Воспоминания о художнике бродском. Памяти Петра Вайля

«Среди моих знакомых преобладали неординарные личности. Главным образом, дерзкие начинающие писатели, бунтующие художники и революционные музыканты. Даже на этом мятежном фоне Бродский резко выделялся... Нильс Бор говорил: «Истины бывают ясные и глубокие. Ясной истине противостоит ложь. Глубокой истине противостоит другая истина, не менее глубокая...»

Мои друзья были одержимы ясными истинами. Мы говорили о свободе творчества, о праве на информацию, об уважении к человеческому достоинству. Нами владел скептицизм по отношению к государству.

Мы были стихийными, физиологическими атеистами. Так уж нас воспитали. Если мы и говорили о Боге, то в состоянии позы, кокетства, демарша. Идея Бога казалась нам знаком особой творческой притязательности. Наиболее высокой по классу эмблемой художественного изобилия. Бог становился чем-то вроде положительного литературного героя...

Бродского волновали глубокие истины. Понятие души в его литературном и жизненном обиходе было решающим, центральным. Будни нашего государства воспринимались им как умирание покинутого душой тела. Или - как апатия сонного мира, где бодрствует только поэзия. Рядом с Бродским другие молодые нонконформисты казались людьми иной профессии.

Бродский создал неслыханную модель поведения. Он жил не в пролетарском государстве, а в монастыре собственного духа.

Он не боролся с режимом. Он его не замечал. И даже нетвёрдо знал о его существовании. Его неосведомлённость в области советской жизни казалась притворной. Например, он был уверен, что Дзержинский - жив. И что «Коминтерн» - название музыкального ансамбля.

Он не узнавал членов Политбюро ЦК. Когда на фасаде его дома укрепили шестиметровый портрет Мжаванадзе, Бродский сказал:

Своим поведением Бродский нарушал какую-то чрезвычайно важную установку. И его сослали в Архангельскую губернию.

Советская власть - обидчивая дама. Худо тому, кто её оскорбляет. Но гораздо хуже тому, кто её игнорирует...»

Довлатов С.Д., Рыжий / Ремесло, СПб, «Азбука-классика», 2003 г., с. 24-25.

Входит некто православный, говорит: «Теперь я главный.
У меня в Душе Жар-птица и тоска по государю.
Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной.
Дайте мне перекреститься, а не то - в лицо ударю».

Не убеждает? Тогда прочитайте эссе "Путешествие в Стамбул".
Второе заблуждение Бондаренко: Бродский патриот России. Почти что русофил. Призовём в свидетели самого поэта, выступающего в роли «одного из глухих, облысевших, угрюмых послов второсортной державы». Какой он видел бывшую Родину (в одном из интервью он так и сказал: «бывшая»)? Вот самые нежные (не считая ранней поэзии) картинки:

В этих грустных краях все рассчитано на зиму: сны,
стены тюрем, пальто, туалеты невест - белизны
новогодней, напитки, секундные стрелки.
Воробьиные кофты и грязь по числу щелочей;
пуританские нравы. Бельё. И в руках скрипачей –
деревянные грелки.

Се вид Отчества, гравюра.
На лежаке – Солдат и Дура.
Старуха чешет мёртвый бок.
Се вид Отечества, лубок.

Собака лает, ветер носит.
Борис у Глеба в морду просит.
Кружатся пары на балу.
В прихожей – куча на полу.

Заметим по ходу дела: Борис и Глеб – первые святые русского православия.
Фантазия Бондаренко рисует некие параллели между Бродским и Пушкиным. Давайте и мы порассуждаем об этом в канве патриотизма.
Москва для Пушкина:

Москва! Как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нём отозвалось...

Для Бродского:

Лучший вид на этот город – если сесть в бомбардировщик.

Продолжим перекличку поэтов. «Наше всё»:

Два чувства дивно близки нам –
В них обретает сердце пищу –
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.

«Патриот и русофил» Бродский после развала СССР решительно отклонял все приглашения приехать в Ленинград. На могиле родителей так и не побывал.
Тему патриотизма завершим цитатой из эссе «Полторы комнаты»: "По глубокому моему убеждению, за вычетом литературы двух последних столетий и, возможно, архитектуры своей бывшей столицы, единственное, чем может гордиться Россия, это историей собственного флота».
Удивительно! Будто и не было побед над Наполеоном и Гитлером, не было Шостаковича и легендарного русского балета, полёта Гагарина и многого другого... Впрочем, о Гагарине Бродский иносказательно упоминает, но тоже со странной «патриотичностью»:

И к звёздам до сих пор там запускают жучек
плюс офицеров, чьих не осознать получек.

Бондаренко свято верит: Бродский – наследник, продолжатель лучших наших литературных традиций и великий русский поэт. Насчёт великого – глупо спорить, но русским поэтом его можно считать лишь в том смысле, что он виртуозно писал на русском языке, боготворил его. А вот поэзия зрелого Бродского совсем не русская. Вписаться в неё он не мог даже по своему мировоззрению. Отечественная литература, как мы помним, вышла из гоголевской шинели. Она пронизана светлым гуманизмом и состраданием к «маленькому человеку». У мизантропа Бродского все эти Акакии Акакиевичи вызывают только отвращение:

Презренье к ближнему у нюхающих розы
пускай не лучше, но честней гражданской позы.

В эмиграции Иосиф Александрович напишет множество стихов с примерно одинаковой мыслью:

Кровь моя холодна.
Холод её лютей
реки, промёрзшей до дна.
Я не люблю людей.

Даже самый верный и преданный друг Евгений Рейн писал: «Бродский отказался от того, что так характерно для всей русской лирики – темпераментной, теплокровной, надрывной ноты». Рейну вторит Елена Шварц: «Он привил совершенно новую музыкальность и даже образ мышления, не свойственный русскому поэту. Но нужно ли это русской поэзии? Я не уверена, что это русский язык. Это какой-то иной язык. Каждым поэтом движет какая-то стихия, которая за ним стоит. Холодность и рациональность малосвойственны русской поэзии». А уж что писали на эту тему Солженицын и Евтушенко...
Уход из русской литературной традиции подмечали не только отечественные литераторы, но даже американские коллеги по ремеслу. Дата поэтической эмиграции Бродского – 1964 год. Именно тогда в ссылке он обожествил Уинстона Одена и английских поэтов-метафизиков, совершил резкий разворот в их сторону.
Подводя итог, отметим: главный недостаток книги Бондаренко – попытка подогнать исследование под заранее заданный результат и упорство, с которым автор притягивает за уши своего героя к православию, патриотизму, русофилии, зачисляя его чуть ли не в «почвенники». Бондаренко хочется чтобы о Бродском думали: он «наш». На самом деле он не «наш», не «их» и вообще ничей. Он исключительно сам по себе.
Из технических огрехов отметим постоянные повторы одних и тех же мыслей и цитат в разных главах.

Прежде чем рассуждать о книге «Бродский среди нас», хочется сказать несколько слов об авторе и истории написания.
Эллендия и Карл Проффер – американские слависты, регулярно приезжавшие в СССР с 1969 года. Уже тогда они подружились с Иосифом Бродским. Через два года чета открыла в Энн-Арборе, штат Мичиган, издательство «Ардис», которое выпускало книги русских авторов, не публикуемых в СССР. Первую книгу стихов Бродского напечатали они, а с 1977 года все сборники будущего нобелевского лауреата издавал «Ардис». Иосиф Александрович был обязан Карлу очень многим: тот прилетел в Вену чтобы встретить эмигрировавшего из СССР поэта, добился для него разрешения на въезд в США, устроил профессором в Мичиганский университет и даже предоставил кров: первое время в Америке Бродский жил в доме Профферов.
Их близкая дружба растянулась на пятнадцать лет и оборвалась в один день, когда Бродский узнал о воспоминаниях, написанных Проффером. В них упоминались события, ставившие под сомнение мифологию нашего знаменитого соотечественника. Карл умирал от рака, и Эллендия дала мужу обещание: она выпустит его книгу. Взбешённый, Бродский пригрозил: если воспоминания опубликуют, он засудит Эллендию, разорит и пустит по миру. В итоге книга вышла без главы об Иосифе, но с пометкой в предисловии: «Материалы об И. Бродском удалены по его требованию». Бродский сменил гнев на милость, восстановил отношения с Эллендией. После смерти Иосифа Александровича, Эллендия, теперь уже Проффер Тисли, добавила к рукописи Карла свои воспоминания. Так и появился «Бродский среди нас».
На мой взгляд, это самая объективная книга о Бродском. Думаю, автору это далось нелегко: за каждой фразой чувствуется искренняя любовь к поэту, но угадывается и какая-то чисто женская обида на него. Эллендия противница мифологизации Бродского. Она описывает своего героя с фотографической точностью, за которой видишь стремление познать душу и понять всю трагедийность судьбы близкого ей человека. В книге вы найдёте предельно точную характеристику: «Иосиф Бродский был самым лучшим из людей и самым худшим. Он не был образцом справедливости и терпимости. Он мог быть таким милым, что через день начинаешь без него скучать; мог быть таким высокомерным и противным, что хотелось, чтобы под ним разверзлась клоака и унесла его. Он был личностью».
Ещё одна заслуга Эллендии – впервые прозвучавшие слова в защиту Марины Басмановой – адресата всей любовной лирики поэта. Любовь Иосифа к Марине, больше похожая на маниакальную одержимость, растянулась на четверть века. Самый драматичный момент – измена Марины с Дмитрием Бобышевым, другом Бродского. Судьбу изменницы решила сама Ахматова: «В конце концов поэту хорошо бы разбираться, где муза и где ****ь». Это был приговор. А литературная молодёжь привела его в исполнение – Басманова стала изгоем, жизнь оказалась сломанной. Проффер, знавшая Марину, её поступок не оправдывает, но находит ему объяснение: молодая женщина физически не могла выдержать бешеный темперамент и безудержный натиск Иосифа. Её подавляла сила его личности, шум речи, запредельный эмоциональный накал.
В сравнении с трудом Бондаренко, воспоминания Проффер серьёзно выигрывают благодаря их непредвзятости, искренности и стремлению очистить облик великого поэта от фальшивой позолоты и пресловутого хрестоматийного глянца. Многие эпизоды в книге окажутся неожиданными даже для тех, кто серьёзно интересовался жизнью и творчеством Бродского. Хотите увидеть подлинный облик поэта, услышать пронзительный и честный рассказ о Бродском, о его таланте, противоречивости, слабостях, метаниях, радостях и бедах – эта книга для вас.

Новые мемуары о Бродском написала Эллендея Проффер Тисли, американский литературовед-славист, которая вместе со своим мужем Карлом Проффером основала издательство «Ардис». В 1970–1980-е годы «Ардис» считалось главным издательством русскоязычной литературы, которая не могла быть опубликована в СССР. Это небольшая, но очень информативная книжка: Бродский был настолько близким другом семьи Проффер (они познакомились еще в Ленинграде до его эмиграции), что Эллендея с редким спокойствием рассказывает о его высокомерии, нетерпимости ко многим явлениям и непорядочности с женщинами - так, как рассказывают о недостатках близких родственников. При этом она не скрывает, что обожает Бродского и как поэта, и как человека. Своей книгой Проффер борется с мифологизацией его образа, которая за неполные 20 лет с момента его смерти только нарастает: «Иосиф Бродский был самым лучшим из людей и самым худшим. Он не был образцом справедливости и терпимости. Он мог быть таким милым, что через день начинаешь без него скучать; мог быть таким высокомерным и противным, что хотелось, чтобы под ним разверзлась клоака и унесла его. Он был личностью».

12 воспоминаний о Бродском от его американских издателей

Надежда Мандельштам

Впервые молодые слависты Карл и Эллендея Проффер узнали о новом ленинградском поэте Иосифе Бродском от Надежды Мандельштам. Писательница и вдова великого поэта приняла их в 1969 году в своей московской квартире на Большой Черемушкинской и настоятельно посоветовала познакомиться в Ленинграде с Иосифом. В планы американцев это не входило, но из уважения к Мандельштам они согласились.

Знакомство в доме Мурузи

Через несколько дней издателей по рекомендации Надежды Яковлевны принял 29-летний Бродский, уже переживший ссылку за тунеядство. Это произошло в доме Мурузи на Литейном - когда-то там жили Гиппиус и Мережковский, а сейчас ленинградский адрес Бродского стал его музеем-квартирой. Бродский показался гостям интересной, но сложной и чересчур самовлюбленной личностью; первое впечатление обеих сторон не пошло дальше сдержанного интереса. «Иосиф разговаривает так, как будто ты или культурный человек, или темный крестьянин. Канон западной классики не подлежит сомнению, и только знание его отделяет тебя от невежественной массы. Иосиф твердо убежден в том, что есть хороший вкус и есть дурной вкус, притом что четко определить эти категории не может».

Напутствие Ахматовой

Тот факт, что в молодости Бродский входил в круг так называемых «ахматовских сирот», помог ему позже в эмиграции. Ахматова еще в начале 60-х рассказала о Бродском в Оксфорде, куда приехала за степенью доктора, его имя запомнили, и эмигрировал Бродский уже не безвестным советским интеллигентом, а любимцем Ахматовой. Сам он, по воспоминаниям Проффер, вспоминал об Ахматовой часто, но «говорил о ней так, как будто вполне осознал ее значение только после ее смерти».

Письмо Брежневу

В 1970 году Бродский написал и был готов отправить Брежневу письмо с ходатайством об отмене смертного приговора для участников «самолетного дела», в котором он сравнивал советский режим с царским и нацистским и писал, что народ «достаточно натерпелся». Друзья отговорили его это делать. «До сих пор помню, как при чтении этого письма я похолодела от ужаса: Иосиф в самом деле собирался его послать - и был бы арестован. Я еще подумала, что у Иосифа искаженное представление о том, сколько значат для людей на самом верху поэты». После этого случая Профферам стало окончательно ясно, что Бродского надо увозить из СССР.

Новый, 1971 год Профферы с детьми встречали в Ленинграде. В тот приезд они в первый и в последний раз встретились с Мариной Басмановой - музой поэта и матерью его сына, с которой к тому времени Бродский уже мучительно порвал. Впоследствии, по убеждению Эллендеи, все свои любовные стихи Бродский все равно будет посвящать Марине - даже несмотря на десятки романов. «Это была высокая, привлекательная брюнетка, молчаливая, но она очень хорошела, когда смеялась, - а смеялась потому, что, когда подошла, Иосиф учил меня правильно произносить слово «сволочь».

Стремительная эмиграция

Бродский ненавидел все советское и мечтал уехать из СССР. Основным способом он видел фиктивный брак с иностранкой, но организовать его было не так просто. Неожиданно, во время подготовки страны к визиту Никсона в 1972 году, в квартире Бродского раздался звонок из ОВИРа - поэта приглашали на разговор. Результат был ошеломительным: Бродскому предлагали уехать сейчас же, в течение 10 дней, иначе для него наступит «горячее время». Местом назначения был Израиль, но Бродский хотел только в США, которые он воспринимал как «антисоветский союз». Американские друзья начали ломать голову, как устроить его в своей стране.

Через несколько дней самолет с Бродским на борту приземлился в Вене, откуда он должен был отправиться в Израиль. В Россию он больше не вернется никогда. Бродский не сразу осознал, что с ним произошло. «Я сел с ним в такси; в пути он нервно повторял одну и ту же фразу: «Странно, никаких чувств, ничего…» - немножко как сумасшедший у Гоголя. Изобилие вывесок, говорил он, заставляет крутить головой; его удивляло изобилие марок машин», - вспоминал Карл Проффер, как встречал Бродского в венском аэропорту.

Бродский не понимал, каких усилий стоило его друзьям, которые называют иммиграционную службу США «самой отвратительной организацией из всех», добиться для него, не имеющего даже визы, возможности приехать и начать работать в Америке. Это удалось сделать только с активным участием прессы. Бродский прилетел в Новый Свет и остановился в доме Профферов в Энн-Арборе - городе, где он проживет много лет. «Я спустилась вниз и увидела растерянного поэта. Сжимая голову ладонями, он сказал: «Все это сюрреально».

Стопроцентный западник

Бродский был непримиримым врагом коммунизма и стопроцентным сторонником всего западного. Его убеждения часто становились причиной споров с умеренно левыми Профферами и другими университетскими интеллигентами, которые, к примеру, протестовали против вьетнамской войны. Позиция Бродского скорее напоминала позицию крайнего республиканца. Но больше политики он интересовался культурой, которая для Бродского концентрировалась практически исключительно в Европе. «Что касается Азии, за исключением нескольких многовековой давности литературных фигур, она представлялась ему однообразной массой фатализма. Всякий раз, говоря о количестве народа, истребленного при Сталине, он полагал, что советский народ занял первое место на олимпиаде страданий; Китая не существовало. Западнику азиатская ментальность была враждебна».

Враждебность и надменность

Бродский открыто враждебно относился к сверхпопулярным в СССР поэтам-западникам - Евтушенко, Вознесенскому, Ахмадулиной и другим, что при этом не мешало ему обращаться к почти всемогущему Евтушенко за помощью, если надо было посодействовать кому-то из знакомых в эмиграции из СССР. Пренебрежительное отношение Бродский выказывал и ко многим другим литераторам, даже не отдавая себе в этом отчета: например, однажды он оставил разгромный отзыв на новый роман Аксенова, который считал его своим другом. Роман смог выйти только через несколько лет, а Аксенов позвонил Бродскому и «сказал ему что-то в таком роде: сиди на своем троне, украшай свои стихи отсылками к античности, но нас оставь в покое. Ты не обязан нас любить, но не вреди нам, не притворяйся нашим другом».

Нобелевская премия

Проффер вспоминает, что Бродский всегда был очень самоуверенным и, еще живя в Ленинграде, говорил, что получит Нобелевскую премию. Однако эту самоуверенность она считает органической чертой его таланта, то есть положительной чертой - без нее Бродский мог бы не стать Бродским. После полутора десятков лет жизни за границей, всемирного признания и смерти родителей, оставшихся за железным занавесом, Бродский получил премию и танцевал со шведской королевой. «Более счастливого Иосифа я никогда не видела. Он был очень оживлен, смущен, но, как всегда, на высоте положения… Оживленный, приветливый, выражением лица и улыбкой он будто спрашивал: вы можете в это поверить?»

Женитьба

«Голос у него был растерянный, когда он мне сообщил об этом. Не могу поверить, сам не знаю, что я сделал, сказал он. Я спросила его, что случилось. «Я женился… Просто… Просто девушка такая красивая». Единственная жена Бродского, итальянская аристократка русского происхождения Мария Соццани, была его студенткой. Они поженились в 1990 году, когда Бродскому исполнилось 50, а СССР уже рушился. В 1993 году у них родилась дочь Анна.

В 90-е имевший слабое сердце Бродский перенес несколько операций и старел на глазах, однако так и не бросил курить. Про одну из последних встреч Проффер вспоминает: «Он пожаловался на здоровье, и я сказала: ты давно уже живешь второй век. Такой тон был у нас нормальным, но Марии было тяжело это слышать, и, посмотрев на ее лицо, я пожалела о своих словах». Через несколько недель, 28 января 1996 года, Бродский умер у себя в кабинете. В Россию, где к тому времени уже вышло его собрание сочинений, он так и не приехал, а похоронен был в Венеции на острове Сан-Микеле.

  • Издательство Corpus, Москва, 2015, перевод В.Голышева

М. ПЕШКОВА: В скорби и грусти… Умер Пётр Вайль. Неоднократно брала у Вайля интервью по разным поводам. Так и не выбралась к нему в Прагу. «Посудите сами, - говорил он мне, когда спросила, не тоскует ли он, покинув Америку, - Вы живёте в центре Европы и на выходной можете съездить в любимую Венецию». В тот год, 1996-ой, умер Бродский. И говорили с Петром Львовичем, конечно же, о четвёртом российском Нобелевском лауреате.

П. ВАЙЛЬ: Мало кто знает в России, что дело, которым он увлечённо занимался последний год жизни, увы, не закончил, но это дело продолжает его вдова – это создание русской Академии в Риме. Чтобы несколько человек, российских деятелей искусства, скажем, для начала – один писатель, один архитектор, один музыкант, один художник, могли бы приехать в Рим и жить там год на стипендии, ничем не занимаясь, как это было когда-то, когда отправляли одарённых людей в Италию, чтобы они просто жили в этом бульоне культуры, варились.

И Бродский приложил к этому огромные усилия, договариваясь с римской мэрией, заручился поддержкой. И дело это продолжается. Его друзья итальянские и, повторяю, его вдова, продолжают это дело. Вот эта сторона деятельности Бродского, насколько мне известно, в России совершенно неизвестна.

М. ПЕШКОВА: Я хотела спросить о преподавательской деятельности Иосифа Бродского. Делился ли он с Вами какими-нибудь впечатлениями?

П. ВАЙЛЬ: Да! К моему большому удивлению он это любил, я сам отношусь к самой идее преподавания с ужасом и отвращением, поэтому я расспрашивал Бродского об этом. И ему это нравилось. Он говорил, что когда видишь эти мордочки, обращённые к тебе, эти глаза, и вдруг понимаешь, что они поняли стихотворение Мандельштама… Это доставляло ему огромное удовольствие. Да, как ни странно с моей точки зрения, он это любил.

И, кроме того, он очень любил эти места, где преподавал. Он преподавал в колледже Маунт-Холиок в Массачусетсе. И там совершенно прелестные места, там у Бродского была половина дома, и он там любил проводить время. И, в общем, он проводил там несколько месяцев, поскольку, как правило, второй семестр, с нового года примерно, он проводил в Маунт-Холиок, там жил, он любил эти места и любил преподавание.

М. ПЕШКОВА: И когда Иосиф Бродский умер, началась целая свара вокруг его похорон. Хотели, чтобы его тело было погребено в Санкт-Петербурге. Скажите, пожалуйста, с того берега как это всё выглядело?

П. ВАЙЛЬ: Честно говоря, это выглядело нелепо и оскорбительно. Человек умер не в странно-приютном доме, не на улице. У него семья, у него жена, теперь вдова. И единственный человек в мире, которому решать, если это не оговорено в завещании, а у Бродского это не оговорено, - это она. Поэтому все споры вокруг этого для правовой страны и для страны, хоть сколько-нибудь ценящей патриархальные семейные ценности, они просто ужасающи!

Конечно, это должна решать Мария, насколько я знаю, я поддерживаю с ней отношения, она склоняется к тому, чтобы окончательно захоронение сделать в Венеции на острове Сан-Микеле, это, я думаю, лучшее кладбище в мире, самое красивое кладбище в мире. Отдельный остров, где из деятелей русской культуры похоронены Дягилев и Стравинский. И я думаю, что это лучшее место для Бродского. И вот почему. Тут уже соображения чисто умозрительные. Всё-таки, это поэт, выходящий за рамки русской литературы.

Если во второй половине ХХ века был человек, снявший с русской литературы, с советской литературы, налёт провинциальности, то это, конечно, Иосиф Бродский. Это человек, который придал русской литературе вселенское качество. И поэтому, мне кажется, в этом есть какая-то высшая справедливость быть ему не в России и не в Америке, которой он принадлежал, которую любил, гражданином которой он был, где прожил 22 года своей жизни, а именно где-то между. А не было города, который бы Бродский больше любил, о котором бы больше написал, чем Венеция.

И мне кажется, это было бы исключительно красиво и логично. Это замкнуло некую параболу развития творчества и жизни Бродского. И могло бы стать местом паломничества для русских людей, которые всё больше и больше ездят по миру, приезжают. А Венеция, всё-таки, на мой взгляд, лучший город мира, это я разделяю это чувство, это отношение с Бродским. Я думаю, что это будет очень хорошо.

М. ПЕШКОВА: Делился ли Иосиф с Вами своими планами? Какими-то замыслами?

П. ВАЙЛЬ: Это, как правило, происходило опосредованно, косвенно. Это очень интересно было. Он вдруг начинал… например, мы шли в то же самое кафе или в китайский ресторан, или ещё куда-нибудь. И вдруг он начинал горячо говорить на какую-то тему, довольно неожиданно. Вдруг о шпионах. Он, кстати, вообще этой темой более-менее интересовался, его очень это увлекало. Вообще, очень интересовался политикой, это уже отдельный разговор. И вдруг о шпионах. Что такое! О шпионах, о шпионах, о природе шпионства, о том, что человека толкает на это дело, какие психологические процессы у него происходят.

И, как всё, о чём он говорил, было увлекательно. Я совершенно уверен, я, кстати, такие опыты и производил. Я задавал ему вопрос какой-нибудь, совершенно нелепый. У него можно было спросить о трамвайном движении. Можно было быть уверенным, что вы получите в ответ что-то необыкновенно интересное, оригинальное и умное. Вот он говорил о шпионах. В общем, со временем уже стал понимать, к чему всё это клонится.

И действительно, через какое-то время он давал почитать рукопись написанной статьи о Киме Филби. Вот так это происходило обычно. Он проговаривал ту тему, о которой писал. Что касается стихов, то тут, конечно, нет. Такие вещи, я думаю, вообще не делаются публично. Но он любил читать стихи по телефону. И это, упаси бог, не моя привилегия. Он своему ближайшему другу Льву Лосеву* читал стихи, Юзу Алешковскому**, другим друзьям, это его такая манера. Он говорил: «Я написал стишок». Он всегда говорил «Стишки».

Замечательное качество! Немыслимо себе представить, чтобы Бродский мог сказать: «Моё творчество, моя поэзия, моя литература», упаси бог! Только «Мои стишки. Я написал стишки. Хотите послушать?» Естественно, хочу. Вот он читал в телефон, ещё до не только опубликования, а только-только перенеся на бумагу.

М. ПЕШКОВА: Могу ли я Вас попросить ещё вспомнить какие-то фразы, слова Бродского? Каждое его слово было очень весомым. Помню, когда я брала у него интервью, он говорил: «Моё летие», таким образом назвав 55-летие. И только потом, расшифровывая, догадываешься, что это.

П. ВАЙЛЬ: Да, это замечательную историю Вы рассказали, это очень характерно для него. Он всегда работал на снижение. Немыслимо было услышать от Бродского что-то пафосное, патетическое. Он этого тщательно избегал. И это иногда было даже до смешного. Были обороты, он не мог произнести: «Я вчера сочинил стихотворение» или «Я вчера написал стихотворение». Это, видимо, казалось слишком нескромным. И он как-то переводил, даже само местоимение от первого лица казалось нескромным ему.

Он переводил это в третье лицо. И в таком смешном обороте… Например, он говорил: «Моя милость», иронически, перефразируя «Ваша милость». Он говорил: «Моя милость сочинила вчера стишок», при этом усмехаясь, естественно. Он избегал названий, никогда я от него не слышал ни «Советский Союз», ни «Россия». Он говорил всегда: «Отечество». Так же он избегал названий «Ленинград» или «Петербург». Он говорил: «Родной город».

Всё это, повторяю, работало на некоторое снижение. Общеизвестна его любовь к античности, его глубокое знание античности. Я однажды вычитал, что в кружке Катулла употреблялось слово «версикуле», т.е. то, что приблизительно можно сказать «стишки». Я сказал об этом Бродскому и он страшно обрадовался, потому что римские поэты, римские лирики были среди его любимых поэтов. И то, что в их кругу, во всяком случае, в кружке Катулла, тоже было принято такое сниженное название, явно ему понравилось.

Вот это то, что называется по-английски understatement – сниженность, недоговорённость, часто умолчание. Это было ему в высшей степени свойственно. Я не знаю, назвать ли это скромностью, это скорее стилистическое качество. Ему казалось неприличным говорить с пафосом о своём занятии и о себе лично.

М. ПЕШКОВА: «Эхомосковские» беседы с Петром Вайлем, памяти критика, мемуариста, журналиста в программе Пешковой «Непрошедшее время».

Потом мы встретились в 1998 году по поводу книги «Труды и дни Бродского», составленной Львом Лосевым и Петром Вайлем.

П. ВАЙЛЬ: Лёша, его знакомые зовут именно так, Лёша Лосев согласился и мы стали придумывать какие-то рубрики, общая рубрика «Иосиф Бродский, труды и дни». И не столько рубрика, сколько разделы. Первое, что просилось – это Бродский и Пушкин. Дело в том, что в самые последние два месяца своей жизни Бродский читал почти исключительно Пушкина. Я в этом усматриваю какой-то определённый знак. Вообще, мне всё больше и больше кажется, что Бродский, что свойственно гениальным поэтам, гениальным людям, а гениальным поэтам в особенности. Он не то, чтобы предвидел, а предчувствовал свою кончину.

И я думаю то, что он читал так интенсивно именно нашего первого поэта, нашего главного поэта – это совершенно неслучайно. Он всё время об этом говорил. Для Бродского было очень характерно, когда он чем-то увлечённо занимался, он сводил всегда разговор к этому. И буквально все разговоры с ним были в то время о Пушкине. Невероятно интересно! И потом какие-то обрывки этих разговоров я узнавал в написанных им в ту пору эссе и даже стихотворений.

И вот отношение Бродского к Пушкину было очень читательски внимательным. Он усматривал в его стихах и особенно в его прозе, особенно в его малой прозе вещи, которые, понятно, рядовому читателю, может быть и не разглядеть. Я помню, что Бродский читал особенно внимательно вот такие вещи, как «Египетские ночи», «История села Горюхино», находил там первое остроумие, точности и несколько раз припоминаю, как в разговоре со мной он говорил, что это надо читать в качестве какого-то противоядия, что ли, современному постмодернизму. Он это слово не любил. И произносил не то, чтобы с иронией, а с отстранением некоторым. Эта пушкинская ясность, лаконичность и простота его страшно привлекала и восхищала.

Например, когда я обратил внимание в «Истории села Горюхино» на замечательную шутку, когда герой возвращается в деревню. И там идёт, я цитирую неточно, «я говорил бабам: «Как ты, матушка, постарела», а они ему без церемонии отвечали: «А как Вы-то, батюшка, подурнели!» Бродский хохотал и говорил, что это абсолютно естественная российская жизненная ситуация. Вот это говорение вовсе ненужной, не спрашиваемой правды в лицо каждому встречному-поперечному, когда тебя вовсе об этом не просят, когда откровенность почитается безусловным благом, независимо от того, какие последствия.

А он, с невероятным трепетом, смаковал первую фразу «Истории села Горюхино»: «Если бог пошлёт мне читателей». Он говорил о том, что до каких же высот нужно дойти, чтобы начать с такой низкой ноты свою какую-то очередную вещь. Надо сказать, что это вообще характерно очень для самого Бродского было, это занижение, что по-английски называется understatement, всяческое принижение своих заслуг, своих достоинств, своей роли, невыпячивание, для Бродского это было невероятно характерно.

И приходилось говорить о том, что немыслимо представить себе, чтобы он говорил: «Моя поэзия» или «Моё творчество» или даже «Мои стихи». Он говорил только «Стишки». Вот, сочинил стишок. Поэтому «если бог мне пошлёт читателей» пушкинское, конечно, полностью соответствовало его поэтическому мироощущению.

Ещё помню, что в «Египетских ночах», я, естественно, стал тоже перечитывать всю эту пушкинскую малую прозу. Невозможно было удержаться, так заразительно говорил об этом Бродский. И вообще, хотелось в следующем разговоре соответствовать и поддерживать разговор по свежим впечатлениям. Я там нашёл, в «Египетских ночах», описание роли стихотвоца в обществе, о том, как он несвободен от общества, как он вынужден жить в социальной жизни, как все к нему пристают. Там написано, что стоит только ему задуматься, тут же все бросаются и говорят: «Извольте что-то сочинять!»

И Бродский охотно очень отозвался. Это понятно, что он проецировал это на свою собственную ситуацию. Это совершенно естественно. Он был в центре внимания, несмотря на то, что жил, всё-таки, в стране не своего языка. Я думаю, что, конечно, поэту его масштаба на родине жилось бы в этом смысле значительно труднее. Но даже в Нью-Йорке он был окружён постоянным вниманием и часто назойливым. Взять только его почту! Гигантскую, огромных размеров!

У него была секретарь Энн Шеллберг, которая стала душеприказчицей творческого наследия Бродского после его кончины по завещанию. Она выполняла функции англоязычного секретаря, а функции русскоязычного выполнял Александр Сумеркин, замечательный исследователь стихов, литературовед, который помогал Бродскому. Фактически, он был составителем последнего его сборника «Пейзаж с наводнением», который вышел уже после смерти поэта.

Так вот, хватало работы и Энн Шеллберг***, и Саше Сумеркину****, и самому Бродскому. Я помню, он мне показывал письмо, пришедшее из Индии. Там была гигантская поэма, размером с «Упанишады», наверное. И в целях почтовой экономии написанная на папиросной бумаге с двух сторон. Огромная, прямо на английском языке. И вот что поражало меня всегда. Бродский её прочитал. Он её прочитал от начала до конца, и ответил. Или продиктовал свой ответ Энн Шеллберг, я уже сейчас не помню. Но факт, что он ответил.

Он отвечал на множество писем. И я просто знаю, как минимум, двух молодых людей 16-18 лет, это дети моих знакомых нью-йоркских, которые свои первые поэтические опыты посылали Бродскому, осмелились послать Бродскому. И получили вразумительный, спокойный, доброжелательный и обстоятельный ответ. Вот это меня всегда потрясало, что он не раздражался, что было бы естественным при невероятной занятости, при преподавании, при собственном писании, при семье, при маленьком ребёнке, он находил время для этого.

И ответы его были действительно образцовыми письмами, наставлениями начинающим литераторам. И в них не было ни ноты пренебрежения или взгляда сверху. Вообще, мне много приходилось и приходится сейчас ещё, слышать отзывов о неком высокомерии, надменности Бродского. Думаю, что, всё-таки, в этом если есть правда, а наверное это правда, всё это относится к молодым годам его. Я его тогда не знал. Я застал его уже человеком зрелым, взрослым. И в этот период совершенно могу свидетельствовать, ничего подобного никогда не было.

Я помню, как-то он позвонил мне и позвал в кафе в Гринидж-Вилидже, потому что у него там была назначена встреча с двумя журнальными функционерами из Москвы. И он, предчувствуя довольно тяжёлую обстановку, не хотел быть один, так я понял это дело. Я неслучайно говорю «журнальные функционеры», это действительно были люди махровые, из прошлого, с печатью какого-то не то Союза писателей, не то горкома или ЦК. Что-то такое страшноватое.

М. ПЕШКОВА: Какие-то «красные», да?

П. ВАЙЛЬ: да нет, даже не «красные», не хочется вникать в это более подробно, во всяком случае, люди какие-то мрачные, из прошлого. И вели себя они соответственно, то есть, они уже ничего не могли с собой сделать, это были сложившиеся пожилые люди, в которых эта начальственная барственность, она въелась в такой степени, что кажется, всосана с молоком матери и тут уже деваться некуда. И, откинувшись, один из них на спинке стула, говорил Бродскому: «Над чем работаете?» Я думал, что даже я бы, при своём малом масштабе, я бы не вытерпел, я бы сказал: «Простите, я не могу тратить своё время на эту ахинею».

Абсолютно! Бродский отвечал, над чем он работает, рассказывал. «А как изволите оценивать ситуацию?» - спрашивали. И он терпеливо отвечал. Когда они потом расстались, я с изумлением спросил Иосифа, почему, что его заставляло сидеть с этими людьми полтора часа и ничего такого не сказать? Он сказал, что раньше бы он поступил по-другому. И сказал фразу, что-то вроде того: «Воспитывать себя надо», что-то в этом роде. И он действительно себя воспитывал.

М. ПЕШКОВА: Затем Пётр Львович рассказал о новой книге, над которой он тогда…слово «работал» менее всего подходит к той лёгкости, с которой он рассказывал о гении места. Спасибо издателю Ольге Морозовой, опубликовавшей Вайля. Это потом к нему издатели стали в очередь после «Гения места».

Наталья Якушева – звукорежиссёр передачи. Я Майя Пешкова. «Непрошедшее время».

* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *

* Лев Влади́мирович Ло́сев (наст. фамилия Ли́фшиц; 15 июня 1937, Ленинград - 6 мая 2009, Гановер, Нью-Гэмпшир, США) - известный русский поэт, литературовед, эссеист.

** Ио́сиф Ефи́мович Алешко́вский, более известный как Юз Алешко́вский (род. 21 сентября 1929, Красноярск, РСФСР) - русский писатель, поэт и бард.

*** Энн Шеллберг - литературный представитель Фонда Иосифа Бродского в Америке - была помощником и литературным директором поэта в течение десяти последних лет его жизни.

**** Александр Евгеньевич Сумеркин (2 ноября 1943, Москва - 14 декабря 2006, Нью-Йорк) - российско-американский переводчик и редактор.

С удовольствием прочитал книгу воспоминаний о Бродском Рады Аллой – «Веселый спутник». Аллой с самого начала взяла какой-то правильный тон повествования, читать было очень приятно. В Сети воспоминания лежат вот , мне же они попались на глаза в виде книжки в квартире моих реховотских родственников.

Я эту книжку проглотил за два дня. Издана она неплохо, но я пожалел вот о чем: несмотря на несколько редких фотографий (к сожалению – снимки среднего качества, но есть очень интересные, например, – Бродский в костюме индейца – никогда раньше не видел), в книге явно не хватает иллюстраций и комментариев.

А ведь это одна из тех книжек, читая которые, настолько обогащаешься новым материалом, что хочется начать свое собственное исследование, по бесконечной цепочке продолжить изучение предложенного материала. По бесконечной – потому что одна находка непременно рождает другую, и углубляться в подобное исследование можно до бесконечности.

В данном случае формат этого блога предусматривает краткость, поэтому я решил пойти лишь «по верхам» и предложить несколько иллюстраций к тексту Рады Аллой – это будут фото-иллюстрации, текстовые иллюстрации, а в одном месте – даже музыкальный фрагмент. Кому интересно – тот может заглянуть под кат.

1) М.Б.

Рада Аллой пишет:

Бесстрастность, неподвижность внешности М. Б. притягивали взгляд, которому так хорошо было покоиться на этом лице, снова и снова описывать глазом его безупречный овал, любоваться, как произведением искусства. Не случайно же никто, говоря о ней, никогда не пользовался другим определением, кроме «красавица»... Я ни в каких мадоннах М. Б. не узнавала - во-первых, немного их и видела, а во-вторых, любила северные лица: например, у Мемлинга . А М.Б. была темная шатенка с безукоризненным овалом лица. Только совсем недавно, в этом году, на выставке Фердинанда Ходлера я вдруг увидела портрет, написанный в 1917 году, «Гертруда Мюллер в саду». С него смотрела на меня двадцатилетняя М. Б., на портрете было точно такое лицо, какое осталось в моей памяти.

На сегодняшний день известно о трех фотографиях Басмановой. Привожу их все:
(Поскольку необходимо указывать источники, я решил сделать так: клик на фотографию ведет на то место, откуда я ее взял. Возможно, вам будет любопытно пройтись и по тем материалам, находящимся по ссылкам. Для первой фотографии Марины я сделал исключение: ссылка ведет на материал с обрезанной фотографией (убрали фигуру Наймана, и поделом!) в данном случае, мне просто показался чрезвычайно интересным сам материал).

А вот и та самая картина швейцарского художника Фердинанда Ходлера, «Гертруда Мюллер в саду», которую увидела Рада Аллой:

О самом художнике можно узнать вот .

2) И лишь потому это был не ад,

Эти строчки неизвестного мне доселе американского поэта Джона Чиарди заставили меня остановиться и задуматься. В статье в Википедии говорится о переводах Бродского стихов Чиарди. Я нашел у себя пока только одно – стихотворение «Дар»: побывавшему на войне поэту было что сказать на тему ада:

...И однажды ночью
он записал три мысли; Ад
вещь преходящая; ничто не вечно;

белый лист под пером – награда
превыше истории звезд и боли.

Рада Аллой:
Среди переводов Андрея Сергеева Иосиф очень любил стихотворение Джона Чиарди «Стул, заваленный нашим тряпьем», подарил мне экземпляр, с упоением скандировал:

Тодзио пляшет в петле за всех!
Мы молотом били, мы били в набат,
И лишь потому это был не ад,
Что мы победили - тогда и тех.

Полностью это замечательное стихотворение можно прочитать вот .

(На заметку для продолжения цепочки исследований: образ стула, заваленного тряпьем у Бродского.

Например, «Настоящий конец войны – это на тонкой спинке венского стула платье одной блондинки...»).

3) Монах, выглядывающий за край мироздания

Летом 1964 года Эдик уехал в поле в Приморье, а я - на Куршскую косу. Это обстоятельство подвигло Иосифа на такие строки про море: «Оно, как (вогнутые) скобки, заключает в себя вашу жизнь с Запада и Востока; собственно - всю землю. Представь также, что случится такой день, когда он - на Востоке - и ты - на Западе - одновременно полезете вдруг купаться и, таким образом, вдруг вынырнете за скобки вашей жизни (и всего бытия), как тот монах на старинной картинке, выглядывающий за край мироздания». Эти строки я часто вспоминала много лет спустя: и на обоих берегах Атлантики, тоже похожих на вогнутые скобки, и в бухте Золотые Ворота в Сан- Франциско, почти напротив которой, в девяти тысячах километров, лежит другая - Золотой Рог, куда дважды приводила меня экспедиционная судьба, и чувствовала себя средневековым монахом с описанной Иосифом картинки.

И опять – какой простор для исследования, ассоциаций, воспоминаний...

И опять мне не хватает здесь места, могу лишь пунктиром обозначить вот эту потрясшую меня некогда идею всеобъемлющего моря у Бродского.

А значит – действительно, «нету разлук. Существует громадная встреча». Ибо море, омывая все пространство земного шара, соединяет всех людей. И ушедших на время, и ушедших от нас навсегда. По своей ли воле, или не по своей...

Гроб принесли ещё к не совсем готовой могиле, и пока рабочие возились с лопатами, его поставили в стороне на козлах, а собравшиеся разделились на отдельные группки; знакомые тихо приветствовали друг друга, а незнакомые друг друга разглядывали в неловком ожидании, как часто бывает на похоронах. Было, думается, человек сто...

Было ужасно грустно. Ни музыки, ничего. Когда опустили гроб, какая-то женщина (итальянская журналистка, как нам сказали потом) прочла что-то вроде небольшой проповеди, вернее избранные евангельские тексты. Конечно, по-итальянски. Вот и всё. Нюша кинула в открытую могилу букетик ландышей, а Мария - горсть земли, а за ней все остальные. Зоя Борисовна Томашевская привезла немного земли из Комарова, что-то высыпал из мешочка и Анатолий Найман, не знаю откуда. Могильщики заровняли яму, сделали небольшой холмик, уложили на нем венки и букеты и поставили простой белый деревянный крест с надписью на поперечине Joseph Brodsky. В это время семья (Мария с Нюшей, её родители и сестра) уже направились в кладбищенскую церковь, куда потянулись и все остальные. Короткая месса тоже шла по-итальянски...
Вечером все прибывшие на похороны были приглашены на приём в одно из палаццо на Большом канале...

Существуют несколько фотографий того дня. В хорошем качестве в Сети отыскать их довольно трудно. Я нашел две (как обычно – клик на фотографию ведет на источник).

Жена Бродского Мария и дочь Анна:

Михаил Барышников, Анатолий Найман, Сюзан Зонтаг (остальных не могу идентифицировать):

Для полноты картины приведу еще ссылку на три фотографии из фильма о поэте из фильма «Ангело-почта» (скриншоты, поэтому качество - соответствующее).

Ну и, наконец, обещанный музыкальный кусок:

«Эд, милый! Возьми магнитофон, позвони Найману и скажи, что велел сводить тебя к Майку, чтобы записать Пёрселла: Музыка на смерть королевы (Марии?). Когда запишешь - лучше побыстрее - прогони ленту Мэри. Привет Радке, Дите. Что ж не пишете? Ваш И. Б.» И еще поперек этих строк: «Это - самая грандиозная музыка на свете!».

Музыка на смерть королевы Марии начинается с траурного марша: барабанная дробь, потом вступают трубы. Неискушенным в музыке людям этот фрагмент может быть знаком и по фильму Стэнли Кубрика «Заводной апельсин» .

Иногда ставишь эту запись – и задаешься вопросом, вопреки логике и голосу разума, а вдруг это и впрямь – «самая грандиозная музыка на свете»?

За дальнейшими комментариями отсылаю к замечательной книге Елены Петрушанской «Музыкальный мир Иосифа Бродского».

Пусть же прозвучит здесь эта великая музыка. А я пока позволю себе закончить этот пост цитатой из финала самой книги «Веселый спутник»:

А назавтра начался дождь, он то шел, то прекращался, но вода в каналах прибывала медленно и настойчиво и начинала заливать площади. Нам, чужеземцам, пришлось разуться и шлепать босыми ногами, а привычные местные жители мгновенно достали резиновые сапоги, и в речи венецианцев, разбредавшихся в спешке по домам, то и дело слышалось «acqua alta», высокая вода, - за все мои поездки в Венецию я никогда больше не наблюдала этого явления, ни до ни после, а только в июне 1997-го.

Июньский ветер гнал эту «высокую воду» от лучшей в мире лагуны, волны которой омывают остров Сан-Микеле, где неподалеку от «гражданина Перми» отныне лежал почетный гражданин города Санкт-Петербурга, великий поэт, веселый спутник - для тех, кого он дарил своей симпатией.

Как прекрасно сказано! И больше добавить нечего.