Гулаг: история лагерной системы. Питание и быт заключённых в немецких лагерях

Самодельные чемоданы, по которым бывшие репрессированные узнавали друг друга на улицах, вещи, которые сопровождали их жизнь на зоне, — это лишь часть экспозиции Музея творчества и быта ГУЛага.

2 тысячи "единиц хранения"

Коллекция музея начинала складываться еще в конце 80-х годов, сейчас она насчитывает, выражаясь казенным языком, около двух тысяч единиц хранения.

Эти "единицы хранения" — свидетели страшных лет сталинских репрессий, лет, которые не подлежат забвению.

"Все, что здесь собрано, было передано либо самими бывшими политзаключенными, либо их родственниками, — поясняет хранитель Музея творчества и быта ГУЛага Светлана Фадеева. — А это и какие-то личные самодельные вещи, и просто предметы лагерного быта, и рукоделие, которое можно назвать произведением искусства, и живопись, и графика".

Клочок бумаги, художники-передвижники и выбитые зубы

Рисовать в лагере запрещалось. Исключение составляли художники, работавшие при культурно-воспитательной части, где подновляли и писали новые номера заключенным.

© РИА Новости/Аврора. Антон Филанович


© РИА Новости/Аврора. Антон Филанович

Спрятать краски и холсты от надзирателей было практически невозможно, а вот утаить клочок бумаги и огрызок карандаша удавалось многим.

"Ну как художник может не рисовать, разумеется, рисовали. Часто для узника это был еще и своеобразный заработок, — рассказывает Светлана Фадеева. — Он по просьбе таких же репрессированных за часть пайки или табак рисовал их портреты. Конечно, изображались заключенные не в лагерных фуфайках, а в костюмах, ведь предназначались эти портреты для родных".

Рисунки передавались родным, как правило, с теми, кто освобождался из заключения: до этого момента портреты, как и прочие наброски, приходилось прятать.

Работы эстонского графика и живописца Юло Соостера попали в музей обгоревшими. Обнаружив рисунки при обыске, лагерные надзиратели швырнули их в печь. Художник сумел спасти свое творчество, за что и поплатился выбитыми зубами.

"Жизнь художников, которых приписывали к культурно-воспитательной части, так называемой КВЧ, тоже радужной не назовешь, — рассказывает Светлана Фадеева. — Конечно, у них под рукой были и краски, и бумага, и даже холсты, и рисовать они могли, особо не конспирируясь, но это были такие совершенно "крепостные творцы". После восхвалений "великому вождю и учителю", отображенных в стенгазетах и лозунгах, они обслуживали начальство исправительно-трудовых лагерей".

© РИА Новости/Аврора. Антон Филанович


© РИА Новости/Аврора. Антон Филанович

Художники рисовали портреты жен и родственников лагерных управленцев, украшали их дома репродукциями известных картин. Чаще всего почему-то сотрудники НКВД делали заказы на работы передвижников: Репина, Сурикова, Саврасова.

Пилочка для ногтей в лагерном бараке

В музейных витринах много изделий с вышивкой, поступивших, в основном, из Мордовских женских лагерей, где на швейных фабриках шили белье для нужд красноармейцев. А потому заключенные имели возможность припрятать и нитки, и кусочки ткани.

© РИА Новости/Аврора. Антон Филанович Выпиленный кусок нар, на которых спала "Нона из Владивостока"


© РИА Новости/Аврора. Антон Филанович

Детские распашонки, платочки, футлярчики, салфетки, косметички: женщина и в лагерном бараке хотела оставаться женщиной. В подтверждение тому — еще один музейный экспонат.

"В моих руках небольшой тканевый мешочек, а в нем — керамический обломок. Никто из посетителей не может догадаться, что же это такое, — рассказывает Светлана Фадеева. — А на самом деле женщины использовали этот кусок как пилочку для ногтей".

У каждой из вещей, которые теперь хранятся в Музее творчества и быта ГУЛага, будь то самодельные зажигалки, трубки или блокноты, своя история, тесно переплетенная с судьбой владельца.

Реабилитирован. Привет. Шура

При музее есть и большой архив личных документов политрепресированных. В нем — протоколы обысков, допросов, фотографии. Здесь собраны письма детей "дорогому Иосифу Виссарионовичу" с просьбой "помочь найти правду" и вернуть родителей, и даже записки, выброшенные заключенными на дорогу во время этапирования.

"Для людей, лишенных права переписки, вот такие послания, по сути, выброшенные в никуда, были хоть какой-то возможностью сообщить родственникам, где они, и что с ними, — говорит Светлана Фадеева. — В конце таких записок всегда была просьба к тем, кто найдет этот клочок бумаги, не пожалеть нескольких копеек, купить конверт, и отправить письмо по указанному адресу".

© РИА Новости/Аврора. Антон Филанович

Одна из них была отправлена из Москвы в Красноярск в 1956 году Ольге Ноевне Косорез, проживающей на улице Сталина. В этой телеграмме всего три слова:

=РЕАБИЛИТИРОВАН ПРИВЕТ =ШУРА —

Тюмин Александр Васильевич . Родился в 1928 г. Арестован 19 марта 1953 г. по обвинению в совершении преступления, предусмотренного ст. 58-10 ч. 1 УК РСФСР (антисоветская агитация). Приговорен к 8 годам лишения свободы. Отбывал наказание в Певеке, где и живет до сих пор.

В декабре 1948 г. был призван горвоенкоматом г. Рыбинска на действительную военную службу. Проходил ее в воинской части, располагавшейся на Чукотке.

"23 февраля 1953 г. вся наша команда, как и водилось, отмечала юбилей Красной Армии. Как полагается, выпили спирту, он тогда входил в солдатскую пайку, за нее, родную и непобедимую. Разговорились о житье - бытье на гражданке. Спирт языки развязал. Коснулись и крестьянской темы. Я кое-что знал, и высказал свои соображения, мол, с крестьян дерут шерсть, как с овец, отбирают почти все продукты. Даже частушку спел: "Бабушка, куда идешь, чего под фартучком несешь? Просят шерсти на налог, несу последний хохолок". Вроде бы все посмеялись. Но тот смех для меня вот как обернулся.

В нашей компании оказался стукач, Сенька-кок. Он побежал к командиру, все выложил, не забыл и о частушке. Утром командир выстроил нас, сурово зачитал приказ, которым объявил мне за клевету на советскую власть 20 суток гауптвахты. Отвели меня на губу. Отсидел там до 5 марта, когда слухи дошли, что Иосиф Грозный хвост откинул. Все, кто сидел на губе, стали ожидать амнистию. Пришли за мной, забрали в часть. Ну, думаю, пронесло, все закончилось.

Но не тут-то было. Примерно 12 марта во время пурги, сильно дуло, из Уреликов в нашу часть нарта приехала, а на ней старший лейтенант. Оказалось, за мной, командование части, как и полагалось, рапортовало о моей клевете на власть в особый отдел. Собрал я вещички, и меня повезли. Прибыли в контрразведку, поместили в одиночку. По ночам допросы, кто ты и что ты, кто родители, где родился, где крестился, кто еще несет, как и я антисоветчину, и так далее, и в том же духе. Вот в таком режиме прожил месяц. Врать не буду - хамства, мордобоя никто не допускал. Обращались со мной, как с обычным солдатом. Кормежка была из солдатской кухни, жить можно, на прогулку выводили регулярно, на рассвете, пока еще все спали. Но па таком морозище в шипелке без пуговиц и ремня постоишь не долго. Глотнешь, как рыба, воздуха и ныряешь в камеру.

Через месяц состоялось заседание "тройки". Главенствовал дряхлый такой полковник Петров, маленький шибздик, как Ежов, не крупнее. Ему, наверное, лет семьдесят тогда было. Сколько ни говорил, ни разу не посмотрел на меня, подсудимого. Привычка, наверное такая у него выработалась. Заседание длилось минут 12-15, не больше. Вопросы были примерно те же, что и раньше, кто ты, н так далее. После этого выпели меня и коридор - "тройке" надо было совещаться. Не успел докурить папиросу, как повели обратно.

После суда отправили в гарнизонную тюрьму. До моего прихода там произошел такой случай. Кто то из заключенных сделал подкоп под стеной н гуртом обворовали полярторговский ларек. Наутро все вышли из камер и отправились в столовую за баландой, как интеллигенты, в новеньких, с иголочки, костюмчиках, хромовых сапогах и кепочках. Конечно, всех загнали обратно - раздевайтесь, возвращайте все ворованное! Но заключенные, зайдя в тюрьму, забаррикадировались, не пускают охрану. Тогда вохровцы взобрались на крышу, бросили в трубу дымовую шашку, а трубу закрыли. Дым повалил внутрь, заключенные поняли, что больше шутить нельзя, открыли дверь. Рванулся в нее зеленый лейтенант с пистолетом в руках, страху решил нагнать на всех. Но вышло наоборот, у него пистолет отобрали и так закинули за насыпную стенку, что потом и не нашли...

Утихомирилась тюрьма. Вывезли зачинщиков, а потом и нас скоро отправили в КПЗ Провидения. Там один сокамерник, молодой парнишка умер. Непонятно отчего - на вид вроде здоровый был, да и срок у него всего полтора года. Может быть умер от того, что внутренне замучил себя? Не знаю. Похоронили мы его, нам всем разрешили пойти на кладбище. А потом в конце июля в Анадырь самолетом нас отправили. Там тюрьма на берегу Казачки была. Сидим неделю. Две сидим. Скучища! Время, кажется, замерло. Однажды, когда зашел в камеру старший сержант по фамилии, как сейчас помню, Изместьев, хороший дядька, мы и спросили у него - сколько же будем без дела сидеть? А он спрашивает: "А что вы умеете?". Я ему о себе говорю, могу плотничать, столярничать, малярить, слесарить, печки ложить. "Печки?" - переспрашивает. Да у тебя же заказов будет столько, что не отмахнешься. Пообещал сержант завтра же мне работу подыскать, посоветовал только взять себе помощника. Я выбрал Володю Шичкова, бывшего рыбинспектора из Анадыря.

С тех пор у нас с ним началась другая жизнь. В первые дни с нами ходил милиционер, но через полмесяца мы стали бесконвойными, охрана поняла, что мы и не думаем о побеге. Да и куда на Чукотке убежишь, тем более в то время? Заказов на работу нам действительно хватало, прав оказался сержант. Хозяйки оставались довольными и нас не обижали - и кормили нас, и поили, да еще и с собой в тюрьму давали. Возвращаешься, бывало, язык набок от выпитого спирта - тогда ведь н начало, и середину, и конец работы приливали. Вот так мы и жили.

После ноября начали наших трогать. Первый этап отправили в Иультин. А потом, 30 декабря, нас, восьмерых, в сопровождении милиционера посадили в самолет и доставили в Апапельгино. Приземлились, аэродром тогда находился по эту сторону реки Апапельхин. Поместили нас в комнату, а в ней ни скамейки, ни хрена не было. Разместились на полу, жрать хочется, а нечего. Прослышали мы, что в поселке есть пекарня, может, сходить туда, что-нибудь накопытим? Услышали также и то, что за сутки до нас в этой же комнате намертво вырезали шестерых освободившихся. Так что обстановка не из приятных была для нас. Но голод - не тетка. Кто пойдет в пекарню? Никто не решается. Вроде бы лапу готовы сосать. Взял я тогда одного парня, да и пошли с ним. В пекарне было два пекаря. Усадили нас за стол. Дали хлеба, шмат сала порезали, бутылку спирта поставили. Наелись мы, окосели в дым, пекари в мешок хлеба нам загрузили - подкармливайте своих! И все это бесплатно, ни копейки не взяли. Так я и не знаю, кто они были - освободившиеся или вольные.

Подкормили мы своих. Переночевали. А утром транспорта в Певек нет - дорогу накануне, сильно занесло. Жди пока расчистят ее. Я уговорил милиционера и остальных идти пешком. Пошли, прошли склады райГРУ, на автобазе "Луч" (там сейчас расположена Певекская автобаза. - И. М.), поймали машину. Шофер довез нас до райотдела милиции. Он тогда располагался в бараке из лиственницы, стоял на том месте, где после был построен кинотеатр "Чукотка". В райотделе нам пришлось побыть совсем немного. Сильно разбушевались соседи по камере: "Киньте нам парочку свеженьких, мы из них Марусек сделаем!". Начальник не рискнул оставлять нас на ночь, подальше от греха решил убрать - отправил нас в центральный лагерь, который размещался в Моргородке. Поперлись туда. Пришли, а это было 31 декабря, как раз под новый 1954 г. Нас кроме БУРа (барак усиленного режима. - И. М.) негде было размещать. Направили туда. Зашли в камеру, а там окошко выбито, на нарах косогор снега, морозяка стоит градусов 30, не меньше. Дали на ночь по паре одеял, чтобы не замерзли. Только нас завели туда, как из-за стенки стучать начали, спрашивать: "Кто вы и откуда?". Велят к стенке подойти. Я подошел, ответил, что из Анадыря. "Суки среди вас есть?", - задает новый вопрос. "Откуда суки", - отвечаю, - "одни мужики", я еще не знал ни кличек, ни того, что борьба между ворами в законе и ссученными была в разгаре...

На утро повели нас в лагерь. На проходной сержант стращать стал, мол, на растерзание уголовникам, брошу. Завели в барак на поселение, - этот барак, кстати, до сих пор стоит. Мне место недалеко от угла досталось, внизу, а надо мной вор в законе спал. Там было потеплее, вот они и занимали вторые ярусы. Через несколько дней, 4 января меня на работу на ЧЭК направили, потому что я с различной техникой был знаком еще до службы в Армии на реечных судах ходил по Волге, да и 9 классов образования имел. По тем временам это было немало. Энергокомбинат представлял из себя вот что. Он разделялся на дизельную станцию, в которой находилось 10-12 дизелей мощностью от 400 до 800 киловатт (среди них отечественные, американские и немецкие машины) и паровую станцию с пятью турбинами шведского и американского производства. Направили меня на курсы - техника. Через два месяца я был уже помощником машиниста на "Лавале" - шведской турбине. Потом перевели на американскую...

Что я могу сказать о Певеке? В центральном лагере, как мне представляется, было не меньше тысячи заключенных, наверное, столько же было и тогда, когда меня освобождали. Работали в основном на ЧЭКе, ЦРММ, П-4 - это были объекты, расположенные рядом с нынешней ТЭЦ. Конечно же, трудились и в морском порту. Певек тогда, казалось, состоял из сторожевых вышек, куда ни глянь, везде вышки и вышки! Все кругом огорожено. Зимой обносили колючкой пресное озеро, на берегу ставили вышки, чтобы никто не напакостил - тогда пресное озеро было единственным источником питьевой воды. Летом в том же, 1954 г., в Певеке появилась геодезическая экспедиция, которая начала вербовать рабочих. Условия в экспедиции показались заманчивыми, а самое главное было - выход на вольное поселение, то есть появлялась возможность получить некоторую свободу. Клюнули мы на эти условия с приятелем Вовкой, который сидел за убийство и имел 10 лет заключения. Он был грамотным парнем, техникум окончил, вот меня и с агитировал. Ушли в экспедицию. Занимались разбивкой объездной дороги в Певеке и трассы, ходили от поселка до поворота на Гыргычан, забивали в землю деревянные колышки. Но кончилась для нас эта жизнь. Как-то геологи Чаунского райГРУ ПОЛУЧИЛИ зарплату, но не смогли сразу выдать ее полностью и оставили в рюкзаке в одной из комнат. Дневальный подметил это, приспособился, подцепил проволокой рюкзак, нагреб денег столько, сколько мог спрятать, не покидая пост. Остальные в рюкзаке бросил на место. После этого случая всех расконвоированных в зону и загнали. А потом нас перекинули в 1955 г. на прииск "Куйвивеем". Узнав, что там есть морской порт, я попросился туда, разгружать лихтера с грузом. Быстро освоился, мне же многое с гражданки знакомым было. А потом в ту зиму случилось несчастье, во время южака два человека в нашем бараке сгорели. А мы тогда сидели в другом бараке, куда забежали легко одетыми. В окно увидели как полыхал барак, но южак такой был, что невозможно подойти, да и чем тушить? Лопатой и снегом? Отправились мы по распадку на прииск до которого было 12 километров. Пришли, рассказываем про пожар, а нам вроде неверят. Повезли обратно, провели расследование. Одного человека, обрубок без рук и ног нашли, у второго спина в чистую сгорела. Убедившись, что мы к пожару отношения в самом деле не имеем, оставили нас на зиму на прииске. Строили приборы, а когда они закрутились и море открылось ото льда, нас, учитывая опыт, снова направили в морпорт. Стал я там и за бригадира, и за начальника - работа, в общем-то не cложная. Да и не в тягость. Сообщают, бывало, что лихтер из Певека идет, мы вызываем с прииска пару бульдозеров, чтобы до прихода судна подготовить "пирс" - наваловку грунта с таким расчетом, чтобы автомашины могли подходить к борту лихтера. Так и работали. Питались не то что сносно, я бы даже сказал хорошо. Что греха таить, мужики умудрялись спереть при разгрузке и еду, и сладости, и спирт. Жаловаться кому-то, а тем более запрещать или стыдить, упаси бог, нельзя, враз прикончат. Жизнь-то дороже. Однажды еду на прииск на машине (к тому времени я научился водить автомашины, работать на тракторах), а у зоны меня останавливают - давай, мол, быстрее в бухгалтерию, получай расчет - тебя ос-во-бож-да-ют! А я ни сном, ни духом, об этом. Не верю, вдруг розыгрыш? Срок ведь мне еще не вышел. Но оказалось все правда. Побежал я, как и велели, за расчетом. Выдали мне новые сапоги кирзовые, костюм из драп-дерюги, телогрейку, кепку. Приехали в певекскую транзитку, откуда мне пришлось начать свою диссею. Вызвали на комиссию. Какая-то женщина зачитала постановление Президиума Верховного Совета об освобождении. Посоветовала больше не болтать без толку. Да я и без нее уже знал, что лучше держать язык за зубами. За незнание этой простейшей истины я отсидел 3 года и 4 месяца - вот во что обошлась мне частушка...

А то как-то на ЧЭКе понадобилось мне сходить по нужде. Позвал я сменщика, турбину нельзя было без присмотра оставлять. Проходя мимо топки, заметил группу людей, которые в матрацовке что-то длинное и толстое в топку пихают. Осенило меня - человека собираются сжигать! Меня как ветром обратно к турбине сдуло, забыл зачем и уходил. Но я скажу, что лично меня никто не трогал. Может быть, потому, что я сразу усвоил - хочешь остаться живым, надо меньше знать, видеть, и слышать. Но может, спасло и то, что я дружил с Вовкой, а такие люди в лагере большим авторитетом пользовались, так что он для меня был своеобразным прикрытием.

Но однажды все-таки и мне попало. Весной дело было, подтаивало уже. Как-то проходили мимо нас, группы заключенных, стоявших недалеко от вахты, начальник режима с молоденькой женой. Один из наших, дуралей, скатал снежок с галькой внутри, да и запустил им в молодуху. Попал ей под глаз. Она, конечно, в крик. А я громко сказал дуралею, что надо бы не ей, а ему - показываю на начальника режима. Только сказал это, как почувствовал сильнейший удар по голове. А дальше ничего не помню. Пришел в себя и узнал, что мне сломали три ребра, разбили колено, а физиономия так была разукрашена, что глаза ничего не видели. Еще крепче я усвоил правило, не слышать, не знать, не видеть...

В лагере мне приходилось слышать, что несколько лет до моего прибытия, примерно в 1950-1952 гг. заключенные в лагере так взбунтовались, что положили их много, с суши приезжала охрана с автоматами, а с моря катер с пулеметом зашел. Вот так и косили с двух сторон. Но за что - не знаю. Когда я видел, подобного, я имею ввиду в таких масштабах, не было. Хотя, конечно, приходилось видеть, как на повороте к нынешней водостанции охрана пристрелила двух заключенных. Видел трупы, которые выносило морем на берег. А однажды выбросило бочку, в которой был заварен труп. О побегах я не слышал, чтобы при мне происходили. Но говорили, что еще раньше одна бригада с рудника "Валькумей" целиком ушла, да так, что ее и не нашли. Говорили также, что дважды пытались самолет "Каталина" угнать, но оба раза неудачно. Знаю и видел не раз как хоронили заключенных, аммонитом рванут мерзлую землю, бульдозер притащит на волокуше 40-50 трупов из лагерного морга. Трупы свалят в ямку, прицепят одному-другому бирку к ноге и бульдозер загребает ямку. На том месте устанавливали знак с фамилиями только тех, кто значился на бирках. А остальные безымянными пропадали. По одиночке я не видел чтобы хоронили - аммонита бы не хватило...

Вот таким было лагерное бытие, которое, как мне казалось, никого не удивляло, не возмущало, его принимали как должное. Даже к смерти относились с равнодушием - еще не моя очередь".

Вот и весь рассказ. Хочется просить у Александра Васильевича и других невиновных, и пострадавших, прощения. Хотя лично я никому из них ничего плохого не сделал. И все же...

Хочется сказать ему, всем безвинно пострадавшим, - простите нас, практически таких же, как и вы, обездоленных, но с той лишь небольшой разницей, что нас не швыряло по лагерям и тюрьмам и нас не допрашивали следователи.

Простите, если сможете!

Простите за унижение, которое пришлось Вам испытать в дни своей сгубленной молодости, неустроенной взрослости и грядущей безрадостной старости.

Простите за то, что мы иногда верили тому, что вы, а не Система, преступили 3акон.

Виктор Франкл выделил и вторую стадию. Она получила название «апатия» . Что же характерно для этой стадии? Дадим слово автору:

«Апатия, внутреннее отупение, безразличие — эти проявления второй фазы психологических реакций заключенного делали его менее чувствительным к ежедневным, ежечасным побоям. Именно этот род нечувствительности можно считать необходимейшей защитной броней, с помощью которой душа пыталась оградить себя от тяжелого урона».

Заключенные в лагере вынуждены постоянно наблюдать за садистскими наказаниями, которым подвергались их товарищи. И нормальная человеческая реакция — отгородиться от этого, не смотреть, спрятаться. Но никуда не спрячешься. Можно лишь направить взгляд в пол. Но проходят дни, недели, месяцы и реакция людей на жестокость меняется. Они столько всего видели, что внутренне их все эти зверства уже не трогают. Возникает ощущение, что душа перестает ощущать чужую боль — в ней что-то отмирает. Единственное, что чувствует заключенный, когда становится невольным свидетелем жестокости, так это некоторое чувство радости от того, что он сам не находится в положении избиваемого.

Вместе с состраданием у заключенного отмирают и такие чувства, как брезгливость, страх и возмущение. Но было одно чувство, заглушить которое было практически невозможно. Речь идет о справедливости. По свидетельствам узников, даже физическая боль не приносила столько страданий, сколько проносила боль душевная от острого ощущения несправедливости всего вокруг происходящего .

У заключенных не было имен. Был только номер, вытатуированный на коже. И в списках, составляемых нацистами, стояли одни только номера. Человек терял свою самость. Его «я» было полностью растоптано лагерной системой. Каждый понимал, что лучшая стратегия выживания — никогда и ничем не выделяться из толпы . Ни в коем случае нельзя привлекать к себе внимание СС — это было смертельно опасно.

Говоря о нечеловеческих условиях лагерной борьбы за выживание, автор особо выделяет голод . Голод — это то чувство, которое полностью порабощало человека. Навязчивые мысли о еде не давали покоя ни днем, ни ночью. И многие мечтали о нормальном питании даже не ради вкуса самой еды, а ради того, чтобы избавить человека от того недостойного состояния, при котором он вообще ни о чем кроме еды и думать-то и не может.

Автор с благодарностью вспоминает повара, который разливал жидкий суп невзирая на лица. А это означало, что любому заключенному в тарелку могла попасть лишняя картошка или несколько горошин. Прочие же повара простым заключенным разливали суп только «с верха», а со дна зачерпывали только «привилегированным» узникам или же своим друзьям.

Вопрос о том, как лучше разделить свои скудные хлебные запасы, в лагере был совсем не праздным. И здесь у заключенных не было единого мнения. Одни считали, что свой хлеб лучше съедать сразу и в момент выдачи. Так имеется хоть какая-то возможность подпитать себя энергией и пусть ненадолго, но приглушить голод. И еще один плюс — никто этот хлеб уже не украдет. Другие же, в том числе и сам Виктор Франкл, считали, что удовольствие от хлеба необходимо растягивать максимально надолго. Цитирую автора:

«Когда кругом слышались охи и стоны. Когда приходилось видеть, что сильный когда-то мужчина, плача как ребенок, с не налезающими на ноги ботинками в руках босиком выбегает на заснеженный плац… Вот тогда я и хватался за слабое утешение в виде сэкономленного, хранимого с вечера в кармане кусочка хлеба! Я жевал и сосал его и, отдаваясь этому ощущению, хоть чуть-чуть отвлекался от ужаса происходящего».

Предполагая, что у читателей неизменно возникнет вопрос о сексуальных потребностях заключенных, автор отвечает на него однозначно — никаких сексуальных фантазий у узников лагерей нет и быть не может . В условиях невозможности удовлетворения самых примитивных человеческих потребностей мысли о сексе не могут найти никакой почвы. Зато каждый заключенный ощущает сильнейшую тоску по любви и заботе.

Внутренний диалог с любимым человеком — этот простой психотерапевтический прием — позволил многим заключенным не впасть в отчаяние и не опуститься окончательно. Те, кому было ради кого продолжать жить, отчаянно боролись за свое существование. Подчас было невыносимо трудно и больно. Но они не сдавались.

Автор описывает случай, когда ночью лежащему рядом с ним человеку явно приснился кошмар. Виктор Франкл уже хотел было разбудить соседа, но потом подумал о том, что едва ли самый страшный кошмар будет хуже, чем возвращение человека в лагерную действительность . И не стал его будить. Автор с горечью отмечает, что для него самого ранние часы пробуждения (почти еще ночью) были самыми тяжелыми из всех. Ведь сон, пусть и совсем ненадолго, позволяет человеку забыться. Отрешиться от всего. Но беспощадные утренние три гудка вновь возвращают к той ужасающей атмосфере жестокости и равнодушия…

Заключенные радовались, когда у них была возможность перед сном заняться уничтожением вшей. В противном случае эти отвратительные насекомые, которыми буквально кишел барак, отнимали у узников и без того драгоценные минуты сна.

Они завидовали простым арестантам — не узникам концлагерей, а обычным преступникам. У тех, по крайней мере, были свои нары, улучшенное питание, возможность получать посылки и письма с воли. Всё это было для лагеря невозможной роскошью.

Автор отмечает еще одну особенность психологии узников. Человек в лагере становится крайне раздражительным. Всему виной голод и постоянный дефицит сна. Раздражительность, помноженная на апатию, приводила к упадку духом. Люди ощущали свою полную беспомощность в сложившейся ситуации. Они были всего лишь игрушками в руках бездушной машины смерти. А ведь когда-то, еще совсем недавно, каждый из них имел свою семью, обладал какой-то профессией, был кому-то нужен.

Но и в таких, казалось бы, совершенно невыносимых условиях, находились люди, которые вне зависимости ни от чего сохраняли человеческие чувства и имели способность к состраданию. Их можно было встретить не только в среде заключенных, но даже и в рядах СС. Но об этом — .

Музейная коллекция начала складываться в 1988 году во время проведения документальных выставок Общества «Мемориал» в Москве. Вместе с документами родственники репрессированных приносили памятные вещи, рисунки, фотографии, которые передавали на хранение в «Мемориал». В 1990 году был организован Музей, первым директором которого стала искусствовед В. А. Тиханова. С этого же времени началось целевое комплектование фондов. Основным источником комплектования были семьи репрессированных, в которых сохранились вещественные реликвии, живописные и графические работы; часть экспонатов поступила в результате экспедиций по местам бывших лагерей; фонд фотографий пополнялся во многом за счет копирования в государственных архивах.

На начало 2015 года в музейной коллекции насчитывается более 2400 подлинных предметов лагерного искусства и быта (период 1920-1960). Основную часть собрания (около 1500 единиц) составляют графические и живописные работы заключенных художников - жанровые зарисовки, портреты, интерьеры, пейзажи, эскизы декораций и костюмов для спектаклей лагерного театра. Среди авторов - как признанные мастера (например, Василий Шухаев , Михаил Соколов , Михаил Рудаков , Борис Свешников , Лев Кропивницкий , Юло Соостер), так и безвестные любители, побывавшие в лагерях и ссылках.

В музейной коллекции сложился и значительный комплекс ремесленных изделий и бытовых вещей лагерного происхождения - одежда, орудия труда, посуда, сувениры и др. (около 700 единиц). Во вспомогательных фондах представлены также материалы лагерной пропаганды, печатная продукция, личные документы репрессированных художников.

Для части экспонатов есть фонд негативов, слайдов, сканированных изображений. Помимо документов внутреннего учета (книга поступлений, инвентарная книга), в Музее имеется научно-справочный аппарат: электронный каталог основного собрания, картотека репрессированных художников и т.п. По состоянию на 1998 год издан печатный иллюстрированный каталог (1039 единиц хранения):

  • Творчество и быт ГУЛАГа: Каталог музейного собрания общества «Мемориал» / Сост. и вступ. ст.: В. А. Тиханова; предисл.: С. А. Ковалев; худ.: Б. В. Трофимов; отв. ред.: Н. Г. Охотин. — М.: Звенья, 1998. — 208 с.
  • Полнотекстовая версия каталога на русском и английском языках

К собственно музейному собранию примыкают материалы Фотоархива - около 13 000 единиц хранения. Это оригинальные и копийные документальные фотографии, отражающие историю политических репрессий в СССР в 1920-1980-х годов, жизнь и труд заключенных Гулага, повседневную жизнь СССР, советскую пропаганду, деятельность Общества «Мемориал» и т.п. В фотоархиве имеется фонд негативов, копийных отпечатков и электронных копий. Ведется систематическая картотека, база данных с контрольными изображениями.

Издательская, просветительская и поисковая работа Музея осуществляется в рамках различных программ Общества «Мемориал» (в частности, Музей участвует в программе «Виртуальный музей Гулага»). Материалы Музея используются в изданиях «Мемориала», часто предоставляются для публикаций в книгах и СМИ, в том числе на TV. Сотрудники музея консультируют историков, журналистов, учителей, музейных работников. Из специализированных изданий, кроме каталога и материалов конкретных выставок, изданы книги:

    Борис Свешников. Лагерные рисунки. Альбом / Сост.: И. Голомшток, И. Осипова; худ.: Б. Трофимов. — М.: Звенья, 2000. — 160 с.: ил. - На рус. и англ. яз.

  • Карлаг: Творчество в неволе: Художники, музеи, документы, памятники / Сост. Жумадилова Н.Т.; [Подбор иллюстраций, аннотации и биографич. справки Фадеева С.Я.]; Карагандинский ун-т "Болашак", Международное о-во "Мемориал". — Караганда, 2009. — 248 с., ил. —на каз., рус. и англ. яз. [оглавление ]

Фонды Музея и выставочный зал расположены в новом здании «Мемориала» по адресу: ул. Каретный ряд, д. 5/10. Выставочный зал открыт для свободного посещения во время работы выставок с 11.00 до 19.00, кроме воскресенья и понедельника. Кроме того, хранители проводят обзорные экскурсии по музейным фондам по предварительной записи.

Выставочная деятельность Музея проводится также на внешних площадках, в сотрудничестве со многими партнерами . В период с 1989 по 2015 год Музей организовал более 60 художественных и документальных выставок (выборочный список). Кроме того, материалы Музея ежегодно экспонируются на нескольких выставках, устроенных различными музеями и галереями в Москве, в других городах России и стран Европы. С 1990 г. экспонаты Музея участвовали более, чем в 120 сторонних выставочных проектах. Широко используются материалы Музея и в различных виртуальных экспозициях, наиболее обширные подборки см., например: «Гулаг: дни и жизни» (Центр Розенцвейга, США), «Гулаг» (Ассоциация «Мемориал-Италия»), «Виртуальный музей Гулага» (НИЦ «Мемориал», СПб.), «Гулаг» (OSA, Budapest), в биографическом разделе сайта «Карта Гулага» (Мемориал Германия) и др.

В разное время в Музее работали: В. В. Ашкенази, Н. В. Костенко, Е. О. Кудленок, С. А. Ларьков, Н. А. Малыхина, Н. Г. Мордвинцева, Н. Г. Охотин, Ю. Б. Полякова, В. А. Тиханова, С. Я. Фадеева, А. П. Шевелева. Фотоработы осуществляли: Н. А. Богданов, И. М. Клятов, В. В. Нефедов, А. А. Ульянин, А. А. Урванцев. В выставочных проектах постоянно принимали участие: Л. К. Алексеева, М. Б. Гнедовский, Е. А. Голосовская, В. Ю. Дукельский, А. А. Литвин, И. И. Осипова, А. Ф. Саргсян, М. В. Соколова и др.

Директор Музея - Ирина Геннадьевна Галкова

Хранители Музейного фонда - Светлана Яковлевна Фадеева, Мария Павловна Новоселова

Хранитель Фотоархива - Наталия Алексеевна Малыхина

В бригаду Шмелева сгребали человеческий шлак - людские отходы золотого забоя. Из разреза, где добывают пески и снимают торф, было три пути: "под сопку" - в братские безымянные могилы, в больницу и в бригаду Шмелева, три пути доходяг. Бригада эта работала там же, где и другие, только дела ей поручались не такие важные. Лозунги "Выполнение плана - закон" и "Довести план до забойщиков" были не просто словами. Их толковали так: не выполнил норму - нарушил закон, обманул государство и должен отвечать сроком, а то и собственной жизнью.

И кормили шмелевцев похуже, поменьше. Но я хорошо помнил здешнюю поговорку: "В лагере убивает большая пайка, а не маленькая". Я не гнался за большой пайкой основных забойных бригад.

Я был переведен к Шмелеву недавно, недели три, и не знал его лица - была в разгаре зима, голова бригадира была замысловато укутана каким-то рваным шарфом, а вечером в бараке было темно - бензиновая колымка едва освещала дверь. Я и не помню бригадирского лица. Голос только, хриплый, простуженный голос.

Работали мы в ночной смене в декабре, и каждая ночь казалась пыткой - пятьдесят градусов не шутка. Но все же ночью было лучше, спокойней, меньше начальства в забое, меньше ругани и битья.

Бригада строилась на выход. Зимой строились в бараке, и эти последние минуты перед уходом в ледяную ночь на двенадцатичасовую смену мучительно вспоминать и сейчас. Здесь, в этой нерешительной толкотне у приоткрытых дверей, откуда ползет ледяной пар, сказывается человеческий характер. Один, пересилив дрожь, шагал прямо в темноту, другой торопливо досасывал неизвестно откуда взявшийся окурок махорочной цигарки, где и махорки-то не было ни запаха, ни следа; третий заслонял лицо от холодного ветра; четвертый стоял над печкой, держа рукавицы и набирая в них тепло.

Последних выталкивал из барака дневальный. Так поступали везде, в каждой бригаде, с самыми слабыми.

Меня в этой бригаде еще не выталкивали. Здесь были люди и слабее меня, и это вносило какое-то успокоение, нечаянную радость какую-то. Здесь я пока еще был человеком. Толчки и кулаки дневального остались в той "золотой" бригаде, откуда меня перевели к Шмелеву.

Бригада стояла в бараке у двери, готовая к выходу. Шмелев подошел ко мне.

Останешься дома, - прохрипел он.

На утро перевели, что ли? - недоверчиво сказал я. Из смены в смену переводили всегда навстречу часовой стрелке, чтоб рабочий день не терялся, и заключенный не мог получить несколько лишних часов отдыха. Эту механику я знал.

Нет, тебя Романов вызывает.

Романов? Кто такой Романов?

Ишь, гад, Романова не знает, - вмешался дневальный.

Уполномоченный, понял? Не доходя конторы живет. Придешь в восемь часов.

В восемь часов!

Чувство величайшего облегчения охватило меня. Если уполномоченный меня продержит до двенадцати, до ночного обеда и больше, я имею право совсем не ходить сегодня на работу. Сразу тело почувствовало усталость. Но это была радостная усталость, заныли мускулы.

Я развязал подпояску, расстегнул бушлат и сел около печки. Сразу стало тепло, и зашевелились вши под гимнастеркой. Обкусанными ногтями я почесал шею, грудь. И задремал.

Пора, пора, - тряс меня за плечо дневальный. - Иди - покурить принеси, не забудь.

Я постучал в дверь дома, где жил уполномоченный. Загремели щеколды, замки, множество щеколд и замков, и кто-то невидимый крикнул из-за двери:

Заключенный Андреев по вызову.

Раздался грохот щеколд, звон замков - и все замолкло.

Холод забирался под бушлат, ноги стыли. Я стал колотить буркой о бурку - носили мы не валенки, а стеганые, шитые из старых брюк и телогреек ватные бурки.

Снова загремели щеколды, и двойная дверь открылась, пропуская свет, тепло и музыку.

Я вошел. Дверь из передней в столовую была не закрыта - там играл радиоприемник.

Уполномоченный Романов стоял передо мной. Вернее, я стоял перед ним, а он, низенький, полный, пахнущий духами, подвижный, вертелся вокруг меня, разглядывая мою фигуру черненькими быстрыми глазами.

Запах заключенного дошел до его ноздрей, и он вытащил белоснежный носовой платок и встряхнул его. Волны музыки, тепла, одеколона охватили меня. Главное - тепла. Голландская печка была раскалена.

Вот и познакомились, - восторженно твердил Романов, передвигаясь вокруг меня и взмахивая душистым платком. - Вот и познакомились. Ну, проходи. - И он открыл дверь в соседнюю комнату - кабинетик с письменным столом, двумя стульями.

Садись. Ни за что не угадаешь, зачем я тебя вызвал. Закуривай.

Он порылся в бумагах на столе.

Как твое имя? Отчество?

Я сказал.

А год рождения?

Тысяча девятьсот седьмой.

Я, собственно, не юрист, но учился в Московском университете на юридическом во второй половине двадцатых годов.

Значит, юрист. Вот и отлично. Сейчас ты сиди, я позвоню кое-куда, и мы с тобой поедем.

Романов выскользнул из комнаты, и вскоре в столовой выключили музыку и начался телефонный разговор.

Я задремал, сидя на стуле. Даже сон какой-то начал сниться. Романов то исчезал, то опять возникал.

Слушай. У тебя есть какие-нибудь вещи в бараке?

Все со мной.

Ну, вот и отлично, право, отлично. Машина сейчас придет, и мы с тобой поедем. Знаешь, куда поедем? Не угадаешь! В самый Хаттынах, в управление! Бывал там? Ну, я шучу, шучу...

Мне все равно.

Вот и хорошо.

Я переобулся, размял руками пальцы ног, перевернул портянки.

Ходики на стене показывали половину двенадцатого. Даже если все это шутки - насчет Хаттынаха, то все равно, сегодня уже я на работу не пойду.

Загудела близко машина, и свет фар скользнул по ставням и задел потолок кабинета.

Поехали, поехали.

Романов был в белом полушубке, в якутском малахае, расписных торбасах.

Я застегнул бушлат, подпоясался, подержал рукавицы над печкой.

Мы вышли к машине. Полуторатонка с откинутым кузовом.

Сколько сегодня, Миша? - спросил Романов у шофера.

Шестьдесят, товарищ уполномоченный. Ночные бригады сняли с работы.

Значит, и наша, шмелевская, дома. Мне не так уж повезло, выходит.

Ну, Андреев, - сказал оперуполномоченный, прыгая вокруг меня. - Ты садись в кузов. Недалеко ехать. А Миша поедет побыстрей. Правда, Миша?

Миша промолчал. Я влез в кузов, свернулся в клубок, обхватил руками ноги. Романов втиснулся в кабину, и мы поехали.

Дорога была плохая, и так кидало, что я не застыл.

Думать ни о чем не хотелось, да на холоде и думать нельзя.

Часа через два замелькали огни, и машина остановилась около двухэтажного деревянного рубленого дома. Везде было темно, и только в одном окне второго этажа горел свет. Двое часовых в тулупах стояли около большого крыльца.

Ну, вот и доехали, вот и отлично. Пусть он тут постоит. - И Романов исчез на большой лестнице.

Было два часа ночи. Огонь был потушен везде. Горела только лампочка за столом дежурного.

Ждать пришлось недолго. Романов - он уже успел раздеться и был в форме НКВД - сбежал с лестницы и замахал руками.

Сюда, сюда.

Вместе с помощником дежурного мы двинулись наверх и в коридоре второго этажа остановились перед дверью с дощечкой "Ст. уполномоченный НКВД Смертин". Столь угрожающий псевдоним (не настоящая же это фамилия) произвел впечатление даже на меня, уставшего беспредельно.

"Для псевдонима - чересчур", - подумал я, но надо было уже входить, идти по огромной комнате с портретом Сталина во всю стену, остановиться перед письменным столом исполинских размеров, разглядывать бледное рыжеватое лицо человека, который всю жизнь провел в комнатах, в таких вот комнатах.

Романов почтительно сгибался у стола.

Тусклые голубые глаза старшего уполномоченного товарища Смертина остановились на мне. Остановились очень недолго: он что-то искал на столе, перебирал какие-то бумаги. Услужливые пальцы Романова нашли то, что было нужно найти.

Фамилия? - спросил Смертин, вглядываясь в бумаги. - Имя? Отчество? Статья? Срок?

Я ответил.

Бледное лицо поднялось от стола.

Жалобы писал?

Смертин засопел:

За хлеб?

И за хлеб, и просто так.

Хорошо. Ведите его.

Я не сделал ни одной попытки что-нибудь выяснить, спросить. Зачем? Ведь я не на холоде, не в ночном золотом забое. Пусть выясняют, что хотят.

Пришел помощник дежурного с какой-то запиской, и меня повели по ночному поселку на самый край, где под защитой четырех караульных вышек за тройной загородкой из колючей проволоки помещался изолятор, лагерная тюрьма.

В тюрьме были камеры большие, а были и одиночки. В одну из таких одиночек и втолкнули меня. Я рассказал о себе, не ожидая ответа от соседей, не спрашивая их ни о чем. Так положено, чтобы не думали, что я подсажен.

Настало утро, очередное колымское зимнее утро, без света, без солнца, сначала неотличимое от ночи. Ударили в рельс, принесли ведро дымящегося кипятка. За мной пришел конвой, и я попрощался с товарищами. Я не знал о них ничего.

Меня привели к тому же самому дому. Дом мне показался меньше, чем ночью. Пред светлые очи Смертина я уже не был допущен.

Дежурный велел мне сидеть и ждать, и я сидел и ждал до тех пор, пока не услышал знакомый голос:

Вот и хорошо! Вот и отлично! Сейчас вы поедете! - На чужой территории Романов называл меня на "вы".

Мысли лениво передвигались в мозгу - почти физически ощутимо. Надо было думать о чем-то новом, к чему я не привык, не знаю. Это новое - не приисковое. Если бы мы возвращались на свой прииск "Партизан", то Романов сказал бы: "Сейчас мы поедем". Значит, меня везут в другое место. Да пропади все пропадом!

По лестнице почти вприпрыжку спустился Романов. Казалось, вот-вот он сядет на перила и съедет вниз, как мальчишка. В руках он держал почти целую буханку хлеба.

Вот, это вам на дорогу. И еще вот. - Он исчез наверху и вернулся с двумя селедками. - Порядок, да? Все, кажется... Да, самое-то главное и забыл, что значит некурящий человек.

Романов поднялся наверх и появился снова с газетой. На газете была насыпана махорка. "Коробочки три, наверное", - опытным глазом определил я. В пачке-восьмушке восемь спичечных коробок махорки. Это лагерная мера объема.

Это вам на дорогу. Сухой паек, так сказать. Я кивнул.

А конвой уже вызвали?

Вызвали, - сказал дежурный.

Наверх пришлите старшего.

И Романов исчез на лестнице.

Пришли два конвоира - один постарше, рябой, в папахе кавказского образца, другой молодой, лет двадцати, розовощекий, в красноармейском шлеме.

Вот этот, - сказал дежурный, показывая на меня. Оба - молодой и рябой - оглядели меня очень внимательно с ног до головы.

А где начальник? - спросил рябой.

Вверху. И пакет там.

Рябой пошел наверх и скоро вернулся с Романовым.

Они говорили негромко, и рябой показывал на меня.

Хорошо, - сказал наконец Романов, - мы дадим записку.

Мы вышли на улицу. Около крыльца, там же, где ночью стоял грузовичок с "Партизана", стоял комфортабельный "ворон" - тюремный автобус с решетчатыми окнами. Я сел внутрь. Решетчатые двери закрылись, конвоиры уселись в тамбуре, и машина двинулась. Некоторое время "ворон" шел по трассе, по центральному шоссе, что разрезает пополам всю Колыму, но потом свернул куда-то в сторону. Дорога вилась между сопок, мотор все время храпел на подъемах; отвесные скалы с редким лиственным лесом и заиндевевшие ветки ивняка. Наконец, сделав несколько поворотов вокруг сопок, машина, идущая по руслу ручья, вышла на небольшую площадку. Здесь была просека, караульные вышки, а в глубине, метрах в трехстах, - косые вышки и темная масса бараков, окруженных колючей проволокой.

Дверь маленькой будочки-домика на дороге отворилась, и вышел дежурный, опоясанный револьвером. Машина остановилась, не глуша мотора.

Шофер выскочил из кабины и прошел мимо моего окна.

Вишь, как кружило. Истинно "Серпантинная".

Это название было мне знакомо, говорило мне больше, чем угрожающая фамилия Смертина. Это была "Серпантинная" - знаменитая следственная тюрьма Колымы, где столько людей погибло в прошлом году. Трупы их не успели еще разложиться. Впрочем, их трупы будут нетленны всегда - мертвецы вечной мерзлоты.

Старший конвоир ушел по тропке к тюрьме, а я сидел у окна и думал, что вот пришел и мой час, моя очередь. Думать о смерти было так же трудно, как и о чем-нибудь другом. Никаких картин собственного расстрела я себе не рисовал. Сидел и ждал.

Наступали уже сумерки зимние. Дверь "ворона" открылась, старший конвоир бросил мне валенки.

Обувайся! Снимай бурки.

Я разулся, попробовал. Нет, не лезут. Малы.

В бурках не доедешь, - сказал рябой.

Рябой швырнул валенки в угол машины.

Поехали!

Машина развернулась, и "ворон" помчался прочь от "Серпантинной".

Вскоре по мелькающим мимо машинам я понял, что мы снова на трассе.

Машина сбавила ход - кругом горели огни большого поселка. Автобус подошел к крыльцу ярко освещенного дома, и я вошел в светлый коридор, очень похожий на тот, где хозяином был уполномоченный Смертин: за деревянным барьером возле стенного телефона сидел дежурный с пистолетом на боку. Это был поселок Ягодный. В первый день путешествия мы проехали всего семнадцать километров. Куда мы поедем дальше?

Дежурный отвел меня в дальнюю комнату, которая оказалась карцером с топчаном, ведром воды и парашей. В двери был прорезан "глазок".

Я прожил там два дня. Успел даже подсушить и перемотать бинты на ногах - ноги в цинготных язвах гноились.

В доме райотдела НКВД стояла какая-то захолустная тишина. Из своего уголка я прислушивался напряженно. Даже днем редко-редко кто-то топал по коридору. Редко открывалась входная дверь, поворачивались ключи в дверях. И дежурный, постоянный дежурный, небритый, в старой телогрейке, с наганом через плечо - все выглядело захолустным по сравнению с блестящим Хаттынахом, где товарищ Смертин творил высокую политику. Телефон звонил редко-редко.

Да. Заправляются. Да. Не знаю, товарищ начальник.

Хорошо, я им передам.

О ком тут шла речь? О моих конвоирах? Раз в день, к вечеру, дверь моей камеры раскрывалась, и дежурный вносил котелок супу, кусок хлеба.

Это мой обед. Казенный. И приносил ложку. Второе блюдо было смешано с первым, вылито в суп.

Я брал котелок, ел и вылизывал дно до блеска по приисковой привычке.

На третий день дверь открылась, и рябой боец, одетый в тулуп поверх полушубка, шагнул через порог карцера.

Ну, отдохнул? Поехали.

Я стоял на крыльце. Я думал, что мы поедем опять в утепленном тюремном автобусе, но "ворона" нигде не было видно. Обыкновенная трехтонка стояла у крыльца.

Я послушно перевалился через борт.

Молодой боец влез в кабину шофера. Рябой сел рядом со мной. Машина двинулась, и через несколько минут мы очутились на трассе.

Куда меня везут? К северу или к югу? К западу или к востоку?

Спрашивать было не нужно, да конвой и не должен говорить.

На другой участок передают? На какой?

Машина тряслась много часов и вдруг остановилась.

Здесь мы пообедаем. Слезай.

Мы вошли в дорожную трассовую столовую.

Трасса - артерия и главный нерв Колымы. В обе стороны беспрерывно движутся грузы техники - без охраны, продукты с обязательным конвоем: беглецы нападают, грабят. Да и от шофера и агента снабжения конвой хоть и ненадежная, но все же защита - может предупредить воровство.

В столовых встречаются геологи, разведчики поисковых партий, едущие в отпуск с заработанным длинным рублем, подпольные продавцы табака и чифиря, северные герои и северные подлецы. В столовых спирт здесь продают всегда. Они встречаются, спорят, дерутся, обмениваются новостями и спешат, спешат... Машину с невыключенным мотором оставляют работать, а сами ложатся спать в кабину на два-три часа, чтобы отдохнуть и снова ехать. Тут же везут заключенных чистенькими стройными партиями вверх, в тайгу, и грязной кучей отбросов - сверху, обратно из тайги. Тут и сыщики-оперативники, которые ловят беглецов. И сами беглецы - часто в военной форме. Здесь едет в ЗИСах начальство - хозяева жизни и смерти всех этих людей. Драматургу надо показывать Север именно в дорожной столовой - это наилучшая сцена.

Там я стоял, стараясь протискаться поближе к печке, огромной печке-бочке, раскаленной докрасна. Конвоиры не очень беспокоились, что я сбегу, - я слишком ослабел, и это было хорошо видно. Всякому было ясно, что доходяге на пятидесятиградусном морозе некуда бежать.

Садись вон, ешь.

Конвоир купил мне тарелку горячего супа, дал хлеба.

Но рябой пришел не один. С ним был немолодой боец (солдатами их еще в те времена не звали) с винтовкой и в полушубке. Он поглядел на меня, на рябого.

Ну, что же, можно, - сказал он.

Пошли, - сказал мне рябой.

Мы перешли в другой угол огромной столовой. Там у стены сидел, скорчившись, человек в бушлате и шапочке-бамлагерке, черной фланелевой ушанке.

Садись сюда, - сказал мне рябой.

Я послушно опустился на пол рядом с тем человеком. Он не повернул головы.

Рябой и незнакомый боец ушли. Молодой мой конвоир остался с нами.

Они отдых себе делают, понял? - зашептал мне внезапно человек в арестантской шапочке. - Не имеют права.

Да, душа из них вон, - сказал я. - Пусть делают, как хотят. Тебе что - кисло от этого?

Человек поднял голову.

Я тебе говорю, не имеют права...

А куда нас везут? - спросил я.

Куда тебя везут, не знаю, а меня в Магадан. На расстрел.

На расстрел?

Да. Я приговоренный. Из Западного управления. Из Сусумана.

Это мне совсем не понравилось. Но я ведь не знал порядков, процедурных порядков высшей меры. Я смущенно замолчал.

Подошел рябой боец вместе с новым нашим спутником.

Они стали говорить что-то между собой. Как только конвоя стало больше, они стали резче, грубее. Мне уже больше не покупали супа в столовой.

Проехали еще несколько часов, и в столовой к нам подвели еще троих - этап, партия, собирался уже значительный.

Трое новых были неизвестного возраста, как все колымские доходяги; вздутая белая кожа, припухлость лиц говорили о голоде, о цинге. Лица были в пятнах отморожений.

Вас куда везут?

В Магадан. На расстрел. Мы приговоренные.

Мы лежали в кузове трехтонки скрючившись, уткнувшись в колени, в спины друг друга. У трехтонки были хорошие рессоры, трасса была отличной дорогой, нас почти не подбрасывало, и мы начали замерзать.

Мы кричали, стонали, но конвой был неумолим. Надо было засветло добраться до "Спорного".

Приговоренный к расстрелу умолял "перегреться" хоть на пять минут.

Машина влетела в "Спорный", когда уже горел свет. Пришел рябой.

Вас поместят на ночь в лагерный изолятор, а утром поедем дальше.

Я промерз до костей, онемел от мороза, стучал из последних сил подошвами бурок о снег. Не согревался. Бойцы все искали лагерное начальство. Наконец через час нас отвели в мерзлый, нетопленный лагерный изолятор. Иней затянул все стены, земляной пол весь оледенел. Кто-то внес ведро воды. Загремел замок. А дрова? А печка?

Вот здесь в эту ночь на "Спорном" я отморозил наново все десять пальцев ног, безуспешно пытаясь заснуть хоть на минуту.

Утром нас вывели, посадили в машину. Замелькали сопки, захрипели встречные машины. Машина спустилась с перевала, и нам стало так тепло, что захотелось никуда не ехать, подождать, походить хоть немного по этой чудесной земле.

Разница была градусов в десять, не меньше. Да и ветер был какой-то теплый, чуть не весенний.

Конвой! Оправиться!..

Как еще рассказать бойцам, что мы рады теплу, южному ветру, избавлению от леденящей душу тайги.

Ну, вылезай!

Конвоирам тоже было приятно размяться, закурить. Мой искатель справедливости уже приближался к конвоиру.

Покурим, гражданин боец?

Покурим. Иди на место.

Один из новичков не хотел слезать с машины. Но, видя, что оправка затянулась, он передвинулся к борту и поманил меня рукой.

Помоги спуститься.

Я протянул руки и, бессильный доходяга, вдруг почувствовал необычайную легкость его тела, какую-то смертную легкость. Я отошел. Человек, держась руками за борт машины, сделал несколько шагов.

Как тепло. - Но глаза были смутны, без всякого выражения.

Ну, поехали, поехали. Тридцать градусов. С каждым часом становилось все теплее. В столовой поселка Палатка наши конвоиры обедали последний раз. Рябой купил мне килограмм хлеба.

Возьми вот беляшки. Вечером приедем.

Шел мелкий снег, когда далеко внизу показались огни Магадана. Было градусов десять. Безветренно. Снег падал почти отвесно - мелкие-мелкие снежинки.

Машина остановилась близ райотдела НКВД. Конвоиры вошли в помещение.

Вышел человек в штатском костюме, без шапки. В руках он держал разорванный конверт.

Он выкрикнул чью-то фамилию привычно, звонко. Человек с легким телом отполз по его знаку в сторону.

В тюрьму!

Человек в костюме скрылся в здании и сейчас же явился.

В руках его был новый пакет.

Константин Иванович.

В тюрьму!

Угрицкий!

Сергей Федорович!

В тюрьму!

Симонов!

Евгений Петрович!

В тюрьму!

Я не прощался ни с конвоем, ни с теми, кто ехал вместе со мной в Магадан. Это не принято.

Перед крыльцом райотдела стоял только я вместе со своими конвоирами.

Человек в костюме показался на крыльце с пакетом.

Андреев! В райотдел! Сейчас я вам дам расписку, - сказал человек моим конвоирам.

Я вошел в помещение. Первым делом - где печка? Вот она - батарея центрального отопления. Дежурный за деревянным барьером. Телефон. Победнее, чем у товарища Смертина в Хаттынахе. А может быть, потому, что то был первый такой кабинет в моей колымской жизни.

Вверх по коридору уходила крутая лестница на второй этаж.

Недолго я ждал. Сверху спустился тот самый человек в костюме, который принимал нас на улице.

Идите сюда.

По узкой лесенке поднялись мы на второй этаж, дошли до двери с надписью: "Я. Атлас, ст. уполномоченный".

Садитесь.

Я сел. В крошечном кабинете главное место занимал стол. Бумаги, папки, списки какие-то.

Атласу было лет тридцать восемь - сорок. Полный, спортивного вида мужчина, черноволосый, чуть лысоватый.

Фамилия?

Андреев.

Имя, отчество, статья, срок?

Я ответил.

Атлас вскочил с места и обошел вокруг стола.

Прекрасно! С вами будет говорить капитан Ребров!

А кто такой капитан Ребров?

Начальник СПО. Идите вниз.

Я возвратился к своему месту около батареи. Размыслив над новостями, я решил заблаговременно съесть тот килограмм "беляшки", который мне дали конвоиры. Бак с водой и прикованная к нему кружка были тут же. Ходики на стене мерно тикали. В полудреме я слышал, как кто-то прошел мимо меня наверх быстрыми шагами, и дежурный разбудил меня.

К капитану Реброву.

Меня провели на второй этаж. Открылась дверь небольшого кабинета, и я услышал резкий голос:

Сюда, сюда!

Обыкновенный кабинет, чуть побольше того, где я был часа два назад. Стекловидные глаза капитана Реброва устремлены были прямо на меня. На углу стола стоял недопитый стакан чая с лимоном, обкусанная корочка сыра на блюдце. Телефоны. Папки. Портреты.

Фамилия?

Андреев.

Имя? Отчество? Статья? Срок? Юрист?

Капитан Ребров перегнулся через стол, приближая ко мне стеклянные глаза, и спросил:

Вы Парфентьева знаете?

Да, знаю.

Парфентьев был моим бригадиром в забойной бригаде на прииске еще до того, как я попал в бригаду Шмелева. Из Парфентьевской бригады меня перевели в бригаду Потураева, а оттуда - к Шмелеву. У Парфентьева я работал несколько месяцев.

Да. Знаю. Это мой бригадир, Дмитрий Тимофеевич Парфентьев.

Так. Хорошо. Значит, Парфентьева знаете?

Да, знаю.

А Виноградова знаете?

Виноградова не знаю.

Виноградова, председателя Далькрайсуда?

Не знаю.

Капитан Ребров зажег папиросу, глубоко затянулся и продолжал разглядывать меня, думая о чем-то своем. Капитан Ребров потушил папиросу о блюдце.

Значит, ты знаешь Виноградова и не знаешь Парфентьева?

Нет, я не знаю Виноградова...

Ах, да. Ты знаешь Парфентьева и не знаешь Виноградова. Ну, что ж!

Капитан Ребров нажал кнопку звонка. Дверь за моей спиной открылась.

В тюрьму!

Блюдечко с окурком и недоеденной корочкой сыра осталось в кабинете начальника СПО на письменном столе справа, возле графина с водой.

Глубокой ночью конвоир вел меня по спящему Магадану.

Шагай скорее.

Мне некуда спешить.

Поговори еще! - Боец вынул пистолет. - Застрелю, как собаку. Списать нетрудно.

Не спишешь, - сказал я. - Ответишь перед капитаном Ребровым.

Иди, зараза!

Магадан - город маленький. Вскоре мы добрались до "Дома Васькова", как называется местная тюрьма. Васьков был заместителем Берзина, когда строился Магадан. Деревянная тюрьма была одним из первых магаданских зданий. Тюрьма сохранила имя человека, который строил ее. В Магадане давно построена каменная тюрьма, но и это новое, "благоустроенное" здание по последнему слову пенитенциарной техники называется "Домом Васькова".

После кратких переговоров на вахте меня впустили во двор "Дома Васькова". Низкий, приземистый, длинный корпус тюрьмы из гладких тяжелых лиственничных бревен. Через двор - две палатки, деревянные здания.

Во вторую, - сказал голос сзади. Я ухватился за ручку двери, открыл дверь и вошел. Двойные нары, полные людьми. Но не тесно, не вплотную. Земляной пол. Печка-полубочка на длинных железных ногах. Запах пота, лизола и грязного тела.

С трудом я вполз наверх - теплее все-таки - и пролез на свободное место.

Сосед проснулся.

Из тайги?

Из тайги.

Со вшами?

Со вшами.

Ложись тогда в угол. У нас здесь вшей нет. Здесь дезинфекция бывает.

"Дезинфекция - это хорошо, - думал я. - А главное - тепло".

Утром кормили. Хлеб, кипяток. Мне еще хлеба не полагалось. Я снял с ног бурки, положил их под голову, спустил ватные брюки, чтобы согреть ноги, заснул и проснулся через сутки, когда уже давали хлеб и я был зачислен на полное довольствие "Дома Васькова".

В обед давали юшку от галушек, три ложки пшенной каши. Я спал до утра следующего дня, до той минуты, когда дикий голос дежурного разбудил меня.

Андреев! Андреев! Кто Андреев?

Я слез с нар.

Выходи во двор - иди вот к тому крыльцу.

Двери подлинного "Дома Васькова" открылись передо мной, и я вошел в низкий, тускло освещенный коридор. Надзиратель отпер замок, отвалил массивную железную щеколду и открыл крошечную камеру с двойными нарами. Два человека, согнувшись, сидели в углу нижних нар.

Я подошел к окну, сел.

За плечи меня тряс человек. Это был мой приисковый бригадир Дмитрий Тимофеевич Парфентьев.

Ты понимаешь что-нибудь?

Ничего не понимаю. Когда тебя привезли?

Три дня назад. На легковушке Атлас привез.

Атлас? Он допрашивал меня в райотделе. Лет сорока, лысоватый. В штатском.

Со мной он ехал в военном. А что тебя спрашивал капитан Ребров?

Не знаю ли я Виноградова.

Откуда же мне его знать?

Виноградов - председатель Далькрайсуда.

Это ты знаешь, а я - не знаю, кто такой Виноградов.

Я учился с ним.

Я начал кое-что понимать. Парфентьев был до ареста областным прокурором в Челябинске, карельским прокурором. Виноградов, проезжая через "Партизан", узнал, что его университетский товарищ в забое, передал ему деньги, попросил начальника "Партизана" Анисимова помочь Парфентьеву. Парфентьева перевели в кузницу молотобойцем. Анисимов сообщил о просьбе Виноградова в НКВД, Смертину, тот - в Магадан, капитану Реброву, и начальник СПО приступил к разработке дела Виноградова. Были арестованы все юристы-заключенные по всем приискам Севера. Остальное было делом следовательской техники.

А здесь мы зачем? Я был в палатке...

Нас выпускают, дурак, - сказал Парфентьев.

Выпускают? На волю? То есть не на волю, а на пересылку, на транзитку.

Да, - сказал третий человек, выползая на свет и оглядывая меня с явным презрением.

Раскормленная розовая рожа. Одет он был в черную дошку, зефировая рубашка была расстегнута на его груди.

Что, знакомы? Не успел вас задавить капитан Ребров. Враг народа...

А ты-то друг народа?

Да уж, по крайней мере, не политический. Ромбов не носил. Не издевался над трудовыми людьми. Вот из-за вас, из-за таких, и нас сажают.

Блатной, что ли? - сказал я.

Кому блатной, а кому портной.

Ну, перестаньте, перестаньте, - заступился за меня Парфентьев.

Гад! Не терплю!

Загремели двери.

Около вахты толклось человек семь. Мы с Парфентьевым подошли поближе.

Вы что, юристы, что ли? - спросил Парфентьев.

А что случилось? Почему нас выпускают?

Капитан Ребров арестован. Велено освободить всех, кто по его ордерам, - негромко сказал кто-то всеведущий.