вскоре был арестован, посажен в Петропавловскую крепость и потом сослан в Сибирь Чернышевский.
Уходили из жизни самые лучшие люди, друзья и соратники: Белинский, Шевченко, Добролюбов, Чернышевский... А сколько погибло и погибало еще замечательных русских людей и как трудно становилось жить и работать!
Но Некрасов не сдавался - он боролся за журнал так, как только мог бороться человек с такой силой воли, с такой настойчивостью, какие были у Некрасова.
Эти черты характера отличали его с детских лет. Когда он еще совсем маленьким мальчиком решил научиться ездить верхом, то, несмотря на то что упал восемнадцать раз подряд, все-таки добился своего. В юности, когда он дал себе слово не выходить из себя - он был очень вспыльчив, - то слово свое сдержал, и современники говорили, что почти не помнят случая, чтобы Некрасов повышал голос, сердился. Бывали у него, как у многих людей, приступы тоски, уныния, когда сердце надрывалось от муки, «плохо верилось в силу добра» и особенно болезненно воспринималась вся тяжесть окружающей жизни. А жизнь в Петербурге как будто не менялась и, казалось, шла так же, как шла, когда приехал он сюда семнадцатилетним юношей. Все так же вставал над городом медленный рассвет, так же светило «тусклое, скупое солнце», так же гуляла по Невскому проспекту сытая, равнодушная толпа, а бедняки умирали от холода и голода в петербургских углах и трущобах, где
Все сливается, стонет, гудет,
Как-то глухо и грозно рокочет,
Cловно цепи куют на несчастный народ,
Словно город обрушиться хочет.

В такие дни, он знал, лучшая его целительница - природа и лучший отдых - охота. Все чаще и чаще уезжал он в деревню.
Опять она, родная сторона
С ее зеленым, благодатным летом,
И вновь душа поэзией полна...
Да, только здесь могу я быть поэтом!

Все здесь родное, знакомое, бесконечно любимое с детства: Волга, и простор родных полей, и дорога, что теряется за косогором, и крутой берег с покосившимися над кручей домиками и заборами, и первое пробуждение русской весны, и яркая зелень лесов...
Какие бы мрачные мысли ни владели Некрасовым, как бы ни было ему тяжело, общение с природой всегда успокаивало и вдохновляло его. Он любил ее глубокой, нежной любовью, чувствовал в ней свое, родное, русское.

Мрачный каземат Петропавловской крепости. Ни один звук не проникает извне сквозь толстые, холодные, сырые стены. Лишь гулкие шаги часового, мерно шагающего по коридору, слышны за железной дверью.

В одной из камер у откидного столика при свете тусклой лампы склоненная над рукописью фигура. Быстро покрываются страницы убористыми строчками, листы сменяют друг друга. Заключенный - государственный преступник, известный публицист и литератор, один из идейных вождей русского революционно-демократического движения - Николай Гаврилович Чернышевский.

Публицист, писатель, критик, историк литературы, философ, автор работ по эстетике и политической экономии, Н. Г. Чернышевский вошел в литературу в 1853 г., опубликовав свои первые рецензии в журнале «Отечественные записки». С 1855 г. он начал сотрудничать в журнале «Современник». Его деятельность - это целая эпоха в развитии русской критики и русской общественной мысли.

Труды Чернышевского «Эстетические отношения искусства к действительности», «Очерки гоголевского периода русской литературы», «Лессинг и его время» явились богатым вкладом в материалистическую науку об искусстве. Своими острыми сатирическими обзорами писатель способствовал повышению идейности современной ему литературы.

Но главным в деятельности Чернышевского была борьба за свободу народа. Чернышевский горячо верил в грядущую русскую революцию. «У нас скоро будет бунт, а если он будет, я буду непременно участвовать в нем...» Вместе с Добролюбовым и Некрасовым он превратил «Современник» в боевую трибуну революционной пропаганды.

Чернышевский, по словам В. И. Ленина, как никто другой, умел влиять в революционном духе на все политические события своей эпохи.

Чернышевский ясно видел, что реформа 1861 г. не принесла освобождения крестьянам, что она представляла собой лишь новую форму закабаления народа. Подлинное освобождение народа, по его убеждению, может принести только революция. «К топору зовите Русь... - писал он Герцену, - помните, что сотни лет уже губит Русь вера в добрые намерения царей».

7 июля 1862 г. Н. Г. Чернышевского арестовали и заключили в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. В нем обычно содержали наиболее опасных для правительства людей. Здесь, в одиночной камере, Чернышевский пробыл 688 дней.

Н. Г. Чернышевский.

В крепости Чернышевский написал роман «Что делать?», напечатанный в 1863 г. в «Современнике». В подзаголовке романа стояло: «Из жизни новых людей».

«Новые люди» - это передовая, прогрессивно настроенная интеллигенция из разночинцев.

К «новым людям» он и был обращен в первую очередь. «Добрые и сильные, честные и умеющие, недавно вы начали возникать между нами, - говорил Чернышевский, - но вас уже не мало и быстро становится все больше». Показать этих людей, с их настоящими мыслями и чувствами, и тем опровергнуть распространяемую о них клевету - такова была часть задачи, поставленной себе Чернышевским. Вместе с этим он стремился самим «новым людям» лучше разъяснить стоящие перед ними революционные задачи, показать, к чему они должны стремиться и какие качества воспитывать в себе, чтобы оказаться достойными этих задач и с ними успешно справиться. Призыв к революции, пропаганда новой морали, всестороннего освобождения женщины, прославление труда, изображение тех или иных черт будущего социалистического строя - всем этим роман «Что делать?» оказал громадное влияние на лучшую часть молодежи 60-х годов, продолжая воздействовать и на последующие поколения.

Действиям «новых людей» подражали многие. Чернышевский хотел видеть передовых людей такими, как Рахметов, Вера Павловна, Лопухов и Кирсанов, которые «грудью, без связи, без знакомых пролагали себе дорогу».

В швейной мастерской Веры Павловны. Иллюстрация П. Пинкисе-вича к роману Н. Г. Чернышевского «Что делать?».

С восторгом писал в своей книге Чернышевский о будущем социалистическом обществе: «Оно светло, оно прекрасно. Любите его, стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее, сколько можете перенести».

Герои романа борются за идеал этого светлого будущего. Среди них выделяется фигура «особенного человека» - Рахметова. Выходец из дворян, человек вполне обеспеченный, он отдает свои средства на дело революции. Всей душой преданный народу, Рахметов неуклонно и последовательно готовит себя к революционной борьбе.

Несколько поколений революционеров вдохновлял образ Рахметова, а роман Чернышевского был для них учебником жизни. «С тех пор, как завелись типографские станки в России, и вплоть до нашего времени ни одно печатное произведение не имело в России такого успеха, как «Что делать?», - писал в 1890 г. Г. В. Плеханов.

А спустя почти два года, ранним пасмурным утром 19 мая 1864 г., в Петербурге на Мытнинской площади его выставили у позорного столба с деревянной доской на груди, на которой было написано «государственный преступник». Под барабанный бой палач сломал шпагу над его головой. Но эта гражданская казнь Чернышевского, по словам Герцена, превратилась в позор для ее устроителей. Собравшийся на площади народ приветствовал революционера. На другой день Чернышевского отправили в Сибирь, на каторжные работы.

Первые три года каторги Чернышевский провел в Кадае, а затем на Александровском заводе Нерчинского округа.

В Сибири Чернышевский написал ряд произведений, и в их числе роман «Пролог», где пропагандировал мысль о вооруженном восстании. От этого произведения Чернышевского, как и от других, «веет духом классовой борьбы» (В. И. Ленин).

Когда истек срок каторги, Чернышевского отправили в далекую якутскую тундру - в город Вилюйск. Здесь под неусыпным надзором жандармов писатель прожил 12 лет.

В Астрахани, куда писатель был переведен из Вилюйска, он продолжал свои литературные труды. Много литературных замыслов было у Чернышевского. Но годы каторги и ссылки окончательно подорвали здоровье писателя.

В 1889 г. семья писателя добилась для него разрешения переехать в Саратов, на родину. Здесь Чернышевский прожил только три месяца. 29 октября 1889 г. он скончался.

В Саратове на улице Чернышевского стоит скром ный домик. Здесь родился и жил писатель-революционер. Еще в годы гражданской войны в этом доме был создан музей его имени; декрет об открытии музея 25 сентября 1920 г. подписал Владимир Ильич Ленин.

Н. Г. Чернышевский всю свою жизнь боролся за торжество своих убеждений, за свободу, равенство. Этому благородному девизу он остался верен до конца.

Александр Иванович Герцен отправил 25 февраля 1860 года из Лондона коротенькое письмо своему сыну Александру Александровичу, жившему тогда в Швейцарии. К письму сделала приписку Наталья Александровна, старшая дочь Герцена: “Вчера приехал новый молодой русский и привез нам от Панаевых разные подарки. Мне татарские туфли, очень красивые”.

Через три дня Герцен писал известному литератору И.С. Аксакову: “Мы имеем очень интересного гостя, прямо из Петербурга, и... наполнились невскими грязями. Что за хаос!”

Итак, с 24 февраля 1860 года у Герцена - в штабе вольной русской печати - находился какой-то “молодой гость из Петербурга”, хорошо осведомленный о закулисной стороне русской политической жизни (“невские грязи” ).

Этот гость чрезвычайно для нас любопытен тем, что его прибытие точно совпадает с появлением в руках Герцена и Огарева интереснейшего политического документа: как раз около 25 февраля 1860 года они получили и 1 марта 1860 года напечатали в очередном номере своего “Колокола” знаменитое “Письмо из провинции”, уже много лет занимающее воображение историков.

Автор письма, выступивший под псевдонимом “Русский человек”, с какой-то особенной страстью, литературным мастерством и знанием атаковал Герцена “слева”, упрекал его за некоторые комплименты Александру II, подготовлявшему крестьянскую реформу, и кончал словами, давно вошедшими в наши школьные учебники:

“Вы все сделали, что могли, чтобы содействовать мирному решению дела, перемените же тон и пусть Ваш «Колокол» благовестит не к молебну, а звонит в набат!

К топору зовите Русь.

Прощайте и помните, что сотни лет уже губит Русь вера в добрые намерения царей, не вам ее поддерживать”.

Большинство историков сходится на том, что это писал либо Н.Г. Чернышевский, либо Н.А. Добролюбов: многие данные подтверждают, что упрек “Колоколу” шел из Петербурга, от редакторов “Современника”.

Однако ни Чернышевский, ни Добролюбов зимой 1860 года не выежали из России. Отправлять такое письмо по почте государственному преступнику и изгнаннику Герцену было бы безумием.

Значит, скорее всего оно отправлено с верной оказией. И молодой человек, который прямо из Петербурга доставляет в дом Герцена “татарские туфли” и “невские грязи”, конечно, не совсем обыкновенный молодой человек...

Вряд ли случайно совпадают даты появления в Лондоне “Письма из провинции” и “человека из столицы”. В зимнюю пору путешественников из России бывало немного, и других гостей Герцена в конце февраля - начале марта 1860 года мы не знаем. Имя этого молодого человека без особых затруднений удалось узнать от самого Герцена.

10 марта 1860 года он отправил в Швейцарию довольно раздраженное письмо, осуждая сына за недостаточный интерес к русским вопросам:

“...сколько я не толковал, а ты не чувствуешь, что в России идет борьба и что эта борьба отталкивает слабых, а сильных именно потому влечет она, что эта борьба насмерть. Что ты ссылаешься в письмах на письмо в «Колокол» - разве он его окончил тем, чтобы бежать или лечь спать? Он его окончил боевым криком.

На днях будет в Берне Серно-Соловьевич... посмотри на упорную энергию его...”

Имя названо: Николай Серно-Соловьевич. Приметы сходятся: это молодой человек 26 лет, только что из Петербурга (выехал в январе 1860 года). Через некоторое время Николай Серно-Соловьевич напишет другу: “Я отправился в Лондон и провел там две недели, вернулся освеженным, бодрым, полным энергии более, чем когда-либо!”

* * * Об одном из замечательнейших людей русской истории мы знаем совсем мало.

Что осталось?

Несколько стихов - благородных, но художественно слабых; десяток проектов и статей.

Еще было дело . Он был одним из тех, кто составлял душу движения...

Но об этом он молчал. Тех, кто знали и притом говорили, к счастью, было не так уж много.

Странная доля у историков. Чем больше узнает и запишет власть, тем больше - добыча ученых. Так было с декабристами.

Шестидесятники же рассказали меньше, и знаем мы о них меньше. Молчал Чернышевский - и мы многого до сей поры не знаем и только знаем, что многое было.

Тайны своих корреспондентов и помощников берег Герцен.

Молчал и Николай Серно-Соловьевич.

Остались еще протоколы допросов, остались листы “рукоприкладства, поданного заключенным каземата № 16 Алексеевского равелина Николаем Серно-Соловьевичем”. И еще осталось несколько писем. Протоколы и письма - может быть, самые необыкновенные из его сочинений.

На одной из фотографий он стоит, опершись на стул, очень высокий, спокойный, но притом какой-то легкий, поджарый. Лицо с чертами крупными и глазами умными, справедливыми. Пожалуй, что-то от Рахметова, от Базарова. Но только у тех глаза, наверное, пожестче.

Вспоминается письмо одного революционера царю:

“Ваше величество, если Вы встретите на улице человека с умным и открытым лицом, знайте, - это Ваш враг”.
Протоколы допросов начинаются как положено:
“Серно-Соловьевич, Николай Александрович, из потомственных дворян, 27 лет, имею мать, трех братьев, сестру, мать по болезни находится за границей; воспитывался в Александровском лицее”.
В Александровском лицее каждый год, 19 октября, собирались старые выпускники. В торжественных речах упоминались высокие персоны, чью карьеру начинал и ускорял Лицей. Звучали имена самого Александра Михайловича Горчакова, министра иностранных дел, и самого Модеста Андреевича Корфа, действительного тайного советника и члена Государственного совета.

Из не сделавших карьеру упоминался только покойный камер-юнкер Александр Сергеевич Пушкин.

Никакого Пущина и никакого Кюхельбекера в Лицее, конечно, “никогда не было”.

А со стены смотрел император Николай - великолепный и усатый.

За свою серебряную медаль Николай Серно-Соловьевич выходит из лицея с приличным чином. В 23 года он надворный советник, то есть подполковник, и подающий немалые надежды чиновник Государственной канцелярии. До Горчакова и Корфа - всего 5-6 рангов.

Тут пошли события.

В день смерти Николая I люди сходились, оглядывались, радостно пожимали руки и на всякий случай снова оглядывались. После 30-летней николаевской зимы - александровская оттепель. Слово “либерал” перестает быть ругательным. В некоторых ведомствах начальство серьезно собирается ввести специальные наградные за проявление либерализма. Масса людей, прежде совсем не думавших, принимается думать. Немногие, думавшие и прежде, собираются действовать.

Молодой чиновник Николай Серно-Соловьевич устроен странно. Он никак не может понять двух вещей, очень простых. Во-первых, как можно говорить одно, а делать другое? Во-вторых, как можно ожидать действий от других, если можешь действовать сам?

Правительство объявляет, что собирается освободить крестьян. Что ж, дело хорошее: надо помогать, ускорять. Начальство знает, как умеет работать этот молодой человек. Его приглашают в комитет по крестьянскому делу, но на первых же заседаниях он догадывается, что правительство вовсе не торопится и торопиться не собирается...

Серно-Соловьевич (или, как его называют друзья, Серно ) сразу же принимает решение поговорить с царем, составляет довольно резкую записку против крепостников и ранним сентябрьским утром 1858 года садится в поезд, отправляющийся в Царское Село.

Если б кто-либо сказал, что он поступает, как шиллеровский герой, маркиз Поза, откровенно кидавший правду в лицо тирану, - Серно, верно, ухмыльнулся бы. Он не любил фраз .

Он просто - сам, без посредников, хочет проверить: правда ли, что новый император многого не знает?

Царь выходит на прогулку в 8 часов утра. Парк, конечно, охраняется, но для Серно-Соловьевича это пустяки. В нужное время он появляется перед Александром II. Царь рассержен, но молодой смельчак дерзко протягивает ему свою записку и умоляет прочитать. Александр спрашивает фамилию, звание и говорит: “Хорошо, ступай”. Через несколько дней Серно-Соловьевича вызывает граф Орлов, председатель Государственного совета, бывший шеф жандармов:

“Мальчишка, знаешь ли, что сделал бы с тобой покойный государь Николай Павлович, если б ты осмелился подать ему записку? Он упрятал бы тебя туда, где не нашли бы и костей твоих. А государь Александр Николаевич так добр, что приказал тебя поцеловать. Целуй меня...”
Высочайше преданный поцелуй заменил ответ по существу. Однако надворного советника поцелуем не своротишь. Он еще не все решил. Еще не решил, например, - могут или не могут принести пользу людям, крестьянскому делу его служба и должность.

Надо еще попробовать...

В это время в каждой губернии образуются комитеты для решения будущей судьбы крепостных людей.

Надо попробовать. Из Петербурга он отправляется в Калугу. 7 месяцев - по 14 часов в день - пишет бумаги, доставляет проекты, выдвигает планы, спорит, сражается, терзает почтенных калужских помещиков своей неумолимой логикой, ужасает их какой-то подозрительной, совершенно неподкупной честностью. К тому же эта манера - говорить прямо, круто...

Появляются настоящие враги. Они первыми произносят и помещают в кое-какие бумаги слово “революционер”.

Позже Серно-Соловьевич вспомнит:

“Такая вражда опасна в стране, где нет гражданской свободы и мало развита публичность. Она всегда успевает создать предубеждение против лица, и затем все его действия судятся известными кругами общества в силу этого чувства. Мне довелось испытать это”.
Но такого человека, как Серно, врагами не испугаешь. Происходит совсем другое. Он вдруг замечает, что служить и стараться не к чему. Серно понял, что хороший винт в негодном механизме бесполезен, а иногда и вреден. Значит, надо не быть винтом. Может быть, ломать механизм или, выражаясь осторожнее, “заняться частной деятельностью”. Остается понять - как? Надо подумать, научиться, поговорить, попробовать.

И вот он уже за границей. Это 1860 год. Арестуют его в 1862-м. За два года такой человек может сделать необыкновенно много. Если б все его конспиративные письма, беседы, связи, явки, переговоры могли быть установлены, воспроизведены, получилось бы несколько замечательных книг. Но мы знаем вряд ли больше десятой части того, что было.

В феврале 1860 года, мы видим, он гость у лондонских изгнанников - Герцена и Огарева. “Да, - пишет Огарев, - это деятель, а может, и организатор!”

Снова Петербург. И уж Чернышевский пишет Добролюбову: “Порадуйтесь, я в закадычной дружбе с Серно-Соловьевичем...”

Николай и его младший брат, Александр Серно-Соловьевич, - в числе тех, кто связывает Лондонский революционный центр, где Герцен, с подпольной Россией.

Николай - первоклассный конспиратор, революционер. Но “маркиз Поза” не исчез. Его мучают некоторые вопросы, которые иным подпольщикам и в голову не придут. Ему, как это ни странно, - в глубине, в тайнике души, несколько стыдно скрываться, конспирировать.

“Получается, словно мы их боимся!..”

Один человек, случается, вынужден прятаться от стаи бандитов. Но если он честен и смел, ему будет несколько стыдно, что вот - прятаться приходится... Серно хочет показать, что он и ему подобные - не боятся. Он не рисуется своим риском. Просто думает, что так будет честно и полезно.

19 февраля 1861 года, после тысячедневных тайных обсуждений, крепостное право в России отменено. Царь Александр удовлетворенно заявляет: “Все, что можно было сделать для удовлетворения помещичьих интересов, сделано”.

И вдруг неисправимый Серно-Соловьевич выезжает из Петербурга в Берлин, печатает там на русском языке брошюру “Окончательное решение крестьянского вопроса” и возвращается домой.

Он пишет, как думает: резко, прямо, открыто. От правительственного проекта не оставляет камня на камне - дельно, остроумно: “Либо всеобщий выкуп крестьянских земель за счет государства, либо народные топоры”, - предупреждает он.

Но наибольшее впечатление произвел тот факт, что автор подписался полным именем.

“Я публикую проект под своим именем, потому что думаю, что пора нам перестать бояться. Потому что, желая, чтобы с нами перестали обращаться как с детьми, мы должны перестать действовать по-детски; потому что тот, кто хочет правды и справедливости, должен уметь безбоязненно стоять за них”.
Власти были так ошарашены, что даже не решились арестовать его сразу . Однако внесли в списки, стали ждать другого случая. А он уже вернулся домой, неутомимый, строгий, деловой. Средства на исходе, и братья открывают книжную лавку и читальню в Петербурге. Во-первых, можно распространять хорошие книги. Во-вторых, продажа книг - это как бы фасад, прикрытие дел совсем иных.

Осенью 1861 года и весной 1862 года все шло к сведению счетов. Мы знаем или догадываемся, что Николай Серно и его брат Александр причастны почти ко всему, что делало тогдашнее подполье. В Лондоне в типографии Герцена печатается воззвание “Что нужно народу”. Николай - один из авторов. Образуется революционная партия “Земля и воля”. Братья - среди организаторов.

На петербургскую квартиру Серно-Соловьевичей приходит заграничное письмо от одной дамы к другой:

“Напала на великолепный случай дешево купить кружева, блонды, мантильи по цене втрое дешевле петербургской... Если дама хочет открыть модный магазин, то могла бы, приехав к такому-то числу в Кенигсберг, найти в отеле «Дойчес Хаус» человека, который просит меня известить ее об этом”.
Братья Серно-Соловьевичи догадливы: едут в Кенигсберг и встречаются там с герценовским агентом Василием Кельсиевым. На улицах города под вывесками “Экспедиции и комиссии” красовались фуры с шестеркой лошадей. Это солидные контрабандистские фирмы, готовые тут же заключить контракт на провоз куда угодно чего угодно: оружия, журналов...

Братья возвращаются домой, находят “хорошие адреса”. Вслед отправляются посылки...

Затем и Кельсиев является в Петербург - конечно, на квартиру Серно-Соловьевичей. Опасность огромная. Если бы власти пронюхали, где прячется посол Герцена... Власти не знают.

Но уж идет 1862 год. Тучи сгущаются. Разъяренное и испуганное правительство собирается с силами.

Конец июня. На лондонской квартире Герцена собралось человек двадцать, среди них хозяин дома, Огарев, Бакунин и другие. В числе гостей Павел Александрович Ветошников, служащий одной из пароходных компаний. Завтра он отправляется в Россию, а Герцен, Огарев, Бакунин решают передать через него очень важные письма. Но среди гостей - Перетц, агент III отделения. Он тут же извещает Петербург, чтоб Ветошникова “встретили”. 6 июля в Кронштадтском порту Ветошникова берут жандармы. Через несколько часов на стол управляющего III отделением ложится кипа бумаг. Среди них - письма Герцена, Огарева, Бакунина. Они адресованы Николаю Серно-Соловьевичу.

“Давно не удавалось побеседовать с Вами, дорогой друг”, - начинает письмо Герцен. А Бакунин спрашивает: “Получили ли Вы 1200 «Колокола»?”

В конце герценовского письма стояло:

“Мы готовы издавать “Современник” здесь с Чернышевским или в Женеве - печатать предложение об этом?”
Разные виды радостей бывают на свете. Среди их огромного ассортимента встречается радость жандармская. Радость ловца, который может отправиться с отрядом людей против одного человека. Такие чувства, верно, испытывал жандармский полковник Ракеев, отправившийся 7 июля 1862 года забирать Чернышевского. И жандармский генерал Левенталь, ожидавший в квартире Серно-Соловьевича появления хозяина.

С 7 июля 1862 года путь на свободу закрыт навсегда. Отныне он заключенный 16-го каземата Алексеевского равелина Петропавловской крепости. В номере 14-м - Чернышевский.

Жандармы рыщут по городам и весям, разыскивая лиц, чьи имена, к несчастью, оказались среди бумаг Ветошникова. И вот уже создана Особая следственная комиссия, перед которой должны предстать 32 человека, обвиняемых в “преступных сношениях с лондонскими пропагандистами” (кроме того, отдельно проходил процесс Чернышевского).

Прежде чем допрашивать, арестованных выдерживают в тиши камер-одиночек. Там, где в бессмысленной тишине рождается ужас.

Опыта, выдержки у многих заключенных не хватает. Петропавловская крепость их сокрушает, давит. И вот один говорит лишнее, выдает друзей, другой защищается, но его путают, сбивают; третий заболевает нервным расстройством, четвертый, пятый своих, не выдают, но утверждают, что Герцена и других смутьянов видеть не видели и с их крамолой не согласны.

Николая Серно-Соловьевича арестовывают в начале июля, но на первый допрос вызывают в середине октября. Через 100 дней. За это время члены Особой комиссии вполне усваивают, что за крупная личность в их сетях. Они читают изъятые при обыске бумаги - там рассуждения, каково должно быть будущее устройство страны, подробно разработанный проект конституции. Автор спокоен и деловит. Новый порядок вещей неизбежен, - записывает он, - весь вопрос в том, каким путем он создастся и какие начала возьмут при нем верх”.

На первом допросе он удивляет комиссию спокойствием, какой-то твердой уверенностью в себе. “С лондонскими изгнанниками и их сообщниками сообщений не имел, злоумышленной пропаганды против правительства не распространял, никаких сообщников не знаю и не знал”

Комиссия к такому обращению непривычна. Заключенному “усиливают режим”, не разрешают никаких свиданий.

На втором, третьем, четвертом допросах комиссия начинает заключенного “ловить”, но при этом вынуждена пустить в ход то, что ей уже известно от других: Николая Александровича спрашивают о его связях с другими арестованными, о тайном приезде Кельсиева. В результате следователи не узнают ничего нового, зато узник из задаваемых вопросов узнает немало.

Он отвечает - ловко, обдуманно, точно. Потом его снова не вызывают несколько месяцев. Меж тем наступает 1863 год, и с воли доходят плохие вести: революционное движение задавлено, польские повстанцы уничтожаются, часть народа правительство сумело одурманить, обмануть, настроить против “смутьянов”.

Для Серно такие известия в десять раз тяжелее многих невзгод. И он меряет и меряет шагами узкий каземат; размышляет, не поддаваясь тоске и слабости, подступающим к сердцу, не дает себе ни малейшей поблажки.

Наконец комиссия составляет обобщающую записку и передает ее для рассмотрения в сенат. Из 32-х заключенных один Серно знает свои права и требует, чтобы ему дали эту записку. Ему дают. Другие узники, с детства привыкшие, что власти можно все, а подданным - ничего, они даже и не подозревают, что им тоже можно ознакомиться со всем делом.

Серно-Соловьевич читает громадный том внимательно и неторопливо, соображает, о чем противник знает, а чего не ведает. Затем принимает решение, и, как всегда, за мыслью - дело. Он изобретает свою линию самозащиты. Для честного, стойкого человека существует несколько способов поведения в тюрьме. Одному по характеру упорное молчание, отказ говорить что-либо. Другой ищет громкого отпора, устраивает протесты, голодовки.

Серно-Соловьевичу подходит иное. Он составляет длинную, из 55 пунктов, записку - так называемое “рукоприкладство”, которое по форме полагается писать на имя царя.

Итак, новая записка царю. Всего через пять лет после того, привезенного Орловым поцелуя...

Кое-что Серно признает. Смешно утверждать, что он не знал Герцена, Огарева, Кельсиева, когда комиссия имеет доказательства. Но об этом говорит как бы вскользь - ни одного лишнего звука, который мог бы повредить кому-то.

Затем начинает объяснять причины своих взглядов и своих дел. Чего же проще? Один из подданных, заключенный, откровенничает со своим повелителем, беседует спокойно, логично, справедливо. И где, в каком точно месте его защита переходит в нападение, даже трудно заметить. А пишет он вещи совсем простые, ясные: у людей бывают разные мнения; людям надо спорить, обсуждать разногласия открыто.

“Спокойным, законным столкновением они дополняли бы друг друга, и преобразования принесли бы практически верное направление... Но наше государственное устройство не представляет такого поля”.
Любое противоречие, разногласие становится борьбой не на жизнь, а на смерть.
“Люди страдают и гибнут без всякой пользы для кого бы то ни было, тогда как при других условиях страданий этих могло бы не быть вовсе, а люди, хотя бы и стояли в разных лагерях, трудились бы совместно для пользы отечества”.
Объяснив, почему честному человеку приходится в России обманывать власть, Серно продолжает рассуждать с виду совсем наивно. Он как бы мыслит вслух:
“...Чтоб меня стали преследовать за свой образ мыслей, я не верю. В царствование государя, освободившего крепостных, такие преследования возможны только как несчастное недоразумение... Преследовать в России революционные мысли значит создавать их...”
Ведь причины, породившие эти мнения, от преследований не исчезнут. Отчего русский народ неспокоен?
“Пропаганда революционеров всего мира заставила бы его только ухмыляться, если бы дела шли хорошо. Но, наоборот, если дела идут неудовлетворительно, никто не поверит у нас, что они идут хорошо, хотя бы в печати появлялись одни хвалы. В этом отношении наша публика обладает большим тактом. Преследование мнений гибельно тем, что, вступив на путь политических преследований, почти нельзя остановиться, если не отказаться вовсе от них. Один шаг ведет за собой десять других. Никакое правительство не в состоянии определить пункт, на котором остановиться. У нашего же правительства особенно, ибо у него вовсе нет в руках политического барометра для определения быстро изменяющегося уровня мнений в стране...”
Свою лекцию для царской фамилии Серно-Соловьевич заканчивает потрясающим по силе пророчеством: у русского правительства два пути. Один - встать во главе умственного движения страны, не ждать, пока оно будет вынуждено сделать что-то положительное, а, опередив свой народ, дать благие реформы самим, без нажима снизу.
“Правительству же, не стоящему во главе умственного движения, нет иного пути, как путь уступок. И при неограниченном правительстве система уступок обнаруживает, что у правительства и народа различные интересы и что правительство начинает чувствовать затруднения... Поэтому всякая его уступка вызывает со стороны народа новые требования, а каждое требование естественно рождает в правительстве желание ограничить или обуздать его. Отсюда ряд беспрерывных колебаний и полумер со стороны правительства и быстро усиливающееся раздражение в публике”.
Публика вроде бы очень неблагодарна. При николаевском режиме, куда худшем, она сидела и помалкивала. А при Александре II
“отмена крепостного права - событие, которое должно было вызвать в целом мире бесконечный крик восторга, - привела к экзекуциям, развитие грамотности - к закрытию воскресных школ, временные цензурные облегчения - к небывалым карательным мерам против литературы, множество финансовых мер - к возрастающему расстройству финансов и кредита, отмена откупов - к небывалому пьянству... Правительство разбудило своими мерами общество, но не дало ему свободы высказаться. А высказаться - такая же потребность развивающегося общества, как болтать - развивающегося ребенка, поэтому обществу ничего не оставалось, как высказываться помимо дозволения”.

“И потому я говорю, - продолжает Серно-Соловьевич, - теперь в руках правительства спасти себя и Россию от страшных бед, но это время может быстро пройти.

Меры, спасительные теперь, могут сделаться через несколько лет вынужденными и потому бессмысленными”.

Он предсказывает “неизбежные” при нынешней системе “печальные события”. Это будущее может отсрочиться или приблизиться на несколько десятилетий, но оно неизбежно при этой системе.

Записка Серно-Соловьевича была прошнурована, подшита к делу и больше сорока лет пролежала в глубинах секретных архивов, пока историк М.К. Лемке не опубликовал ее после 1905 года.

А пока документ прошнуровывают, уходит месяц за месяцем. Кончился 1863-й, проходит 1864-й. А “№ 16” пишет и пишет новые прошения. Пишет, чтобы, как говорят в народе, себя соблюсти. Он сражается как может - и, хотя не может победить, остается непобежденным благодаря самому сражению. Из тюрьмы пытается он переслать письмо брату Александру за границу. Письмо жандармы перехватывают и читают:

“Я весьма доволен, что удалось никого не замешать и пережить 2 года тюрьмы, оставшись самим собой”.
Его спрашивают и спрашивают о делах и тайных сношениях с Герценом и Огаревым.

Серно ведет такой разговор:

“С Герценом и Огаревым я познакомился в Лондоне... К этому знакомству меня привело желание лично оценить эти личности, о которых я слышал самые различные отзывы, а сам заглазно не мог составить определенного мнения... Я увидел, что это не увлекающиеся люди и не фанатики. Их мнения выработаны размышлением, изучением и жизнью... Узнав их лично, трудно не отдать справедливости их серьезному уму и бескорыстной любви к России, хотя бы и не разделяя их мнений”.
Зачем он объяснял самодовольным сенаторам положительные качества Герцена и Огарева? Да затем, что сенаторы ждали совсем другого, что они ухмыльнулись бы, услышав это другое, они бы распространили повсюду плохое мнение одного революционера о других. Говорить о Герцене и Огареве так, как говорил Серно-Соловьевич, - значило бы как минимум удвоить свой приговор. Но говорить иначе значило бы вынести себе внутренний приговор на всю жизнь. Означало бы, как говаривал Серно, стать осинником , то есть Иудой, который повесился на осине.

Но ему, Серно-Соловьевичу, было перед собой стыдно даже за такие показания. Вернее - за последнюю фразу: “...хотя бы и не разделяя их мнений”.

Он понимал, что нельзя совсем раскрываться перед врагом, когда процесс закрытый и трибуны нет. Но все же он не мог успокоиться, что “отрекся от друзей” или, опять же по его выражению, стал камнем (камень по-гречески “петра” - Петр, апостол Петр, согласно евангелию, за одну ночь - прежде, чем пропел петух, - трижды отрекался от Христа).

И Серно-Соловьевич идет на невиданное дело, которое неожиданно получается. В Петропавловском каземате он пишет последнее письмо своим лондонским друзьям и учителям. А затем каким-то способом передает письмо на волю...

Проходит 80 лет.

После Великой Отечественной войны большое собрание рукописей из архива Герцена и Огарева - так называемая Пражская коллекция - вернулось на родину после почти столетних странствий. В числе бумаг нашелся маленький исписанный листок - без обращения и даты.

Несколько специалистов (А.Р. Григорян, Я.3. Черняк и другие) изучали листок и доказали: почерк Николая Серно-Соловьевича.

И вот - письмо из крепости Николая Серно-Соловьевича Александру Ивановичу Герцену и Николаю Платоновичу Огареву:

“Я люблю вас, как любил; люблю все, что любил; ненавижу все, что ненавидел. Но вы довольно знали меня, чтоб знать все это. Молот колотит крепко, но он бьет не стекло. Лишь бы физика вынесла - наши дни придут еще... Силы есть и будут. К личному положению отношусь совершенно так же, как прежде, обсуживая возможность его.

На общее положение взгляд несколько изменился. Почва болотистее, чем думалось. Она сдержала первый слой фундамента, а на втором все ушло в трясину. Что же делать? Слабому - прийти в уныние, сильному сказать: счастье, что трясина выказала себя на фундаменте, а не на последнем этаже - и приняться вбивать сваи. В клетке ничего не поделаешь: однако изредка просунешь лапу, да и цапнешь невзначай. Морят, думаю, по двум причинам: из политики, чтоб не поднимать лишнего шума, и в надежде пронюхать что-нибудь от новых жертв.

С Вами поступил не так, как бы хотел: да нечего делать. Пришлось быть Камнем , чтоб не сделаться Осинником. Были и такие: только я от петухов не плачу, а гадов отпихиваю ногой.

Гибель братьев разрывает мне сердце. Будь я на воле, я извергал бы огненные проклятия. Лучшие из нас - молокососы перед ними, а толпа так гнусно подла, что замарала бы самые ругательные слова. Я проклял бы тот час, когда сделался атомом этого безмозгло-подлого народа, если бы не верил в его будущность. Но и для нее теперь гораздо больше могут сделать глупость и подлость, чем ум и энергия, - к счастию, они у руля... *

* Речь идет о гибели участников польского революционного восстания 1863-1864 годов, о шовинистическом угаре, который замутил в ту пору многих в России, и о том, что “глупость и подлость” находящиеся у руля, сами того не желая, раскроют глаза еще несозревшим...
Дитя будет, но должно созреть. Это досадно, но все же лучше иметь ребенка, чем ряд выкидышей. Природа вещей не уступает своих прав. Но в умственном мире ее можно заставить работать скорее или медленнее.

Вас обнимаю так крепко, как только умею, и возлагаю на вас крепкие надежды: больше всего на время, потом на вас. Помните и любите меня, как я вас...”

И подпись - Нерос , то есть, переставив буквы, - “Серно”.

Это была последняя корреспонденция.

Процесс 32-х в строжайшей тайне шел к концу.

И это было счастьем для узника 16-го каземата, потому что против бьющего молота он продолжал употреблять свои меры, и каждая ухудшала его участь (“изредка просунешь лапу, да и цапнешь невзначай” ). Его спросили, отчего он не донес властям о посещении Кельсиева.

А он ответил: донос на гостя повел бы к “развращению общественной нравственности” и, следовательно, был бы противен интересам его императорского величества.

Возмущение сенаторов, однако, достигло предела, когда Серно-Соловьевич подал донос... на самого себя!

Дело в том, что он узнал о повелении царя “освободить из заключения тех, кто будет содействовать обнаруживанию своих сообщников”. Серно тут же потребовал подвести его под этот приказ - и немедленно освободить. Ведь рассказав о себе, формировании своих взглядов, обстоятельствах, толкнувших его на борьбу, он поведал о пути тысяч людей, не называя их, правда, по имени. Значит, он указал на корень дела. Стало быть, - помог правительству понять это дело и, если оно захочет, - исправить.

“По своим понятиям чести, - я скорее пошел бы на казнь, чем сделался Иудой, а по своим сведениям о положении дел знаю, что мое чистосердечное раскаяние и обнаружение злоумышленников было бы только целым рядом совершенно бесплодных для государства сплетней... В какое положение было бы поставлено правительство, если бы я думал представлять бесконечный список знакомых и полузнакомых мне лиц, порицавших его действия или недовольных существующим порядком...

Не пропаганда вызывает раздражение, а раздражение - пропаганду, причина раздражения - общее положение дел”.

Такого доноса власти не забудут и не простят.

И вот - приговор. Почти через три года после ареста, в апреле 1865-го, часть заключенных получает разные сроки; некоторых под строгий надзор, других освобождают. Два узника, не выдержавших крепости и допросов, уже умерли.

Но максимальный приговор надворному советнику Николаю Серно-Соловьевичу - 29 лет: лишение “всех прав состояния”, двенадцать лет каторжных работ в крепостях, затем - в Сибирь на вечное поселение.

Мать просила царя о смягчении приговора. Александр II отменил каторгу и утвердил вечное поселение. Он ушел по этапу в Сибирь все такой же спокойный, деловой, и уже размышляющий о способах бегства. Письмо его, посланное с дороги, сохранилось. Он писал Вере Ивашевой, невесте одного из своих друзей:

“Приехав, постараюсь уведомить о своей дальнейшей судьбе, если только слух о ней не дойдет до Вас ранее каким-нибудь иным путем”.
Это намек на готовящееся восстание и побег.
“Всем стоящим того, - писал он, - передайте мой сердечный привет - кому в особенности - мне нечего вам говорить *. Я постоянен в привязанностях и ненависти. Живите жизнью настоящею, живою, а не дремотным прозябанием”.
* Конечно, намек на Герцена и Огарева.
Лишь сравнительно недавно, отчасти из материалов Пражской коллекции, стало известно, что там, в Сибири, произошло. Серно начал действовать, видно, с первого дня. Он договаривается с осужденными поляками, готовит большое восстание, с тем чтобы прорваться через границу. Он снова и деятель и организатор. “Старайтесь приготовиться к концу ф.” (то есть февраля), - извещает он одного из ссыльных, Сулимского.

Восстание должно было начаться в начале 1866 года. Но именно этот Сулимский оказывается предателем. Он раскрывает властям дерзкие планы, власти принимают свои меры, однако ничего этого Николай Александрович не успевает узнать.

Рассказывали, что на дороге близ Иркутска задние лошади наскочили на подводу, где сидел Серно-Соловьевич и крепко помяли его. Он боли не чувствовал, был весел, пел песни. А в Иркутске пошел в больницу и вдруг через день все узнали, что - умер. Может быть, от тифа, как было объяснено официально, но возможно - были приняты особые меры против вождя готовящегося восстания.

Через несколько месяцев печальное известие достигло Лондона.

219-й номер “Колокола” открывался статьей Герцена “Иркутск и Петербург”. Он сравнивал неудачное покушение Каракозова на царя - с гибелью политических каторжан.

“Эти убийцы не дают промаха! Благороднейший, чистейший, честнейший Серно-Соловьевич - и его убили...

Последний маркиз Поза, он верил своим юным, девственным сердцем, что их можно вразумить...

Враги, заклятейшие консерваторы по положению, члены Государственного совета были поражены доблестью, простотой, геройством Серно-Соловьевича. Человек этот был до того чист, что «Московские ведомости» не обругали его, не донесли на него во время следствия, не сделали намека, что он поджигатель или вор... Это был один из лучших весенних провозвестников нового времени в России... И он убит...”