В крупин рассказы. Поздняя пасха

УПРЯМЫЙ СТАРИК

На севере Вятской земли был случай, о котором, может быть, и поздно, но хочется рассказать.

Когда началась так называемая кампания по сносу деревень, в деревне жил хозяин. Он жил бобылем. Похоронив жену, больше не женился, тайком от всех ходил на кладбище, сидел подолгу у могилки жены, клал на холмик полевые и лесные цветы. Дети у них были хорошие, работящие, жили своими домами, жили крепко (сейчас, конечно, все разорены), старика навещали. Однажды объявили ему, что его деревня попала в число неперспективных, что ему дают квартиру на центральной усадьбе, а деревню эту снесут, расширят пахотные земли. Что такой процесс идет по всей России. «Подумай, – говорили сыновья, – нельзя же к каждой деревне вести дорогу, тянуть свет, подумай по-государственному».

Сыновья были молоды, их легко было обмануть. Старик же сердцем понимал: идет нашествие на Россию. Теперь мы знаем, что так и было. Это было сознательное убийство русской нации, опустошение, а вслед за этим одичание земель. Какое там расширение пахотной площади! Болтовня! Гнать трактора с центральной усадьбы за десять-пятнадцать километров – это разумно? А выпасы? Ведь около центральной усадьбы все будет вытоптано за одно лето. И главное – личные хозяйства. Ведь они уже будут – и стали – не при домах, а поодаль. Придешь с работы измученный и надо еще тащиться на участок, полоть и поливать. А покосы? А живность?

Ничего не сказал старик. Оставшись один, вышел во двор. Почти все, что было во дворе, хлевах, сарае, – все должно было погибнуть. Старик глядел на инструменты и чувствовал, что предает их. Он затопил баню, старая треснутая печь дымила, ело глаза, и старик думал, что плачет от дыма. Заплаканным и перемазанным сажей, он пошел на кладбище.

Назавтра он объявил сыновьям, что никуда не поедет. Они говорили: «Ты хоть съезди посмотри квартиру. Ведь отопление, ведь электричество, ведь водопровод!» Старик отказался наотрез.

Так он и зимовал. Соседи все перебрались. Старые дома разобрали на дрова, новые раскатали и увезли. Проблемы с дровами у старика не было, керосина ему сыновья достали, а что касается электричества и телевизора, то старик легко обходился без них. Изо всей скотины у него остались три курочки и петух, да еще кот, да еще песик, который жил в сенях. Даже в морозы старик был непреклонен и не пускал его в избу.

Весной вышел окончательный приказ. Сверху давили: облегчить жизнь жителям неперспективных деревень, расширить пахотные угодья. Коснулось и старика. Уже не только сыновья, но и начальство приезжало его уговаривать. Кой-какие остатки сараев, бань, изгородь сожгли. Старик жил, как на пепелище, как среди выжженной фронтовой земли.

И еще раз приехал начальник: «Ты сознательный человек, подумай. Ты тормозишь прогресс. Твоей деревни уже нет ни на каких картах. Политика такая, чтоб Нечерноземье поднять. Скажу тебе больше, даже приказано распахивать кладбища, если со дня последнего захоронения прошло пятнадцать лет».

Вот это – о кладбищах – поразило старика больше всего. Он представил, как по его Анастасии идет трактор, как хрустит и вжимается в землю крест, – нет, это было невыносимо.

Но сыновьям, видно, крепко приказали что-то решать с отцом. Они приехали на тракторе с прицепом, стали молча выносить и грузить вещи старика: постель, посуду, настенное зеркало. Старик молчал. Они подошли к нему и объявили, что, если он не поедет, его увезут насильно. Он не поверил, стал вырываться. Про себя он решил, что будет жить в лесу, выкопает землянку. Сыновья связали отца: «Прости, отец» – посадили в тракторную тележку и повезли. Старик мотал головой и скрипел зубами. Песик бежал за трактором, а кот на полдороге вырвался из рук одного из сыновей и убежал обратно в деревню.

Больше старик не сказал никому ни слова.

Рассказы

Было дело под Полтавой

Первым, кого я встретил, ступив на поле Полтавской битвы, был священник. Мысль мгновенно мелькнула: как хорошо в таком святом месте первым делом получить благословение, и я рванулся к нему, привычно складывая ладони. И тут же меня отшатнуло - а вдруг он филаретовец. Но уже и батюшка делал шаг навстречу. Все-таки я спросил:

Благословите, батюшка. А, вынужден спросить, какой вы юрисдикции?

Той, что надо, - отвечал он, крестя меня и приветливо улыбаясь.

Надо ли говорить, что украинский раскол, начатый митрополитом Филаретом, явление не только религиозное, но и нравственное и даже политическое. Не будь его, разве б мыслимы были такие щиты с портретом изменника и надписями на них: «Мазепа - перемога украиньской державы»? А плакаты были размером, как щиты с рекламой пива.

Жовтно-блакитные знамена подавляли все остальные. На втором месте были шведские, на третьем российское трехцветие. Жупаны и папахи, длинные усы и лихие оселедцы, красные просторные шаровары, сапоги гармошкой - все раньше казалось бы каким-то костюмированным праздником.

В общем-то это и был праздник, и великий праздник - 300-летие Полтавской битвы, но сразу было понятно, что хозяева незалежной, незаможней, самостийной, щирой Украйны присвоили его полностью себе. Да еще поделились со шведами, которых тут тогда побили, а сейчас они были тут дуже желанными. Сегодняшняя Украина присвоила себе не только территории Российской империи, но и ее прошлое. Героическая битва, которая спасла Россию, сейчас от России была отторгнута. Теперь получалось, что она не в России произошла, а за границей. Дюжие парубки, конечно, были ряжеными, но были не актерами тут, а заправилами. Они тут были хозяева. Нас, российскую делегацию, не то чтобы зажимали, нет, ставили в первые ряды, но как-то постоянно давали почувствовать, что мы здесь гости. Но хлеб-соль была так хороша, так красивы дивчины в венках, лентах и монистах, что это перебарывало горечь. Гремела бравая музыка, но почему-то эстрадная, а не марш Преображенского полка, который напоминал бы о погибших здесь русских воинах.

Все теперь умные, и некому сказать, что нет уже никакого толку от перемывания истлевших царских костей, особенно Петра I. Все власти черно-белые. То есть полный злодей - это сам сатана, а прислужникам своим он даёт возможность для обольщения людей свершать еще и добрые дела. Ирод избил младенцев, но течёт доселе водопровод Ирода, тот же Мазепа и храмы строил. Взять Берию - о беспризорниках заботился. Все это к слову. Петр - явление, как и Сталин, промыслительное, и не нам, земнородным, понять их всецело. Достаточно сказать: «Бог всем судья».

Так вот, Полтавская битва - может быть, да и не может быть, а точно - главное свершение Петра. Здесь уместнее прибегнуть к цитатам из работ, вышедших в свое время к 200-летию Полтавской битвы. Победа в ней покончила с хозяином Европы Карлом XII, переменила западный взгляд на нас, русских.

Далее выписка из книги «Храм во имя Сампсония Странноприимца на поле Полтавской битвы», издание 1895 г., Полтава: «Все теперь должны были переменить свой взгляд на „варварскую Московию“, на ее царя гордые соседи стали смотреть с почтением, дорожили его дружбой и не смели оскорблять русского флага, который стал развеваться на водах Балтийских… Народ стал доверчивее относиться с своему Государю, примирился со всем, что раньше казалось ему тягостным, и уже безропотно смотрел на внутреннее преобразование, видя в нем причину недавней славы и необходимое условие будущего величия. Не забудем, наконец, и еще одного весьма важного последствия бранного дела под Полтавой. Ведь всего полвека прошло с тех пор, как Богдан Хмельницкий вырвал многострадальную Малороссию из рук Польши и присоединил ее к единоверной Москве. Значит, не успела еще Польша забыть этой потери и поджидала только удобного случая, чтобы возвратить утерянное. Проиграй мы сражение под Полтавой, тогда бы не отстоять юго-западной России своей независимости, и воротились бы к ней те страшные времена унии, когда святые места наши отдавались в аренду жидам, и храмы православные запечатывались, и имения церковные отбирались в пользу католического духовенства и прочее. Теперь же Польша не смела спорить с Петром; обессиленная еще раньше теми же шведами, она навсегда похоронила свои надежды на Малороссию… Полтавская победа принесла нам великие блага: она сразу и, даст Бог, навсегда сделала Россию могущественнейшим государством мира, государством единым и нераздельным. Недаром благодарные потомки назвали эту победу Русским Воскресением».

И я, благодарный потомок, шел по полю битвы, оглушаемый орущими динамиками, бодрыми криками увеселителей, и все пытался понять, почему мы, славяне, так легко сдали врагам славянства главное - наше братство? Как смогли украинофилы вбить в умы дикую мысль об украинской национальности? Это же, как и русские, народность одной семьи. Причем всегда самостоятельная. Еще с Алексея Михайловича малороссам давалась свобода сношения с внешними соседями и государствами, исключая поляков и турок.

В самом слове «малороссы» только упертый ум увидит нечто обидное для украинцев. Не украинцы малые, они не меньше любых других, а Украина - малая родина русского славянства. Малая родина - это самое дорогое для человека, любящего свое отечество. Малая, то есть та, где ты родился, мужал, любил, откуда уходил в мир. Мать городов Киев, Крещатик - это навсегда для нас Малая Русь, давшая жизнь Руси Великой, крестившая и Белую Русь; это ли не самое почетное в семье славян? А уж для меня-то тем более: Киев - город моего небесного покровителя святого Владимира.

В армии я служил с хлопцами из Украины. Были там и левобережные, и правобережные, западэнцы. Доть, Аргута, Коротун, Титюра, Балюра, Муха, Тарануха, Поцепух, Пинчук, Падалко, Гончар… Где вы, теперь уже седые, друзья-однополчане? Что нам было делить и тогда и что делить сейчас? Я как любил вас, так и люблю. Ну да, звали вы меня москалем, и что? Какая тут обида, вы и сами хохлы. Хоть и кацапом зовите, меня не убудет. Своя же семья. И кто сейчас обижается на всякие прозвища? Макаронники итальянцы, лягушатники французы? Смешно. Смешно же вам было, когда москали не могли правильно выговорить, по вашему мнению, слово «паляныця», тут вы чувствовали превосходство, но и это смешно.

Между тем радио на четырех языках: русском, шведском, английском, украинском пригласило делегации к возложению венков на могилу павших воинов. Идем. Нам раздали по две розы. Впереди всех, конечно, по праву, военные. Очередь медленная и огромная. Несем привезенный увесистый венок - дар Москвы. Но идти благоговейно не получается. По крайней мере у меня. Пристал спутник, непрерывно говорящий, киевский пишущий человек, шутник. Представился: Олесь. «Коротич - така дуже невеличка персона, а наделал дилов, да? А слыхали шутку: „Вы нам Чернобыль, мы вам Коротича“?

КРУПИН Владимир Николаевич родился 7 сентября 1941 года в селе Кильмезь Кировской области. В 1974 году выпустил первую книгу «Зёрна», за которую был принят в Союз писателей, после чего ушел на творческую работу.

Автор повестей «Великорецкая купель», «Живая вода», «Во всю Ивановскую», «Ямщицкая повесть», «Слава Богу за всё», «На днях или раньше» и др. Его последние произведения тесно связаны с жизнью Церкви: «Православная азбука», «Русские святые», «Детский церковный календарь», «Освящение престола», «Ловцы человеков».

Произведения Владимира Крупина неизменно вызывают интерес у читателей. Писатель органично сочетает проблематику «светской» жизни с православной этикой. Его герои - люди ищущие, страдающие, трудно постигающие своё предназначение. Писатель убеждён, что путь к полноценному, гармоничному существованию пролегает через любовь, добро и обретение истинной веры. Каждый из героев приходит к этому своим собственным, порой весьма извилистым и причудливым путём.

Первая исповедь

В Сережином классе у многих ребят не было отцов. То есть они были живы, но жили отдельно. Кто сидел в тюрьме, кто куда-то уехал и не оставил адреса. Сережин отец приходил раз в месяц и приносил подарки. Достанет игрушку, они сыграют в шашки, и он скоро уходит. Даже чаю не попьет. Мама и бабушка в это время сидели на кухне. В последнее время отец стал давать Сереже и деньги. Бабушка ворчала: «Ишь как ловко устроился: от сына откупается».

Но Сережа любил отца. И мама, это чувствовалось, тоже го любила, хотя никогда не просила остаться. Деньги отца от Сережи не брала. А ему на что: мороженое ему и так покупали.

— Давай деньги в церковь отнесем, — предложил Сережа. Они с мамой любили ходить в церковь.

— Давай, — сразу согласилась мама. — И тебе пора, наконец, на исповедь.

— Какие у него грехи? — вмешалась бабушка. — Куда ты его потащишь!

— А пойдем, все вместе, бабушка! — сказал Сережа.

— Я век прожила и уж как-нибудь проживу, — отвечала бабушка. — Я честно работала, не воровала, вино не пила, не курила — какая мне исповедь?

Мама только вздохнула. Вечером они с Сережей прочли, кроме вечерних молитв, акафист Ангелу Хранителю, а утром встали пораньше, ничего не ели, не пили и пошли в церковь.

— А что батюшке говорить? — волновался Сережа.

— Что спросит, то и говорить. Сам же знаешь, в чем грешен. С бабушкой споришь...

— Она больше меня спорщица! — воскликнул Сережа. — Она вообще так зря ругается!

— Вот уже и осуждаешь, — заметила мама. — Даже если бабушка и не права, нельзя осуждать. Она же пожилой человек. Ты доживешь до ее лет, еще неизвестно, каким будешь.

В церкви они купили свечи, и пошли в правый придел, где вскоре началась исповедь. Вначале отец Виктор читал общую молитву и строго спрашивал, лечились ли у экстрасенсов, ходили ли на проповеди приезжих гастролеров, различных сектантов... Потом вновь читал молитву, говоря время от времени: «Назовите свои имена». И Сережа вместе со всеми торопливо, чтоб успеть, говорил: «Сергей».

Впереди Сережи стояла девочка его лет, может, чуть постарше. В руках она держала листочек из тетради, на котором было крупно написано: «Мои грехи».

Конечно, подглядывать было нехорошо, но Сережа невольно прочел, успокаивая себя тем, что это как будто обмен опытом. Было написано на листке: «Ленилась идти в детский сад за братом. Ленилась мыть посуду. Ленилась учить уроки. В пятницу выпила молока».

Сережа прочел и охнул. Нет, у него грехи были покруче. С уроков с ребятами в кино убегал. Кино было взрослое и неприличное. А посуда? Сережа не то чтоб ленится, но тянет время. Он знает, что бабушка заставляет его, а потом сама вымоет. А вчера его посылали в магазин, а он сказал, что надо учить уроки, а сам болтал целый час по телефону с Юлей, всех учителей просмеяли...

Ну вот и Сережина мама пошла к батюшке. Видно, что плачет. Батюшка укрывает ее склоненную голову епитрахилью, крестит сверху и отпускает. Сережа собрался с духом, перекрестился и подошел к батюшке. Когда тот спросил о грехах, то у Сережи вдруг вырвалось само собой:

— Батюшка, а как молиться, чтобы папа стал с нами все время жить?

— Молись, милое дитятко, молись своим сердечком. Господь даст по вере и молитвам.

И еще долго говорил батюшка с Сережей.

А потом было причастие. И эти торжественные слова «Причащается раб Божий Сергий...»

А в это время хор пел: «Тело Христово приимите, источника бессмертного вкусите». Сережа причастился, поцеловал чашу, со скрещенными руками подошел к столику, где ласковая старушка подала ему крохотный серебряный ковшик со сладкой водичкой и мягкую просфору.

Дома радостный Сережа ворвался в комнату к бабушке и закричал:

— Бабушка! Ты бы знала, сколько у меня грехов! А ты говорила! Не веришь? А вот пойдем, пойдем вместе в следующий раз.

А вечером вдруг позвонил папа. И Сережа долго говорил с ним. А в конце он сказал:

— Папа, а ведь это неинтересно — по телефону говорить. Давай без телефона. Мне, папа, денег не надо и игрушек не надо. Ты так просто приходи. Придешь?

— Приду, — сказал отец.

— Нет, ты совсем приходи, — сказал Сережа.

Отец промолчал.

Вечером Сережа долго молился...

Молитва матери

«Материнская молитва со дна моря достанет» — эту пословицу, конечно, знают все. Но многие ли верят, что пословица эта сказана не для красного словца, а совершенно истинно, и за многие века подтверждена бесчисленными примерами?

Отец Павел, монах, рассказал мне случай, происшедший с ним недавно. Он рассказал его, как будто все так и должно было быть. Меня же этот случай поразил, и я его перескажу, думаю, что он удивителен не только для меня.

На улице к отцу Павлу подошла женщина и попросила его сходить к ее сыну. Исповедать. Назвала адрес.

— А я очень торопился, — сказал отец Павел, — и в тот день не успел. Да, признаться, и адрес забыл. А еще через день рано утром она мне снова встретилась, очень взволнованная, и настоятельно просила, прямо умоляла пойти к сыну. Почему-то я даже не спросил, почему она со мной не шла. Я поднялся по лестнице, позвонил. Открыл мужчина. Очень неопрятный, молодой, видно сразу, что сильно пьющий. Смотрел на меня дерзко: я был в облачении. Я поздоровался, говорю: ваша мама просила меня к вам зайти. Он вскинулся: «Ладно врать, у меня мать пять лет как умерла». А на стене ее фотография среди других. Я показываю на фото, говорю: «Вот именно эта женщина просила вас навестить». Он с таким вызовом: «Значит, вы с того света за мной пришли?» — «Нет,— говорю, — пока с этого. А вот то, что я тебе скажу, ты выполни: завтра с утра приходи в храм». — «А если не приду?» — «Придешь: мать просит. Это грех — родительские слова не исполнять».

И он пришел. И на исповеди его прямо трясло от рыданий, говорил, что он мать выгнал из дому. Она жила по чужим людям и вскоре умерла. Он даже и узнал-то потом, даже не хоронил.

— А вечером я в последний раз встретил его мать. Она была очень радостная. Платок на ней был белый, а до этого темный. Очень благодарила и сказала, что сын ее пр щен, так как раскаялся и исповедался, и что она уже с ним виделась. Тут я уже сам с утра пошел по его адресу. Соседи сказали, что вчера он умер, увезли в морг.

Вот такой рассказ отца Павла. Я же, грешный, думаю: значит, матери было дано видеть своего сына с того места, где она была после своей земной кончины, значит, ей было дано знать время смерти сына. Значит, и там ее молитвы были так горячи, что ей было дано воплотиться и попросить священника исповедать и причастить несчастного раба Божия. Ведь это же так страшно — умереть без покаяния, без причастия. И главное: значит, она любила его, любила своего сына, даже такого, пьяного, изгнавшего родную мать. Значит, она не сердилась, жалела и, уже зная больше всех нас об участи грешников, сделала все, чтобы участь эта миновала сына. Она достала его со дна греховного. Именно она, и только она, силой своей любви и молитвы.

Прошли времена, остались сроки

«Прошли времена, остались сроки»,— это так бабушка Лиза говорит.

Стала она так говорить, когда заметила, что в ее «годовой» лампаде стало больше масла. То есть не больше масла, а его стало хватать на большее время. Раньше лампаду заправляли на Пасху, и она горела до следующей Пасхи, ровно год. А сейчас масла наливается столько же, а лампада горит до Вознесения, то есть еще больше месяца. Какой отсюда вывод? Отсюда бабушка выводит, что времена сократились, ускорились, все начинает торопиться к концу света.

В этом с бабушкой согласен ее внук Сережа, а также бабушкин «допотопный», как она говорит, знакомый, старенький отец Ростислав. Он уже не служит, живет недалеко и потихоньку, с палочкой, приходит в гости.

Они сидят с бабушкой за многочасовым чаем и вспоминают прошлую жизнь. Сережа сидит тихонько и слушает старичков — и приходит к такой мысли, что раньше жить было тяжело, но хорошо, сейчас жизнь стала легче, но тяжелее. Как так? А вот так.

— Раньше, сестричка, — говорит батюшка, — служишь литургию и не знаешь, дадут ли слуги антихристовы дослужить. Но уж, зато и знаешь, что Христос во всех твоих прихожанах. А сейчас служишь-служишь, а потом своих же прихожан на каком-нибудь дьявольском сборище видишь.

— Грех на них, — успокаивает бабушка Лиза. — Уж нам с тобой за землю не надо держаться, нам на небо со страхом взирать.

— Сгорит, сгорит вся земля,— говорит батюшка и с трудом поднимается. — А проводи-ка ты меня, раб Божий Сергий, до обители отца Виктора.

Сережа этому рад-радехонек. Обитель отца Виктора — это большая квартира в большом доме. Но какая бы ни была квартира, она, конечно, мала для семейства батюшки. В ней столько людей, что Сережа не смог их ни разу сосчитать. Даже детей, не говоря о взрослых. Жена отца Виктора, попадья матушка Зоя, называет семейство табором, а отец Ростислав — колхозом.

Отец Ростислав часто останавливается, но на встречные лавочки не садится: потом тяжело вставать. Стоит, одной рукой опирается на палочку, другой медленно сверху вниз проводит по седой легкой бороде. Ласково глядит на Сережу.

— Ты ко мне на могилку приходи. Посиди, помолись. Батюшкой будешь, панихидку отслужишь, а то и так навещай.

— Еще бы! —говорит Сережа.

В доме отца Виктора, как в «саду Могоморы». Это выражение матушки Зои. Детей у них уже перевалило за десяток. Все тут есть: и Ваня, и Маша, и Гриша, и Владимир, и Екатерина, и Надежда, и Василий, и Нина... всех не упомнишь. Шум, крик, стычки.

Матушка жалуется отцу Ростиславу, как ей достается.

— Молись, — говорит отец Ростислав. — Большие труды — великая награда.

— Когда мне молиться-то, когда? — восклицает матушка. — Отец Виктор безвыходно в храме или на требах, по старухам ходит, избаловал их, могли бы и в храм приползти.

— Матушка, не греши, не греши! — торопливо перебивает отец Ростислав. — Муж твой, венчанный с тобой, — вельми зело большой труженик. А Богу молиться всегда время и место. Ты ведь небось от плиты не отходишь?

— Цепями прикована!

— И молись! И картошку небось чистишь?

— По ведру!

— Ну вот. Ножиком нажимаешь, картошку повертываешь и говори: «Господи, помилуй», «Господи, помилуй», «Господи, помилуй»...

Тут они, привлеченные ссорой, идут разбираться, в чем дело. Конечно, дети не поделили игрушку.

— Лежит — никому не надо, — говорит старенькая бабушка, мама батюшки. — А как один взял, другому именно ее и надо.

Батюшка Ростислав терпеливо объясняет обступившим его детям:

— Силой, конечно, можно отобрать. Но на всякую силу есть другая сила. На пистолет — ружье, на ружье — автомат, на автомат — пулемет, на пулемет — пушка... Но это не сила, а дурь. А есть сила — всем силам сила. Какая? Это смирение. Хочется тебе поиграть, а ты скрепись, перетерпи, уступи. Смирись. И победишь терпением. Вот сейчас проверим. Нина, ты ссорилась? Из-за какой игрушки? А-а, из-за этой машинки. С кем? Как тебя зовут? Вася? Беритесь, тяните, как тянули. Так. Кто сильнее? Вася. А у кого смирение?

— У Васьки, у Васьки! — кричит Нинка.

— Вот он, женский характер, — говорит отец Ростислав. — Быть тебе, Нина, регентшей.

Передав отцу Виктору поклон, Сережа и отец Ростислав идут на улицу. Сережа обнаруживает у себя в кармане конфету, а отец Ростислав пряник.

Сережа провожает батюшку и возвращается к бабушке Лизе.

Она вяжет ему носочки. Вяжет, нанизывает на спицы бесконечные петельки и шепчет при этом: «Господи, помилуй», «Господи, помилуй», « Господи, помилуй»...

Женя Касаткин

В седьмом классе к нам пришел новый ученик Женя Касаткин. Они с матерью жили в деревне и приехали в село, чтобы вылечить Женю. Но болезнь его — врожденный порок сердца — была неизлечимой, и он умер от нее на следующий год, в мае.

Круглые пятерки стояли в дневнике Жени, только по физкультуре был прочерк, и хотя по болезни он не учился по две-три недели, все равно он знал любой урок лучше нашего. Мне так вообще было хорошо, я сидел с ним за одной партой. Мы подружились. Дружба наша была неровна— он не мог угнаться за нами, но во всем остальном опережал. Авторучки были тогда редкостью, он первый изобрел самодельную. Брал тонкую-тонкую проволочку, накручивал ее на иголку и полученную пружинку прикреплял снизу к перышку. Если таких пружинок было побольше, то ручка зараз набирала столько чернил, что писала целый урок. Такое вечное перо он подарил и мне. А я спросил:

— Как называется твоя болезнь?

Он сказал. Я написал на промокашке: «Окорок сердца». Так мне это показалось остроумно, что я не заметил его обиды.

Пришла весна. Когда вода в ручье за околицей вошла в берега, мы стали ходить на него колоть усачей. Усачи — небольшие рыбки — жили под камешками. Как-то раз я позвал Женю. Он обрадовался. Матери его дома не было, и Женя, глядя на меня, пошел босиком. Земля уже прогрелась, но вода в ручье была сильно холодная, ручей бежал из хвойного леса, и на дне, особенно под обрывами, еще лежал шершавый лед. Вилка была одна на двоих.

Чтобы выхвалиться перед Женькой своей ловкостью, я полез первым. Нужно было большое терпение, чтобы подойти, не спугнув, сзади. Усачи стояли головами против течения. Как назло, у меня ничего не получалось, мешала дурацкая торопливость.

Женька зашел вперед, выследил усача и аккуратно наколол его на вилку, толстенького, чуть не с палец. А я вылез на берег и побегал, чтоб отогреть ноги. У Женьки получалось гораздо лучше, он все брел и брел по ледяной воде, осторожно поднимая плоские камни. Банка наполнялась.

Солнце снизилось, стало холодно. Я даже на берегу замерз, а каково было ему, шедшему по колени в воде. Наконец, и он вылез на берег.

— Ты побегай, — посоветовал я. — Согреешься.

Но как же он мог побегать — с больным-то сердцем? Мне бы ему ноги растереть. Да в конце концов хотя бы матери его сказать, что он замерз, но он не велел говорить, где мы были, всех усачей отдал мне. Дрожал от холода, но был очень доволен, что не отстал от меня, даже лучше.

Его снова положили в больницу.

Так как он часто там лежал, то я и не подумал, что на этот раз из-за нашей рыбалки.

Мы бежали на луга за диким луком и по дороге забежали в больницу. Женька стоял в окне, мы кричали, принести ли ему дикого лука. Он написал на бумажке и приложил к стеклу: «Спасибо. У меня все есть».

— Купаться уже начали! — кричали мы.— На Поповском озере.

Он улыбался и кивал головой. Мы отвалились от подоконника и помчались. От ворот я оглянулся — он стоял в окне в белой рубахе и смотрел вслед.

Раз нельзя, то мы и не принесли ему дикого лука. На другой день ходили есть сивериху — сосновую кашку, еще через день жечь траву на Красную гору, потом снова бегали за диким луком, но он уже зачерствел.

На четвертый день, на первой перемене, учительница вошла в класс и сказала:

— Одевайтесь, уроков не будет. Касаткин умер.

И все посмотрели на мою парту. Собрали деньги. Немного, но добавила учительница. Без очереди купили в школьном буфете булок, сложили в два портфеля и пошли.

В доме, в передней, стоял гроб. Женькина мать, увидев нас, запричитала. Другая женщина, как оказалось, сестра матери, стала объяснять учительнице, что вскрытия не делали — и так ясно, что отмучился.

Ослепленные переходом от солнечного дня к темноте, да еще и окна были завешены, мы столпились у гроба.

— Побудьте, милые, — говорила мать, — я вас никого не знаю, все Женечка о вас рассказывал, побудьте с ним, милые. Не бойтесь...

Не помню его лица. Только белую пелену и бумажные цветы. Цветы эти сестра матери снимала с божницы и укладывала вдоль доски. Это теперь я понимаю, Женя был красивый. Темные волосы, высокий лоб, тонкие пальцы на руках, покрасневшие тогда в ледяной воде. Голос у него был тихим, привыкшим к боли.

Мать говорила:

— Вот эту книжечку он читал, да не дочитал, положу с ним в дорожку.

И она положила в гроб, к левой руке Жени, книгу, но какую, не помню, хотя мы и старались прочесть название.

Когда мы засобирались уходить, мать Жени достала из его портфеля самодельное вечное перо и попросила нас всех написать свои имена.

— Пойду в церковь Женечку поминать, а вас всех запишу за здравие. Живите, милые, за моего Женечку.

Подходили к столу и писали на листке из тетради по немецкому языку. Ручки хватило на всех. Написала и учительница. Одно имя, без отчества.

Хоронили Женю Касаткина назавтра. Снова было солнце. Ближе к кладбищу пошли лужи, но все равно мы не ставили гроб на телегу, несли на руках, на длинных расшитых олотенцах. Менялись на ходу и старались не останавливаться — за этим следила сестра матери, — остановка с покойником была плохой приметой. Наша учительница и еще одна вели под руки мать Жени.

А когда на этих же полотенцах стали опускать гроб, то мы с Колькой, который один из всех мальчишек плакал, — он был старше нас, вечный второгодник, и Женя занимался с ним, — мы с Колькой спрыгнули в могилу и приняли гроб: Колька в изголовье, я — в ногах.

Потом все подходили и бросали по горсти мокрой земли.

И, уже вернувшись в село, мы никак не могли разойтись, пришли к школе и стояли всем классом на спортплощадке. Вдоль забора тянулась широкая скамья, под ней еще оставался лед. Кто-то из ребят начал пинать этот лед. Остальные тоже.

Марина-Марин

А ведь я еще застал странников. Хотя не знал, что они так называются. Шел старик через наше село, попросился к нам ночевать. Мы всех пускали. Да почти и все тогда были странноприимны. Бабушка спросила его, где ему стелить, вечер был. Но он сказал, что ляжет на сеновале, пробудет до утра, а утром, чтоб не будить никого, уйдет. Потом он нас подозвал и говорит: «Хотите сказку расскажу». А слушать-то мы были великие охотники, много ли ним доставалось. Сели.

«Проходил я кладбище, — он сказал, — и указали мне могилу монашки. Была она от людей проклята, а от Бога прощена. А все про нее открылось только после ее смерти. Была она из достаточной семьи. Одна дочь. И только бы быть девицей, мать умерла. Схоронили. Отец сильно тосковал и надумал уходить в монастырь. А дочери сказал: ты девушка взрослая, видная, на тебя уже заглядываются, выбери себе хорошего человека по сердцу и выходи замуж. А она вдруг ему и говорит: "Я пойду с тобой". А женского монастыря близко не было, да она и не хотела в женский, отца любила. И так просила, что он отступился. Переодел ее в юношу, привел в монастырь, внес вклад и попросился, чтоб его приняли с сыном. Его, он старый был, приняли сразу, а сына не берут — зачем губить молодость, пусть, говорят, идет в мир и живет как все. Монашество — дело тяжелое. Но она вымолила, и ее приняли, только послушание сделали очень тяжелое — чистить выгребные ямы. Сказалась она, была она Мариной, что ее зовут Марин. И несла послушание с радостью. Была хорошо грамотна, изучила службы, читала часы. Настоятель этого монастыря Марина очень полюбил. Отец недолго прожил, схоронили.

Время прошло, настоятель говорит: я тебя повезу на экзамен в лавру, и там проверят твои знания и дадут тебе приход. Будешь священником. Но она отказалась и просилась в монахи навсегда. И ее постригли на Михайлов день с именем Михаила. И уже готовился этот монах к безмолвию, как вышла беда.

В этом монастыре было свое хозяйство — посадки, огород, и монахи там работали. Верст за десять. И иногда там ночевали на постоялом дворе, чтоб далеко не ходить. А Михаила настоятель, видимо, берег для служб. Но другие стали роптать, мол, они работают, а он нет. И Михаил сам напросился пойти работать. Но они были привычные, сделали свой урок и ушли, а Михаил (Марина то есть) не успел и сам решил остаться, чтоб потом доделать. И именно в этом дворе ночевал.

А у хозяина двора была на выданье дочь. И именно в этот день шел мимо солдат, припозднился и попросился ночевать. Эта дочь ему приглянулась, и он ее склонил к греху, а потом пригрозил, что убьет, если на него скажет, а если что случится, то пусть укажет на монаха.

И вот случилось. Дочь забеременела, стало заметно. Отец чуть не убил. Она сказала, что над ней снасильничал монах. Вскоре родила. Отец взял ее ребенка (родился мальчик) и принес в монастырь. Там пришел к настоятелю и положил у ног и указал на Михаила. Настоятель разгневался и тут же велел Михаилу взять ребенка и уходить из монастыря. Монах ничего не сказал, поклонился, ребенка с пола подобрал и ушел. А куда пойдет?

Так он и жил около ворот три года и с ребенком возился. И до того его было жаль, что сами монахи ходили на поклон к настоятелю и просили, чтоб простил. Но тот не прощал.

А тот солдат вернулся и стал просить, чтоб дочь хозяина вышла за него. Та, конечно, с радостью. Пошли за сыном. Но монах ребенка не отдает, и тот сам от него не идет, привык. Тогда солдат велел жене броситься настоятелю в ноги и рассказать, что монаха тут никакой вины нет, что ребенок от солдата. Настоятель наложил ей наказание за клевету, а монаха простил. Так и отобрали ребенка. Ребенок подрос и прибегал с ним повидаться.

Солдат плохо относился к жене, бил ее, да и с тестем мира не находил. Двор к рукам прибрал, тестя схоронил, жену с ребенком выгнал. А эта жена и сама ходила в монастырь и все старалась увидеть монаха, до того он ей нравился. Старалась перехватить и уговаривала уйти из монастыря, мол, ребенок тебя считает за отца. Монах не соглашался, тогда она говорила: мол, давай, Бог за любовь простит, давай так будем тайно видеться. Но монах и на это не согласился. И она тогда что сделала — опять пошла к настоятелю, опять в ноги кинулась и опять сказала, что ребенок от монаха, что обещал ей большие деньги, если она уговорит солдата взять грех на себя. И — до того была ослеплена — целовала на том крест.

Монаха позвали, спрашивают. А он, по своему званию, клясться не может и говорит: на все ваша воля. И опять его выгнали, и опять он остался как бы со своим сыном. И в люди он его вывел, и выучил, а сам (сама), легкая ли жизнь, заболел и умер.

Монахи просили настоятеля схоронить его в монастыре. Но он велел нести на мирское кладбище. И вот — когда стали обмывать, глядят: совсем все тело иссохшее, женское. Тогда-то все и открылось. Сам настоятель отпевал. А когда гроб в могилу опускали, ударила гроза. И молния попала в постоялый двор и его расшибла».

Вот такая история. Где и когда это было, ни я, ни мама не знаем. Еще она добавляла, что утром мы, ребята, побежали к страннику, но его уже не было. Только лежали в чистой тряпице пряники и сахар, подарок.

— Значит, была же у него еда. И по тем временам непростая, а вот он не съел, ребятам отдал, — говорила мама.

А я все думал над тем временем, когда эта Марина-Марин осталась одна у ворот монастыря с крохотным ребенком. Как и чем его кормила, как согревала своим теплом... Нет, видимо, рано еще мне, не поднялся я до понимания таких историй. Так что вся моя роль тут в передаче услышанного. Так и будем передавать, пока что-нибудь поймем.

Проза Владимира Крупина – это нечто особое в нашей литературе, нечто выдающееся и на удивление простое.

Литература – процесс живой и, как все живое, имеет не только свои законы, но и свои привычки. При всей широкоохватности прозы разных направлений и жанров, разных манер и стилей она выдержана или близка к тому, чтобы быть выдержанной в классическом духе, в некотором смысле консервативна и для раскрытия характера, обрисовки пейзажа и сюжетного движения пользуется, в сущности, одними и теми же приемами. Она описательна – в том понятии, что слово ее имеет подготовленное значение и место и ритмически и художественно существует в ровных горизонтах, без резких подъемов и понижений. Литературное, описательное слово точно сцементировано в общем ряду и малоподвижно, его магия достигается общим рядом и общим настроением. Устное слово в тех же, предположим, фольклорных записях стоит свободно – не стоит, а постоянно двигается, выглядывает из ряда и имеет более самостоятельное значение.

Владимир Крупин соединил в себе обе манеры – и письменную и устную, в его прозе очень сильный рассказывательский элемент. Впечатление такое, что письмо ему дается легко: сел за стол и, рассказывая предполагаемым слушателям о том, как он ездил на свою родину или на родину друга, сам за собой записывает и едва успевает записывать события в той последовательности и подробностях, как они происходили. Но рассказывает и записывает сосредоточенно, живописно и эмоционально, не теряя за живостью и непосредственностью строгости и художественности. А это значит, что кажущаяся легкость слова на самом деле достигается непросто, в тех же мучительных поисках, как и для всякого писателя, относящегося к слову с уважением. Это значит также, что оно, слово, встав в письменный ряд и приняв его правила, каким-то образом умеет сохранить и волю ряда устного, что оно становится шире и уверенней. В художественной литературе очень важно, чтобы слово стояло радостно, опытный читатель всегда увидит эту радость от точного употребления и желанной работы – так оно чаще всего у Крупина и есть.

Расстояние между читателем и писателем в книге – вещь реальная, и зависит оно от того, с каким сердцем, остывшим или участливым и болящим, пишется книга, насколько согрета она теплом авторских затрат. Холодное, пусть и исполненное на высоком профессиональном уровне, произведение читается с душевным насилием, и это, как правило, «умственное» чтение, в нас говорит не потребность, а упрямство добраться до цели, чтобы облегченно вздохнуть над своим подвигом. В этом смысле Владимир Крупин необычайно близок к читателю, и достигается подобная близость, соседствующая с прямым собеседованием, редкой откровенностью и открытостью, живой обращенностью к столь же заинтересованному в их общем деле человеку. Пишет ли он от первого или от третьего лица, его герой весь на виду и ничего в себе не умеет скрывать, для Владимира Крупина личность не в том, чтобы уйти в себя, а в том, чтобы бескорыстно прийти к людям.

Одно из самых известных и замечательных произведений Крупина – повесть «Живая вода». Главный герой ее – философствующий в простоте своего неизысканного ума Кирпиков. Простолюдин дальше некуда, лыком шитый, должно быть, от первого до последнего поколения, он тем не менее в поселковой среде личность заметная, во-первых, благодаря своему самостоятельному уму и, во-вторых, благодаря «форме» собственности: Кирпиков – хозяин единственного в поселке мерина. Лошадей вывели, а огороды по весне пахать надо, хочешь не хочешь, а кланяйся Кирпикову. Что же делать?

Мир опрощается в жуликоватое и мутноватое скопище. А Кирпиков честен, трудолюбив, он отвоевал Великую Отечественную, вырастил детей. «О, не одно европейское государство разместилось бы на поле, вспаханном Кирпиковым, какой альпинист взобрался бы на стог сена и соломы, наметанный Кирпиковым, какой деревянный город можно было выстроить из бревен, им заготовленных…» Он прожил свою жизнь не просто молекулой, вошедшей в народное тело, он был выше и прожил ее личностью. Правда, личностью изгибистой, с причудами во имя самоутверждения, подобно шукшинским героям, и с приступами «русской болезни» во имя самоутешения, но как мало это «само» в сравнении с «обще», с тем, что делалось для страны и ее вечности! Но вот и старость не опоздала, дети разъехались, фронтовые доблести, как лебедой, поросли быльем, и все чаще задумывается Кирпиков о смысле жизни, о том, зачем он жил и мог ли бы мир обойтись без него? Примитивная философия, на взгляд профессоров, но ведь это неотменимо главные вопросы жизни, они тем серьезней и страшнее, чем простодушней звучат. Нет, не так наивен этот «мыслитель», в шестьдесят с лишним лет взявшийся заглядывать в старые школьные учебники и для каждого нового открытия готовящий себя причудливой аскезой. Недолго же ему представлялось, что «люди еще не доросли до моего понимания»: он ощупью, чутьем шел к осознанию истин Христовых и не мог не гордиться своими победами – наступили, однако, дни, когда пришлось убеждаться, что мир сознательно установился на основания их непонимания.

«О, бедный Кирпиков!» – хотелось воскликнуть вслед этому герою, потерпевшему крушение в своих упованиях сначала на чудо нравственного воскрешения человека, а затем и на чудо «живой воды», хлынувшей из-под земли и способной излечить от физических и духовных недугов. «О, счастливый Кирпиков!» – можно воскликнуть сегодня, спустя два, три десятилетия после его поисков смысла жизни. Сегодня, когда все трудней отвечать на вопросы о смысле существования человечества в целом.

Но об этом, о потерях и опорах теперешней жизни, вторая повесть с нарочито обнаженным названием «Люби меня, как я тебя».

В меняющемся с возрастом человеке меняется и художник. Меняется, даже оставаясь сам собою в воззрениях и в письме. Душа иная. Ничто так точно и полно не говорит о человеке и уж тем более о писателе, как душа. В истинном творце через душу проходит каждое слово; не в чернильницу макается его перо, а в душу. Уж она-то без утайки скажет и о таланте его, и о вере, и о намерениях, с какими садится он за письменный стол, и об отношении к родной земле и родному человеку, на этой земле живущему… И то, что духовно добрал Владимир Крупин ко времени второй повести, освещает ее иным светом – прошедшим через более полную истину, чем она была у Кирпикова, но и более тревожным, ибо мир дошел до последнего бунта, направленного против себя же. Но жить по истине надо. Или уж не жить. Этот выбор перед нашей бедной и прекрасной Родиной стоит с такой неизбежностью, что порой становится страшно.

Молодой читатель этой книги найдет в ней и рассказы Владимира Крупина. Он прекрасный рассказчик, то остроумный, веселый, «вакхический», то серьезный, ведущий действие неспешно и основательно, то «документальный», для которого случай жизни, дополненный воображением, превращается в случай литературы.

Детство, юность… Детство в рассказах Владимира Крупина счастливо прежде всего кругом, составляющим родную землю, – природой, общением с «меньшими братьями», первыми трудами и заботами, первыми трудностями и постоянной радостью каждый день быть среди родного. Доброта вкладывается в душу ребенка не столько словом и напутствием, сколько окружением и обстановкой, их целостностью и крепостью – духовной и моральной крепостью семьи и физическим обережением земли. Одно дело – открывать мир, поднявшись в вырубленную рядом с деревней вековую рощу, и видеть вокруг за сведенными лесами оголенные и смещенные просторы, потерявшие тайну и притягательность, и совсем другое – мечтать о взрослости, о путешествиях и подвигах из середины заботливо сохраняемого отчего края. Потерянные дети, из которых вырастают дурные люди, привыкшие к разорению как норме жизни, – это еще и результат дурного хозяйствования, когда прошлое и будущее не имеют ни цены, ни значения.

- Янки, гоу хоум!

Обычно фронтовики не любят смотреть военные фильмы. Даже не оттого, что в фильмах «киношная» война, оттого, что слишком тяжело вспоминать войну. Один ветеран, боец пехоты, пристрастился смотреть всякие военные сериалы, смотрел и плакал и говорил соседу, тоже фронтовику: «Вот ведь, Витя, как люди-то воевали, какая красота, а мы-то всё на брюхе, да всё в грязи, да всё копали и копали...» Ветерану начинало казаться, что он был на какой-то другой войне, ненастоящей, а настоящая - вот эта, с музыкой и плясками.

Мы, послевоенные мальчишки, прямо-таки бредили войной. Она была и в фильмах («Подвиг Матросова», «Голубые дороги», «Подвиг разведчика», «Молодая гвардия»), она была и в наших играх, и в каждом доме. Там отец не вернулся, там вернулся весь искалеченный, там все еще ждали.

Мой отец, прошедший со своим единственным глазом ещё и трудармию (а что это такое, лучше не рассказывать), разговоры о войне не выносил, и я не приставал. Дяди мои, на мой взгляд, тоже не подходили для боевых рассказов. Уж больно как-то не так рассказывали.

Дядь Федя, тебя же ранило, - приставал я. - Ну вот как это?

Как? А вот становись, я тебе по груди с размаху колотушкой охреначу, вот так примерно.

Другой дядя, моряк, был даже офицер. После войны он вернулся к своему плотницкому ремеслу. Мы крутились около, помогая и ожидая перекура. Спрашивать опасались, мог нас послать не только в сельпо - подальше. Но дядька и сам любил вспомнить военные денечки.

Ох, - говорил он, - у нас в буфете, в военторге, две бабы были, умрешь не встанешь. К одной старлей ходил, к другой вообще комдив. Однажды... - тут нам приказывали отойти, ибо наши фронтовики, в отличие от сегодняшней демократической прессы, заботились о нравственности детей.

Но то, что нам позволяли слушать, было каким-то очень не героическим.

Дядь, - в отчаянии говорил я, - ведь у тебя же орден, ведь ты же катерник, ты же торпедник, это же, это же!

Ну и что орден? Дуракам везет, вот и орден, - хладнокровно отвечал дядя, плюя на лезвие топора и водя по нему бруском.

Ну расскажи, ну расскажи!

Не запряг, не нукай. Уж рассказывал. Подошел транс¬порт, надо потопить.

Транспорт чей? - уточнял я.

Это больше для друзей.

Немецкий, чей еще? Послали нас. Как начальство рассуждало: пошлём катер, загнутся четверо - невелика потеря, и рассуждали правильно: война. Четыре торпеды. Торпеды нельзя возвращать, надо выпустить. Мы попёрли. Я говорю, дуракам везёт, на наше счастье - резко туман. Везёт-то везёт, но и заблудились. Прём, прём да на транспорт и выперли. С перепугу выпустили две торпеды и бежать со всех ног...

Почему с перепугу?

А ну-ка сам вот так выпри на транспорт, это ж гора, а мы около как кто? То-то. Бежать! Утекли. Еле причал нашли. Ну, думаем, будет нам. Торпеды две обратно приперли. Я с горя спирту резанул. Вдруг из штаба - ищут, вызывают. А куда я пойду, уж расколотый, мутный. «Скажите, - говорю, - что башкой треснулся, к утру отойду». В общем-то кто-то всё равно настучал, что я взболтанный. А почему вызывали - транспорт-то мы потопили! Вот мать-кондрашка, сдуру потопили. Так еще как приказ-то звучал: «...используя метеорологические условия и несмотря на контузию, и экономя, слышь, боезапас...» - вот как!

За это надо было Героя дать, - убежденно говорил я.

Спустя малое время, окончив десятилетку, я стал работать литсотрудником районной газеты. И получил задание написать о Героях Советского Союза. Их у нас в районе было четверо. Но один уже сидел в тюрьме за то, что надел свои ордена и медали на собаку, а сам стрелял из охотничьего ружья в портрет отца народов; второй, инвалид, ездивший на трехколесной трещащей инвалидной самоходке, был куда-то увезен, говорили, что в интернат для ветеранов. На самом же деле инвалидов просто убирали с глаз долой, была такая политика, чтоб поскорее забыть войну, чтоб ничего о ней не напоминало.

Уже и холодная война заканчивалась, уже Хрущев съездил в Америку, постучал ботинком по трибуне ООН, уже велел везде сеять кукурузу, уже подарил Крым своей бывшей вотчине, тут и фронтовиков решили вспомнить. И мне - не все же кукурузу воспевать - выпала честь написать очерк для нашей четырехполоски «Социалистическая деревня». Редактор узнал, кто из двух оставшихся Героев передовик мирного труда, и выписал командировку. Мы не ездили в командировку, а ходили. Так и говорили: пошел в командировку. На юг района - сорок километров, на запад и восток - по тридцать, на север - шестьдесят; все эти километ¬ры я исшагал и по жаре, и по морозу, и в дождь, и в метель. И какое же это было счастье, это только сейчас доходит до сознания. Как мела через дорогу узорная поземка, как на¬пряженно и все-таки успокаивающе гудели столбы, как далеко по опушке леса пролетало рыжее пламя лисы, как проносился, ломая наст, тяжелый лось, а весной далеко и про¬сторно разливалась река и попадали в заречную часть только на катерах сплавконторы. А летние вечера, белые от черемухи улицы деревень, а девичий смех, от которого туманилась голова и ощутимо билось сердце - что говорить!

Герой будущего очерка был механизатором. В военкомате я выписал все данные на него и знал, что он получил Золотую Звезду за форсирование Днепра. Готовые блоки фраз уже были в фундаменте очерка: «В то раннее утро рядовой такой-то такого-то энского полка встал до соловьев (мне очень хотелось про соловьев). Он подошел к Днепру, умылся реч¬ной водой и вспомнил родную реку детства, свое село» (мне очень хотелось, чтобы на Днепре вспомнили Вятку и моё село)... Ну и далее по тексту.

А вы вспоминали в то утро свою родину? - спросил я, когда, найдя Героя, стал его допрашивать.

В какое утро?

В утро форсирования Днепра.

А, нет, мы ночью погребли.

Но вспоминали? (Я мысленно переделал утро на тревожную ночь.)

Может быть, - неохотно отвечал механизатор. - Тут баба с печки летит, сто дум передумает.

Вы вызвались добровольцем?

Да, вызвался.

Почему именно?

Молодой был, - механизатор посмотрел на меня. - Вроде вас возрастом. Там как заинтересовывают - сто первых выйдут на плацдарм, зацепятся, день продержатся - Герой. Кто? Ну и пошел два шага вперед.

Но вы же потом не жалели, когда получили награду?

Чего жалеть, вот она. Сейчас, правда, льготы за ордена и проезд бесплатный сняли, а так чего ж... в школу приглашали.

Да, правильно (надо в школе побывать), дети должны стать патриотами.

Сделаю отступление. Мы вырастали так, что умереть за Родину было нашей главной мечтой. О, сколько раз мы играли в Матросова, сколько же раз закрывали грудью амбразуру и умирали. Умереть за Родину было так же естественно, как дышать...

Я принёс очерк редактору. Отдал и встал навытяжку. По лицу читающего очерк редактора понял, что отличился. Только два места он похерил:

Что это такое - вспомнил родину? А Днепр разве не наша родина? (Тогда не было позднее выдуманного термина «малая» родина.) И второе: «Прямо в песке закопали убитых товарищей». Напишем: «После боя отдали воинские почести павшим».

Я не возражал. Но за день до запуска очерка в печать редактор позвонил в колхоз, где работал механизатор, и узнал, что тот напился и наехал трактором на дерево. Редактор срочно послал меня на лесоучасток, где жил последний, четвертый, Герой.

Лесоучасток назывался красиво - Каменный Перебор, может, оттого, что стоял на берегу прозрачной каменистой реки Лобани. Этот Герой тоже был механизатором и тоже получил Звезду за форсирование реки. Но не Днепра, а Одера.

Да и Вислу форсировали, - сказал он. Он всё-таки был хоть чуть-чуть поразговорчивей, чем сельский. - Потом всяких французов, датчан выколупывали.

Как? - спросил я потрясенно. - Французы же наши союзники.

Да ладно, союзники, - отвечал он. - Какие там союз¬ники, все они там повязаны. Европа вся сдалась немцам, они её не тронули, потом они им и отрабатывали. Ну-ка сравни Минск и Париж, чего от них осталось?

Но французское Сопротивление?

Было. Но раздули, - хладнокровно отвечал он. - У них по лагерям лафа, артисты ездили, нашим - смерть. Это, братишка, была война великая, но помогать они стали, притворяться, когда мы переломили Гитлеру хребет. Еще те сволочи, - неизвестно о ком сказал он. - Да вот хоть и американцы. Встреча на Эльбе, встреча на Эльбе - кукаре¬кают. А что встреча? Вот я тебе про встречу расскажу. Мы пошли мая десятого-одиннадцатого по Берлину - уже везде американские часовые торчат, патрули американские, они большие мастера победу изображать. Зашли, сели в ресторане. Второй этаж. Внизу лужайка. В углу американцы гуляют, ржут. И чего-то в нашу сторону дали косяка, чего-то такое пошутили. Ну мы и выкинули их в окно.

Как? - спросил я потрясенно. - Выкинули в окно? Американцев?

Ну. Да там же лужайка, не камни же. Потом туда им столы выкинули и стулья. И велели официанту отнести чего закусить и выпить.

А... а дирекция ресторана?

Эти-то? Еще быстрее забегали. Мы так хорошо посидели. Серьезно посидели, - добавил он, - и пошли. И идем мимо американцев. Те вскакивают, честь отдают. Вот это встреча на Эльбе. С ними только так. А то сейчас развякались: дружба, дружба. Это с американцами-то? Да эти бы Макартуры и Эйзенхауэры первыми бы пошли давить нас, если бы Гитлер перевесил. Вот немцы могут быть друзьями, это да.

Я был так потрясен этой крамольной мыслью, что зауважал фронтовика окончательно.

Вот такие дела. И еще сорок лет прошло, протекло, как песок в песочных часах. Живы ли вы - мои милые герои? Я вспоминаю вас и низко кланяюсь всем вам, моим отцам, спасшим Россию.

И думаю: вы-то спасли, а мы продали. Продали, и нечего искать другого слова. Продали и предали. И вот я иду по оккупированной России, через витрины, заваленные западным химическим пойлом и куревом, отравленной пищей, лаковой порнографией, смотрю на лица, искалеченные мыслью о наживе, смотрю, как ползают на брюхе перед американской помощью экономисты, как политики гордятся тем, что их позвали посидеть на приставном стуле какого-то саммита, и думаю: «Россия ты, Россия, вспомни своих героев. Вспомни Александра, царя, который в ответ на какие-то претензии англичан к нам, высказанные послом Англии за обедом, молча скрутил в руках тяжелую серебряную вилку, отдал послу и сказал: «Передайте королю». Или, когда он ловил рыбу, ему прибежали сказать, что пришло какое-то важное донесение из Европы, а он ответил: «Европа подождет, пока русский царь ловит рыбу».

Еще могу добавить, уже от себя, что не только те, при встрече на Эльбе, американцы трусливы, но и теперешние. У меня есть знакомый американец, русист. Он с ужасом сказал, что все эти «марсы», «сникерсы», стиральные порошки, средства для кожи и волос - все это жуткая отрава и зараза.

Тогда спаси моих сограждан, - попросил я, - выступи по телевизору. Тебе больше поверят, чем мне.

И что же? Испугался смертельно мой американец. Разве осмелится он хоть слово вякнуть против тех компаний, которые наживаются у нас? Не посмеет.

А ещё почему трусливы американцы? Они жадны. А жадность обязательно обозначает трусость. Давайте проверим - вот придёт в России к власти то правительство, которое любит Россию, не шестерит перед разными валютными фондами, верит в народ, в Бога, знает, что нет запасной родины, и что? И все эти сникерсы сами убегут.

В годы детства и отрочества, помню, часто печатались в газетах и журналах фотографии и рисунки из разных стран, на которых были написаны слова: «Янки, гоу хоум», то есть - «янки, уходите от нас». Все беды мира связывались с амери¬канской военной или экономической оккупацией. И наши беды отсюда. Так что на вопрос «Что делать?» отвечаем: писать на заборах и в газетах: янки, гоу хоум. Не уйдете в дверь, выкинем в окно. На лужайку. Перед Белым домом.

Два снайпера

В поезде Москва - Одесса я ехал в Приднестровье, в Тирасполь. Со мною в купе, тоже до Тирасполя, ехал снай¬пер-доброволец, а мужчина с молодой девушкой ехали в Одессу.

Снайпер был немного выпивши, возбужден, выпоил мужчине, который назвался новым русским, девушке и себе бутылку с чем-то и ушел добавлять. Я залез на верхнюю пол¬ку и то дремал, то пытался чего-то читать. Мужчина внизу непрерывно и сердито шептался с девушкой. О чем, я и не прислушивался.

Девушка вдруг вскочила, оттолкнула мужчину, гром¬ко сказала: «На первой же остановке!» - и вышла из купе. Я зашевелился, обнаруживая свое желание спуститься.

Совершенно неожиданно мужчина, новый русский, стал говорить, что вот эту девушку он нанял, он даже сказал, что купил, ехать с ним в заграничный круиз.

Греция, понимаете, Кипр, Израиль. А она - видели? - заявляет, что хочет обратно, мамы боится. Мамы! Мы так не договаривались.

А как договаривались?

Чтоб без проблем. Путевка, потом еще особая пла¬та и - до свиданья. Мама! Лучше б я ее маму взял. Мне не¬трудно ее обратно отправить, женщину я и в Одессе куплю, но опасно. Почему? У меня дружок купил, а домой, жене, заразу привез. Это ж Одесса, там любую со СПИДом подхва-тишь, а справку принесет, что здоровая.

Девушка вернулась в купе, достала огромный специ¬альный ящичек для косметики и принялась демонстратив¬но наводить красоту на свое и без того хорошенькое личико. Мужчина опять стал ее уговаривать. Чтоб им не шептаться, я вышел в коридор. Сосед-снайпер вовсю дымил еще с одним мужчиной, который оказался... тоже снайпером. Они курили и говорили, что это не дело, ко¬гда девчонки идут в снайперы. Вон в Бендерах были «стре¬лочницы» из Прибалтики, это не их дело, это дело мужское. Видно было, мужчинам не терпелось пострелять.

Из нашего купе вышли мужчина с девушкой. Проходя мимо, новый русский мне, как посвященному в его дела, до¬ложил торопливо и вполголоса: «В ресторан уговорил!»

Я вернулся в купе, завалился на полку и не просыпался до утра, до самой украинской таможни. В вагон вошли та¬кие гарные хлопцы, такие дуже здоровые парубки, что, если бы они не паспорта проверяли, а землю пахали, Украина за¬валила бы всех пшеницей. В Канаду бы продавала. Хлопцы были в форме, похожей на запорожскую, все с уса¬ми, говорили подчеркнуто на украинском. Нам было пред¬ложено «гэть из купе», чтоб они обыскали и купе, и вещи. Мужчина успел радостно сообщить, что девушка обещала подумать, что он увеличил ей плату. «Мне ж это дешевле, но даже и не деньги, но чтоб с другой не вязаться, к этой все ж таки привык».

Таможенники «прикопались» только ко мне. Зачем я еду?

Мне же интересно видеть самостийную, незалежню, незаможню Украину.

Шутковать нэ трэба, - сказал мне усатый таможен¬ник. - Вы письменник?

Да, радяньский письменник. Царапаю на ридной рус¬ской мове.

Нэ шутковать.

Какие шутки. Можете записать, что я украинский письменник, пишущий на русском диалекте.

На яком диалекте?

На русском. Это следствие, рецидив, так сказать, им¬перского мышления.

Слово «имперское» могло погубить, но, на мое счастье, таможенника отозвал офицер.

Потом была молдавская таможня, потом приднестров¬ская. Я уж решил лучше молчать. Снайпер тяжело приходил в себя. Он встряхивал головой, поводил мутными, плохо при¬целивающимися глазами, наконец попросил меня выйти и посмотреть, есть ли в коридоре тот снайпер. Я посмотрел - никого. Тогда он соскочил с полки, сбегал умылся, сел на¬против и сказал:

Всё очень серьезно.

Он закрыл купе изнутри. Со¬седи наши уже ушли в ресторан завтракать.

Что серьезно?

Того снайпера видел вчера?

Он не к нам едет. Он к румынам едет, понял? Он с той стороны будет стрелять. Он, гад, за день¬ги нанялся, я-то из патриотизма, ну, гад! А мы вчера разго¬ворились, а он-то думал, что я тоже нанятый. Ты, говорит, за сколько и на сколько контракт подписал. Тут-то и откры¬лось. Ну, брат, дела. Он дальше поедет, до Кишинева, я до Тирасполя, - снайпер покрутил головой. - Чего делать?

А чего ты сделаешь? Вы как договорились - друг в друга не стрелять? Или ты его свалишь, вот и деньги неко¬му получать.

Семье заплатят, он сказал, семья у него в Москве. Да он, гад, ему все равно, он и за нас стал бы стрелять, но тут не платят. Он говорит: ему все равно, лишь бы бабки. Этим девкам из Прибалтики много платили. Но они, сучки, даже по детям стреляли. Это-то он не одобряет, - снайпер опять покрутил головой. - Достань чего-нибудь, не дай помереть.

Тут с завтрака вернулись соседи. И наудачу новый рус¬ский прихватил какого-то заморского пойла и щедро стал угощать. Девица снова углубилась в работу над своей мор¬дашкой. Она решила в Тирасполе выйти, подышать, погулять по перрону. Мужчина ткнул меня сзади в спину и подмиг¬нул, мол, все в порядке, больше, мол, не капризит.

И еще раз пришли какие-то пограничники, а может быть, еще какие таможенники, я уж в них запутался. Нас снова, но теперь на русском языке попросили выйти. Вышли и из дру¬гих купе. Мы теснились в проходе. Вышел и тот, едущий до Кишинева снайпер. Тоже явно с головной болью. Снайперы обменялись взглядами. Наш, уже опохмелившийся, глядел побойчей.

Поезд стал тормозить. Я думал, нам еще долго ехать, а оказывается, мы уже приехали.

Дунайское похмелье

Север Болгарии, Силистра, набережная Дуная, осень. Я сижу у стоящего на постаменте танка Т-34 и погибаю с похмелья. Накануне был торжественный вечер, перешедший в еще более торжественную ночь. Здравиц пять или боль¬ше я сказал о русско-болгарской дружбе, мне отвечали тем же. Мои сопровождающие переводчики Ваня и Петя кури¬ли и хлопали кофе, делать им было нечего, в Болгарии все, по крайней мере тогда (это было лет десять назад), понима¬ли по-русски. Конечно, пели: «Дунай, Дунай, а ну узнай, где чей подарок», конечно, клялись в любви до гроба. Под утро я упал в своем номере, но вскоре вскочил. Меня подняла мысль: я еще не умылся из Дуная.

До чего же я любил Болгарию! Все в ней незабывае¬мо, все такое прекрасное, женственное: и юг, и побережье, и горы. В ушах стояло птичье разноголосие Среберны, в па¬мяти навсегда запечатлелись скальные монастыри, Купрившиц, Сливен, Пловдив, Русе, Жеравна. Теперь вот Силистра, Дунай. Но до Дуная еще надо было пройти мет¬ров сто. Я решил посидеть у танка, все-таки свой, уральский, может, он даст сил. Дал. Я немножко заправился из посуди¬ны под названием «Каберне», вздохнул и огляделся. Осень. Ну, осень, она везде осень. Листья падают под ноги деревь¬ям, шуршат. Хорошо, тихо.

Ощущение счастья охватило меня. Никого не обидел, никому не должен, ни перед кем не виноват. Все проблемы потом, в России, а пока счастье: дружба, братство, любовь и взаимопонимание. Тем более, до обеда свобода, беспривяз¬ное содержание. Искать не будут, я оставил записку Ване и Пете. Да, ведь Ваня и Петя - это не мужчины Иван и Петр, это женщины, это имена такие женские в Болгарии - Ваня и Петя. Переводчицы мне достались непьющие, но зато не¬прерывно курящие. Едем с ними - курят без передышки, я погибаю. Вот остановили машину, вышли. «Ваня, кури, пока стоим, Петя». - «На воздухе неинтересно, - отвечают Ваня и Петя, - надо же иногда и подышать». Садимся в маши¬ну, они начинают смолить. Да еще обе пьют страшное коли¬чество чашек кофе. А так как я кофе совсем не пью, то это для Вани и Пети очень подходит. Они на меня заказывают сразу четыре чашки, а потом эти чашки у меня утаскивают. А заказать чай, по которому тоскую, вроде уже неудобно, по-неволе хлещу прекрасные сухие болгарские вина.

Увы, вчера были не только они. Но сегодня, решаю я, только сухое. Только. Хотя бы до обеда. На обеде, а тем бо¬лее вечером, все равно пить. Все равно говорить здравицы о дружбе. Не тосты, именно здравицы. Тосты - слово, нам навязанное. Тем более болгары, поднимая бокалы, говорят: «Наздрав!»

Ну, наздрав, говорил я себе, все более оживляясь от сол¬нечной виноградной лозы. Наздрав! Наздрав-то наздрав, а одному становилось тоскливо. Да, умыться же из Дуная. Я быстро пришагал к берегу, спустился к воде. Недалеко ры¬бак возился у лодки.

Доброе утро, брат! - крикнул я.

Доброе утро! - откликнулся он.

Вот с кем я выпью. А пока умоюсь. Есть же славянская примета: умыться за год из двенадцати рек - и помолоде¬ешь. А Дунай надо считать за три реки, не меньше: по всему же славянскому миру течет.

Эй, эй! - услышал я крик. - Не можно, не можно! Химия, химия!

Что делать, везде экология, - сказал я, подходя к ры¬баку.

Мы поздоровались. Рука у него была могучая. Но я вро¬де тоже крепко тиснул.

Нож у тебя есть? А то я первую открывал, палец чуть не сломал.

У него были и нож, и штопор, и стаканы. Правда, не гра¬неные, пластмасса. Звуку от чоканья не было, но выпили от души. И допили от души.

Слушай, - сказал я, - у меня еще одна есть. Но знаешь чего, давай ее выпьем в Румынии. Я везде был, а в Румынии не был. Или пристрелят? А?

То можно, - сказал рыбак.

Мы столкали лодку на воду, сели. Мотор взревел, мы по¬неслись к румынскому берегу.

Вот тут, - кричал я, - наш Святослав, киевский князь... слышал?.. сказал: скорее камни со дна Дуная всплы¬вут, скорее хмель утонет, нежели прервется русско-болгар¬ская дружба! Вот тут, именно тут.

То так! - кричал и кивал головой рыбак.

Обдуваемый ветром, обдаваемый брызгами, я чувство¬вал себя превосходно. И продолжал просвещать рыбака:

Отсюда - именно отсюда, понял? - от Суворова ушла депеша, донесение Екатерине, императрице, - слы¬шал? Депеша: «Слава Богу, слава нам, Туртукай взят, и я там». Турок гнал отсюда. А Святослав печенегов изгонял. Его пре¬дали, Святослава.

Предал кто?

Кто! Свои, кто! Славяне. А в эту войну наши гнали отсю¬да фашистов, вот! А теперь мы с тобой тут собрались.

Лодка ощутимо ткнулась в отмель, я даже со скамьи слетел. Вытащили лодку на берег. Не успели изъять пробку, как подошли трое румын. Но не пограничники, тоже, может быть, рыбаки. Они по-русски не говорили, рыбак им объяс¬нил, что я из Москвы. Восторг был превосходительный. Но что такое бутылка сухого на пятерых, это несерьезно.

Гагарин, - кричали румыны, - спутник, дружба! - и все примеряли на меня свои цыганские меховые шапки.

Дружба, оказывается, была не румыно-советская, а неф¬тепровод «Дружба», спасающий страны Варшавского дого¬вора.

Дружба дружбой, а одними словами ее не укрепишь. Мужики смотрели на меня как на старшего брата в социа¬листическом содружестве, как на представителя сверхдер¬жавы, защищавшей их от нападок империализма, да и про¬сто как на человека, экономически способного оплатить про-должение радости.

Выдержит твоя лодка пятерых? - спросил я рыба¬ка. - У меня только болгарские левы.

Хо! - отвечал рыбак. - Левы они любят. Лишнего не давай.

Самый молодой румын умчался и примчался мгновенно. Принес какое-то «Романешти». Оно было хуже болгарского, но крепче. Очень интернационально мы выпили. И еще этот румын сбегал. И еще.

Парни, - сказал я, - меня эта песня про Дунай за¬колебала. Давайте споем, а то она из меня не выветрится. Диктую: «Вышла мадьярка на берег Дуная, бросила в воду венок. Утренней Венгрии дар принимая, дальше помчался цветок. Этот цветок увидали словаки...» Я, правда, не пони¬маю, как мадьярка бросила венок, а дальше поплыл цветок, но неважно. Давайте разом. Три-четыре!

Мадьяры - тьфу! - сказал один румын.

Тьфу мадьяры, тьфу, - поддержали его два других.

И словаки - тьфу! - сказал румын.

Хватит тьфу, - сказал я как старший брат. - Давай еще беги.

Вскоре мы дружно ругали и Николае Чаушеску, и Тодора Живкова, и особенно крепко Брежнева. Оказалось, что все мы монархисты. Это сблизило окончательно. Правда, румын время от времени плевался и сообщал, что и поляки - тьфу, и чехи - тем более тьфу, а уж немцы - это очень большое тьфу, такая мать. Румын ругался по-русски.

И сербы, и албанцы...

Сербы не, - возразил мой рыбак. - Албанцы - то да, сербы - не.

Время летело. Начали обниматься, прощаться, менять¬ся часами и адресами. В знак признательности румыны за¬бежали в воду, провожая нашу лодку. С меня содрали оброк за то, что уезжаю.

Лодка наша петляла по межгосударственному водному пространству, будто мы сдавали экзамен на фигурное вож¬дение. Румыны нам махали своими шапками.

На берегу... на берегу меня ждали Ваня и Петя. Конечно, меня легко было вычислить - русских тянет к воде. Я закричал им по-болгарски:

На дружбата на вечната на времената! Ура, товарищи! Каждой по пять чашек кофе, и немедленно. Я был в Румынии, чего и вам желаю. Там я вам нашел по кандидату в мужья. Мне же вас надо отучить от сигарет и кофе и выдать замуж к концу визита. Милко, жаль, ты женат, пошли с нами. Или грузим Ваню и Петю - и в Румынию.

Румыны - тьфу, - сказали Ваня и Петя.

Тьфу румыны, - подтвердил мой рыбак.

Да что вы, японский бог, - сказал я. - Варшавский же договор. Так на кого же тогда не тьфу? Чур, на Россию не сметь. СССР - одно, Россия, Россия... тоже одно. Вот! - воздел я руки к небу в подтверждение своих слов - по небу проносился сверхзвуковой самолет-перехватчик МиГ.

О, только без самолетов, - сказала Ваня или Петя, я их путал.

Хорошо. Допустим. А допустить турок, вас истреб¬ляющих? А пляски печенегов и питье из черепа славян, а? Было же. Так само и буде, так?

Вы, русские, сильно всех учите, вот в чем наша пре¬тензия, - сказали переводчицы.

То так, - поддакнул им мой рыбак.

Теленка, - отвечал я, - тоже тащат насильно к выме¬ни, а не подтащишь, умрет. Да, диктуем, тащим, значит, спаса¬ем. Значит, перестрадали больше всех, испытали больше. Но и у вас учимся. Я ваши скальные монастыри навсегда запом¬ню. Только почему они у вас уже не монастыри, а музеи?

Вопрос из области диктата.

Какой диктат - пожелание воскрешения церковной жизни. У меня диктат один - чтоб вы не курили, вы же чер¬ные уже внутри.

Петя и Ваня молча и оскорблённо пили кофе и курили.

Хорошо, - нарушил я молчание, - все плохи, одни болгары да русские хороши. Но ведь это тоже гадательно. Мы для вас диктаторы. А мы, между прочим, вас любим, что доказывали. Вот тут Святослав, древнерусский князь...

Ой, не повторяй, - сказали Ваня и Петя, - ты вчера это произносил. И про Суворова произносил. И про танк...

Она дернула плечом в сторону Т-34.

И мне произносил, - настучал на меня пьяный рыбак.

Тогда немного филологии, - повернул я тему. - Вы - русистки, слушайте. И следите за ходом рассуждения. Вот я, вы же помните, во всех монастырях, церквях, куда мы заез¬жали и заходили, я же там читал все надписи совершенно свободно, особенно домонгольские. Да даже и ближе. Так же и в Чехословакии, и у чехов, и у словаков. Но современный болгарский для меня непонятен. То есть? То есть я к тому, что мы раньше были едины и по языку, и по судьбе. А судьба - это суд Божий. Потом, может быть, со времен Святослава, позже или раньше, мы стали отдаляться. То есть свое¬образное славянское вавилонское столпотворение. Мы ста¬ли расходиться, перестали понимать друг друга. Так?

То так, - подтвердил пьяный рыбак.

И что же должно произойти, чтобы мы стали вновь сближаться, что? - вопросил я. - Какое потрясение, какой, так сказать, катаклизм? Неужели дойдет до такого сраму, что кого-то будут из славян убивать, а остальные будут на это взирать? А?

Ваня и Петя прикончили кофе, докурили. Утопили окурки в чашках из-под кофе и объявили, что мне пора на званый обед.

Так что приходилось идти пить за дружбу. Между славянами.

Доставка пиццы

Внуки звонят дедушке:

Ты придёшь сегодня? Приходи, мы кино сняли. Такое здоровское! Придёшь?

Ещё бы! - восклицает дедушка.

Ой, не знаю, что из вас вырастет, - говорит он, придя к внукам, - всё-то вы знаете, айпеды всякие, айфоны, планшеты, да всё с накруткой, всё, как говорите, с прибамбасами, ничем вас не удивишь. Теперь вот кино? Сколько серий?

Да ты что, дедушка! Пятьдесят секунд! Называется «Доставка пиццы». На английском языке. Но ты всё поймёшь. Мы переведём. Садись к ноутбуку.

Внуки, предчувствуя торжество, аж подпрыгивают. Включают кино. Громкая музыка, заставка, название. Всё как у людей. Красивая девочка в кадре звонит по мобильнику («Она заказывает пиццу», - объясняют внуки). Мальчик принимает заказ, хватает плоскую коробку, устремляется к выходу. На улице вдруг начинается по нему стрельба, кто-то даже кидает гранаты. Взрывы. Мальчик бежит зигзагами, падает, вскакивает, видна большая ссадина на лбу и щеке, разорвана куртка. Но он молодец - добирается до цели. Отдаёт пиццу и ждёт. Девочка недоуменно смотрит на него. Он что-то говорит. («Он говорит, чтобы она заплатила»). Тут девица ни с того ни с сего вскакивает, хватает нож со стола, видимо, заранее готовый, и со словами: «Вот тебе плата!» - кидается на мальчишку. Тот шатается вправо-влево и падает к её ногам. Заключительные титры, фамилии актёров, заставка. Всё.

Дедушка, здОрово? - спрашивают внуки. - ЗдОрово? Круто, да? Как она его замочила, как лоха последнего. Чик - и всё!

Я гримировала, - объясняет внучка. - Маминой губной помадой кровь рисовала. Здорово? Похоже, да? А он как клёво падал, да?

Сколько дублей было, - вспоминает внук. - Говорю: «Дим, короче, лезешь на дерево и с десяти метров прыгаешь головой на корягу». Он: «О-о, это не катит, стрёмно, снимай другого».

Так за что она его убила? - не понимает дедушка. - Сама пиццу заказывала, он принёс, и его за это, как вы выражаетесь, мочить?

Дедушка, забей на это, тебе не понять, что это круто, - объясняют внуки. - Ребятам показывали, говорят: «Офигительно»! Взрывы какие, да? Такая ржачка была.

Снято здорово, музыка подобрана, актёры хорошие, взрывы всякие, всё впечатляет. Но за что она его убила? Не хотела за пиццу платить?

Дедушка, это просто так.

Просто так убила?

Дедушка, этот чувак типа того, что киллер. Она его типа того, что вычислила. Он притворялся доставщиком пиццы.

Но это же непонятно мне, зрителю. Зритель видит, что она этого типа, типа того, что замочила. Так вы говорите.

Дедушка, ты не всё знаешь. Он узнавал, где богатые живут и хотел получить бабла, - объясняет внучка.

А внук добавляет:

А тут-то, ха-ха, вот в чём фишка, прикольчик-то в чём, обломчик у него. Она его просекла.

В чём просекла? Расколола, что ли?

Ну и ну, дедушка, не понимаешь. Мы просто похлопаем.

Дедушка возвращается домой. Вечером звонит внукам и просит к телефону маму или папу. И говорит им, что фильм ужасный.

Убила за три порции пиццы.

Ну что вы так серьёзно? Они играют, - говорит мама внуков.

Да ты просто придираешься, - говорит папа внуков, сын дедушки. - Смотри, какой монтаж, ты бы их похвалил, как они в малое время столько вогнали. Тебя же держало внимание к экрану?

До сих пор держит, - говорит дедушка.

Он слышит, как невестка говорит мужу: «Объясни, что это домашнее задание учительницы английского - снять видео на языке. Какая разница, какой сюжет?»

Я слышу, - говорит дедушка, - пока не глухой. Не надо объяснять. Всё-таки спрошу преподавательницу.

И в самом деле на следующий день спрашивает. Но и преподавательница его не понимает.

Это же шутка, ролевые игры, помощь в изучении иностранного языка при помощи современной видеотехники. Такой приём сейчас рекомендуется во всех методичках.

По её мнению, такие умные слова должны его убедить.

Приём-то приём, - отвечает упрямый дедушка, - но убивать да ещё и играючи?

Да, игра, но это игра в предложенной ситуации. Все же знают, что это не всерьёз. Как вы не поймёте? Конечно, вам такое не нравится, но это ещё не повод, чтобы отвергать методику освоения иностранного.

Я понял одно - показано убийство, и над этим предлагается смеяться и заодно учить английский.

Да вы посмотрите телевизор. Дети же видят.

И учатся подражать?

Ну что вы! Ваши внуки очень талантливы. У них всё окейно.

То есть у меня окейные внуки?

Можно и так сказать. Их фильм в группе приняли на ура.

Талантливо сняли немотивированное убийство?

А вы посмотрите под другим углом зрения.

Под каким?

Повторяю: помощь в изучении языка. Сейчас же без английского никуда.

Апостол Павел называл знание иностранных языков самым низким знанием.

Ну, а что ж мы совсем заамериканились? У школы одна дама говорит другой: «У меня чилдренята слегли», - это дети заболели?

Ну да, что тут непонятного?

Дедушка идёт домой и горестно думает: она смотрела на меня как на тупого совка. Что ей скажешь, если апостол для неё не авторитет. Да-а, за сутки пять человек сказали, что я ничего не понимаю. Но это о н и м е н я н е п о н и м а ю т. Как раз я-то их понимаю. Они подражают взрослым, вот и всё. А взрослые киношники снимают кино, которое действует на нервы, а не на душу. Оно сюжетно, держит в напряжении, и оно калечит душу. Жизнь представляется полной драк, разборок, подозрений, погони за богатством. А сколько нечистой силы, всякой бесовщины, похабщины, пошлости ползает по экранам. Прошлое России изображается сплошь в крови, в лагерях, убийствах, нищете, сплошная лапотность. Как будто не Россия спасала и спасает весь мир. Эта телекиношная чернота специально, чтоб людей развратить и оттянуть от Бога. А телекиношникам что, «пиарятся, срубают бабло, делают бабки, косят капусту». Бедные вы мои, думает дедушка о любимых внуках, как ещё не скоро вы всё это поймёте.

В этот же день он снова у них. Внуки уже знают о его разговорах и с родителями, и с учительницей. Они для внуков авторитеты, а дедушка просто отстал от жизни. Он хороший, дедушка, но просто чего-то не понимает, не въезжает.

Милые мои, - говорит дедушка, - я вас очень люблю, очень. Больше жизни. Но, скажите, вы будете на таких фильмах воспитывать своих детей?

Да этот фильм уже устареет, мы другое снимем.

- «Доставка пиццы марсианам»?

Внуки смеются.

А разговоры какие у вас: взять это «клёво». Вы что, про рыбалку снимаете, клюёт - не клюёт? И эти «офигительно», «замочила», «лохи», всякие «типа чуваки», всё это круто, да? И этот ваш «блин».

Дедушка, это коротко, это один слог. А говорить: ле-пёш-ка - целых три слога. Это тупо. Это для бамбУков. Для зомбАков.

Да вы же русские! Величайший язык! Самый богатый! Какое клёво, какое круто, когда можно сказать: прекрасно, восхитительно, превосходно, превозносительно, необыкновенно, несравнимо, единственно, неподражаемо, удивительно, замечательно, бесподобно. Да просто красиво. А у вас клёво да круто, а? Какая куцая тут работа мысли. Ведь чем больше у человека слов, тем богаче у него мышление. А у вас на всё готовые штампы, и все на грани вульгарного. Такая ваша фигня. Вы что, и при учительнице так говорите? И она не поправляет?

Бывает. Она говорит: «Смех без причины…», - а мы знаем, что она дальше скажет: «признак дурачины» и хором: … - признак хорошего настроения!

Значит, на уроке у вас чистота русской речи, Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Тютчев, а на перемене и дома эта грязная словесная пыль. Она вам засыплет и мозги, и сердце, да ещё и засохнет. Потом сквозь эту корку ничему не пробиться.

Все же, дедушка, так говорят.

Я, например, не говорю.

Так, конечно, ты же дедушка.

Логично, - вздыхает дедушка. - А знаете, что я вам посоветую. Снимите фильм «Счастливая бабушка». Вот сюжет: бабушка заболела, слабой рукой набирает номер телефона внуков. Ей плохо, ей нужно лекарство. А дедушки рядом нет. Его отсутствие я сыграю, а роль бабушки исполнит любая ваша бабушка. Внуки всё бросают, мчатся за лекарством, тут пригодятся снятые вами взрывы, страхи, препятствия, и собаку можно снять, бежит за ними и лает, и ворона каркает, но храбрые внуки приносят лекарство. Бабушка принимает его и на глазах выздоравливает. Вот бабушка измученная, больная, а вот от любви и заботы расцветающая. Что, плохой сюжет? В вашей «Доставке пиццы» смерть, тут спасение, а? Подумайте.

Но ни до чего внуки не успели додуматься, потому что бабушка в самом деле заболела. Об этом по телефону сказал дедушка. И внуки сразу приехали к ней. Бабушка была очень рада.

Вот об этом вы и сняли бы фильм, - сказал дедушка.

Ну, дедушка, это не сюжет. Это не цепляет. Ты позвонил, сказал про бабушку, мы приехали, вот и всё, чего тут особенного?

Как чего особенного? Вы принесли радость. Господь сказал: «Любите друг друга», любите, а не убивайте. Разве девочка, которая убивает, может кого-то любить? А тут фильм о любви.

Смотреть такой фильм будет неинтересно.

Дедушка умолкает, думает:

Хорошо. А если так? Вот она замахивается, он перехватывает руку, кричит: «Ты что, с ума сошла?» Она говорит: «Мне сэмэска от подруги пришла: тебя убьёт тот, кто принесёт пиццу». Это у подруги такой чёрный юмор. А в начале, чтоб было потом понятно коварство подруги, она звонит девочке: «Что ты делаешь?» - «Да вот пиццу заказала». Но подруга тут же наказана: выбегает из подъезда и шлёпается в грязь в новом дорогом костюмчике. Это возмездие за грех.

Тут в комнату вошла мама внуков и поставила на стол всеми любимый яблочный пирог.

Вот вам и заключительный кадр - любимая мама награждает внуков за их доброе сердце.

Сидели и пили чай. Хорошие внуки и хороший дедушка. Любящие друг друга и всё менее друг друга понимающие.

Папаша Рекс

От детства до сего времени у меня было и есть очень много знакомых собак. Лучше бы и не было: так тяжело вспоминать каждую. Какую убили, какую отравили, а которая сама умерла, и так медленно умирала, так страшно и долго слабела, так преданно и виновато глядела на тебя, а ты ничем не мог помочь, уже и к ветеринарам возили, уже всё перепробовали, что хотелось одного - скорее бы отмучалась. И каждую помню.

А сейчас у меня Найда. Честно сказать, не моя, соседская, но когда приезжаю в Никольское, она от меня не отходит. Сижу за столом, поднимаю глаза - на крыльце Найда. Ей для радости даже одного моего взгляда хватает. Рыжая такая, большущая.

Зимой бегает по двору свободно, летом удел её - конура и цепь. Хозяйка очень оберегает породистую Найду от настойчивых женихов, потому что куда потом деваться со щенками, а топить жалко. Заборы у нас плотные, калитки надёжные. Но в прошлую осень к Найде как-то проник бездомный пёс. Страшно грязный, лохматый, смешной. На морде рыжие усы, белые длинные брови, уши торчат в разные стороны. Шерсть редкая, жёсткая. Я узнал, что он Рекс, когда услышал, как мальчишки на улице его подсвистывают.

Рекс на всех лает. И на меня. Даже обидно. Когда что Найде привожу, то и его не забываю. Но как он преодолел ограду? Хозяйка искала долго и наконец обнаружила в дальнем углу огорода в зарослях малины подкоп. Конечно, Рекс прорыл. Она подкоп камнями завалила.

Найда притащила четырнадцать щенков. Пять из них оказались не жильцы, но и остальных надо кормить. Найда исхудала так, что стала скелетом, обтянутым рыжей кожей. Чтобы иногда хоть немного отдохнуть от деточек, запрыгивала на крышу конуры, а они возмущались внизу. Потом и они взяли эту первую в жизни высоту.

Ела Найда много. А уж сколько щенки стали есть, когда зубки прорезались, не сказать.

Каждый день ведро им варю, - говорит соседка.

Я тоже, как мог, участвовал в их выращивании. Они молотили всё: зачерствелый хлеб, сухие макароны, просроченные консервы. Стали свободно ходить ко мне и паслись на одворице. Раз выхожу - что-то блестит. Гляжу - это старая наша кастрюля. В ней давно варили варенье, забыли на плите, оно всё сгорело. Кастрюлю не смогли отчистить, выбросили. И вот, щенки за неё взялись, выскребли её снаружи и внутри, вычистили, аж сверкает.

Стали вдруг на моём участке появляться разные отбросы: пакеты рваные, бутылки пластиковые, разный, истерзанный воронами, мусор. Я на ворон и думал.

А соседка смеётся. Объяснила:

Да это же Рекс. Он через ваш двор бегает. Найду кормит, заботится о ней, о детях своих. От него они, сразу же видно. Бегает по помойкам, вынюхивает пакеты с едой, выбирает какой получше и тащит. Вы посмотрите, думаю, где-то и у вас подкоп сделал.

Я прошёл вдоль забора - точно, есть подкоп. Большой. И как он так сумел? И снова так хитро замаскировал, прорыл за поленницей. Да широкий такой. Чтоб и большие пакеты с едой для семейства протаскивать.

Вот каким заботливым папашей оказался бездомный Рекс.

«Ол райт», — сказал Емеля

Чем сильнее иностранец изучает Россию, тем сильнее влюбляется в нее. В России есть магнитная притягательность женственности, вековая мудрость, добрый юмор и спокойное терпение. Особенно любят Россию те, кто занимается русским языком, — филологи и переводчики. Мне везло на переводчиков, хотя даже лучшие из них часто ставили меня в тупик своими вопросами.

— А что такое голик? А что такое рига? Разве это не столица Латвии? И почему коса для травы — литовка? И почему у вас написано: ограда до Петрограда ветру рада?

Я терпеливо объяснял:

— Ну, значит, нет никакой ограды. Бедность. Или мужик такой ленивый или пьяница, что даже ограду не может сделать.

Но вообще мы всегда как-то выкарабкивались, находя похожие слова или выражения. Но, конечно, я понимал, что читатели за рубежом так никогда и не поймут, что подберезовик — это обабок, и что есть еще обабок, бабка — суслон, а что суслон — это снопы, составленные особым образом, а снопы — это связанные свяслом колосья, а свясла — это те же колосья, скрученные для крепости жгутом. Конечно, видимо, и слово «голик» они понимали как бывший банный веник. Так оно и было, бывший веник, потерявший листья на службе в избе и вынсенный на крыльцо для несения героической службы по обметанию валенок от снега. И что еще до работы в избе веник работал в бане, выбивал из хозяев разнообразные хвори. Где уж там было объяснять, что последний ребенок в семье — заскрёбышек, что это вовсе не от того, что ближе к весне приходится «по амбарам помести, по сусекам поскрести». И почему в амбаре метут, а в сусеке скребут? И как объяснить, что подполье — это не только большевистское, но и место для хранения картошки, овощей и запасов на зиму?

Это нам, русским, сразу всё понятно, до иностранцев оно доходит медленнее, а чаще всего не доходит, и они ищут облегченную замену для понимания.

— Вот у вас такая фраза, — спрашивала меня немка-переводчик. — «Этот Витя из всех Витей Витя».

— Ну да, из всех Витей Витя.

— Это у нас не поймут. Надо как-то иначе.

— Ну-у, — вслух думал я. — Давайте: этот Витя еще тот Витя. Да, пожалуй, так даже лучше: еще тот Витя.

— Это тем более не поймут. Подумают, что этот Витя похож на того Витю. То есть их два: этот и тот.

— Вот то-то и оно, — говорил я, — что он не тот, хотя он еще тот. Он еще тот Витя.

Мы начинали искать общеупотребительное слово, синоним выражения, перебирали слова: шаромыжник, прохиндей, мошенник... Нет, Витя под эти мерки не подходил, это был еще тот Витя, переводу не поддавался и уходил за границу сильно упрощённым.

— Вот я назову повесть, — сказал я переводчице, — и тебе снова не суметь ее перевести. Вот переведи: «Как только, так сразу».

Переводчица тяжко вздыхала, а я её доколачивал:

— И в эту повесть включу фразу: «Шлялась баба по базару распьяным-пьяна-пьянехонька» - как переведёшь? Да никак. Ни по какому базару у вас не шляются, да и базара нет. И она, заметь, не ходит, не слоняется, не шлёндает, она именно шляется. И хотя распьяным-пьяна-пьянехонька, но какую-то цель обязательно имеет. Иначе зачем бы шлялась.

— Может быть, — вспоминала переводчица выражение, — она погоду пинает?

— Это для неё пройденный этап. Вчера пинала, сегодня шляется. Или, вот ещё, переведи разговор двух женщин: «Твой-то пьёт? — Как не пить, пьёт, но уж чтобы так-то, так-то не пьёт». Да, товарищи немцы, были мы для вас непонятны, такими и остаемся. Но в утешение тебе скажу, что для англичан мы еще более непонятны. Вот сидит у меня дочь, учит английский, обратный перевод русской сказки с английского. Сказка называется «Приказ щуки».

— У вас есть такая сказка? — заинтересовалась переводчица. — Я очень много занималась русским фольклором, такой не помню.

— Это сказка «По щучьему веленью».

— О да, есть.

— Вот. У них же, на английском, веленья, видимо, нет. Так вот, читает, переводит: «Жены братьев говорят Емеле: «Организуй доставку воды с реки, иначе наши мужья, твои братья, не посетят в городе супермаркет, не купят

Тебе презента». Каково? Нет у них, оказывается, ни гостинчика, ни ярмарки. «Олрайт», — сказал Емеля и пошел организовывать доставку воды.

— Трудно, — вздохнула переводчица. — Я бы ближе перевела, но на гостинчике бы запнулась. Хотя гостинец у нас есть. Подарок.

— Нет, тут именно гостинчик.

Переводчица задала интересный вопрос:

— А вот Витя, о котором мы говорили, он мог бы в своё время быть Емелей?

— Вряд ли, — протянул я, — вряд ли. Емеля бесхитростней, он — как Ванюшка. Кстати, слово Ванюшка тоже для вас непереводимо, у вас только Иван да Ваня. А как же Ванёк, как же такая фраза: «Сашка-то, ухорез, ухарь, на ходу подметки рвет, а Петька ваньковатый». А «Конёк-горбунок» у вас, наверное, в переводе: маленький конь с большим горбом, а?

— Я не помню, переводили ли её у нас? — задумалась переводчица.

— Бесполезно и переводить. Так вот, этот Ванюшка говорит братьям, когда они его обманули: «Хоть Ивана вы умнее, да Иван-то вас честнее». И по смыслу сказки именно честному Ване достается царство. Для меня в этом Ване загадка: когда он привозит для царя царь-девицу, то критически оценивает ее красоту: «А ножонка-то, ножонка, тьфу ты, словно у цыпленка, пусть понравится кому, я и даром не возьму». Вот. А когда превращается в добра молодца, не доброго, хотя добрый молодец, конечно, добрый, так вот когда превращается в добра молодца, то эту царь-девицу берёт в жены. Ну, тут уж она его сама не отпустит, вкогтилась. Не поймалась, не уцепилась, именно вкогтилась. Сильнее глагол. А у вас спросят: разве у нее когти, а не ногти? Она ж с маникюром.

— Ну-у, — почесал я в затылке, — о женщинах только начни. У вас…

— Ростом маленькая, значением? Чем? О, у нас обилие этих баб.

— Записываю.

— Записать можно, перевести невозможно. Вот бабёнка — это весёлая, разбитная. К ней где-то близко бабёшка — шальная, может быть, не очень усердная на хозяйство, но на веселье всегда пожалуйста, наше вам почтение. Бабища — это не обязательно габариты, полнота и вес, это, может быть, характер. Не путать с бабёхой — это дама бесцеремонная, громогласная. Вот бабочка — это не мадам Баттерфляй, это может быть и аккуратная бабочка, и заводная.

— Заведённая?

— Нет, заводная. Или вот на мужском жаргоне, когда обсуждают достоинства женщин, говорят про иную: «Отличный бабец!» Или: «Бабенция без комплексов». Или ласково: «Весёлый бабенчик». Не бубенчик под дугой, это маленький такой весёлый поддужный колокольчик в свадебной запряжке, а именно бабенчик. Но, почему в мужском роде, не знаю. Может быть, это юношеское про общую подругу: «Наташка — свой парень». Но бабенчик, опять же, не бабёночка, бабёночка постарше. Да вот, кстати, для улыбки, литературный анекдот. Исаак Бабель написал «Конармию» о Первой конной армии. К командующему Буденному приходят и спрашивают: «Семен Михайлович, вам нравится Бабель?» Он отвечает: «Смотря, какая бабЕль». А уж что касается девушек, девиц, о! Тут и девоньки, и девочки, тут и товарки, и подружки, тут есть и супостаточки-соперницы, тут и присуха, тут и суженая-ряженая… Нет, далеко до нас Европе в разнообразии жизни… Но я тебя, наверное, замучил?

Нет, нет! Слушаю.

— Богатство русского языка — это богатство мышления, — назидательно заговорил я. - Так что выражение «русский ум» — не пустые слова. Вот оттого, что переводы русских трудны, Запад переводит не русских писателей, а русскоязычных. Наш пен-клуб, например. Конечно, зная русский, ты понимаешь, что в просторечии он не пен, а пень-клуб.

Переводчица записала.

— Всегда мы были богаты, сорили богатством. Вася не Вася, семь в запасе, то есть полно всего, а я вот схватился за полное собрание русских загадок, читаю, а из них три четверти умерли. Не слова умерли, выражения — явления умерли, предметы, осталась только словесная оболочка, идея предметов. Двор, поле, упряжь, сельхоз-работы, лес, вообще образ жизни, — все изменилось. Страшное нашествие уголовных терминов: вертухай, за-претка, пали малину, шлангуешь, замастырить, стибрить, слямзить, свистнуть, стянуть, скоммунизьмить... А связанное с пьянством: косорыловка, табуретовка, сучок, бормотуха, гнилуха, стенолаз, вмазать, втереть, жахнуть, остограммиться... неохота перечислять, срам. А еще срамнее всякие консенсусы, саммиты, ваучеры... все это, конечно, проваливается в преисподнюю, но возникают всякие менеджменты. А менеджер, кстати, по-русски приказчик, — прекрасное слово.

— От слова «приказывать»?

— Но менеджер не совсем это, — защитила менеджера переводчица.

— Оставим его, это уже мелочь по сравнению с главным нашествием на язык церкви, церковнославянский. Очень простой, доступный, божественный язык. Называется богослужебный. И на него атаки — заменить на современный. Это же прямая измена всей русской истории: на этом языке молились наши предки. Как менять? Вот это и будет пропасть, в которую нас насильно волокут.

Переводчица, вздохнув, закрывала исписанный блокнот. Утешая её, я сказал на прощанье:

— А в чём разница между молодушкой и молодяшкой? Этот вопрос труден уже и для русских. Молодушка — это недавно вышедшая замуж, а молодяшка — это молодая кобылка. Уже не стригунок, но и не кобылка, еще не жеребилась. А зеленая кобылка — это вообще кузнечик. И это не маленький кузнец, не подручный в кузнице, а насекомое такое, на него хорошо голавль берет.

— Спасибо, — с чувством благодарила замученная мною переводчица.

Я же, войдя во вкус, отвечал:

— Спасибо не булькает. Спасибом не укроешься. Спасибо в карман не положишь. От спасиба не откусишь. Спасибо — много, хватит и рубля. Из спасиба шубу не сошьешь. Спасибом сыт не будешь. Но это всё шутки, а про русский язык всё очень серьёзно.

Японский лифтер

В далёкой Японии, на берегу озера Бива, нас поселили в старинную, трехэтажную, гостиницу. Вся в зелени, с выгнутой по краям изумрудной и очень блестевшей после дождя крышей, она смотрелась в озеро витражами стекол и была очень уютна. И знаменита: в ней, будучи ещё наследником русского престола, останавливался император Николай II.

По стриженым лужайкам бродили кричащие павлины, вздымая разноцветные фонтаны своих хвостов, меж павлинов перешлёпывали свои жирные тела белые и чёрные кролики, а на берегу совершенно неподвижно сидели терпеливые рыбаки, на дело которых я ходил смотреть ранним утром и уже с ними здоровался.

Возвращался к завтраку, поднимался по коврам на резное крыльцо, дверь передо мной кем-то невидимым открывалась, и я входил под звяканье колокольчика на ковры вестибюля. Огромные аквариумы вдоль стен, свисающая с потолка не искусственная зелень, разноцветные бумажные фонарики, — все это восхищало. И оно обновлялось ежедневно. А еще в вестибюле был лифт, в который меня каждый раз вежливо приглашал мальчик-лифтер. Но я жил всего на втором этаже, и было как-то странно ехать так близко.

Лифт всегда стоял открытым, и проехаться в нём хотелось. Очень он нарядно был разубран. Освещался гирляндами огоньков, зеркала во все стены были расписаны такими цветами, что человек, отражаясь в них, чувствовал себя в райском саду. Тем более, в лифте были ещё и клетки с разноцветными птичками. Лифт, думал я, сохранился как реликвия, в нём возили всяких важных мандаринов или, вот, нашего цесаревича. Но вообще, я видел, что лифтом иногда пользовались, и отнюдь не мандарины.

И я решился. Вернувшись после долгой, счастливой утренней прогулки по берегу озера, умывшись его чистой водой и побывав свидетелем поимки двух рыб, я энергично вошел в вестибюль и поздоровался с мальчиком-лифтером. Он звал меня внутрь лифта. И я вошёл. И оказался в дивном маленьком шатре. Лифтёр вопросительно смотрел на меня. Мне по-прежнему казалось, что глупо ехать на второй этаж, и я показал три пальца: на третий. Двери закрылись, как дуновение ветра, птички зачирикали. Поехали. Так мягко, неслышно, даже как-то трепетно, что это был не подъем, а какое-то вознесение на бережных ладонях.

Ну вот — третий этаж. Двери растворились. Растворились в самом прямом смысле, так они воздушно исчезли, и я шагнул на узорные ковры третьего этажа. И что? И конечно, пошёл к лестнице на свой второй этаж. Но тут случилось вот что: мальчик-лифтёр догнал меня и, схватив за рукав, показал на открытый лифт. Мол, зачем ты пошёл пешком, если можно ехать. Ну как ему было объяснить, что я живу на втором этаже? Я вернулся в лифт. Снова запели птички, снова я отразился в зеркалах среди райских цветов. И опять же, не ехать же всего на один этаж, я показал один палец: на первый.

Приехали на первый. И я, естественно, пошел на свой, второй. И опять меня догнал мальчик-лифтер и опять зазвал в лифт. И опять привёз меня на третий этаж. Я вышел, отошел немного и притворился, что рассматриваю старинную гравюру — битву самураев с кем-то. Скосил глаза — лифт стоял. А время меня подпирало, надо было завтракать и идти на конференцию. Я повернул к лестнице. Лифтёр выскочил из лифта и кланялся. Тут уж пришлось показать ему два пальца, выдать этаж, на котором живу.

Он, конечно, решил, что русский бородатый дядя не может считать до трех, ибо зачем же я ехал на третий этаж, если мой номер на втором? Я понял, что мальчика очень насмешило моё поведение. Да ведь и я смеялся над собой. И в последующие дни мы с ним весело раскланивались, и я уже смело ехал с ним до второго, отражаясь в искрящихся разноцветными огоньками зеркалах.

Я попросил профессора Накамото, который превосходно знал русский язык, сказать мальчику-лифтёру, что русский дядя очень неграмотный, он даже не может считать до трех. Профессор, выслушав мой рассказ о поездках на лифте, очень смеялся. И конечно, ради шутки, перевёл мою просьбу. Я это понял, когда увидел, что мальчик, завидя меня, стащил с головы свою круглую шапочку и прыснул в неё, скрывая улыбку.

А однажды увидел его, когда он меня не видел. Он сидел, как маленький старичок, в своём разноцветном укрытии и был очень печален. Да и то сказать, легко ли — работал по, самое малое, четырнадцать часов в день, я и не видел, чтоб его подменяли.

Перед отъездом я подарил ему русскую матрешку. Ах, как он обрадовался! Он побежал в лифт, в свой домик, и показал мне, что матрешка будет стоять между клеток двух птичек. И что в его клетке будет теперь повеселее.

А когда мы совсем уезжали и вынесли вещи в вестибюль, он подбежал ко мне и подарил сделанную из лёгких пёрышек игрушку-птичку. Подошёл автобус. Мальчик вырвал у меня из рук нагруженную книгами и альбомами сумку и потащил к автобусу. Когда я протянул ему деньги, он прямо отпрыгнул от них. Накамото-сан сказал, что он нёс сумку не из-за чаевых, а от чувства дружбы. Автобус тронулся. Мальчик-лифтёр стоял на крыльце и кланялся, приложив руку к сердцу. Таким я его и запомнил.

Я уехал и стал жить дальше. Но часто вздохну и вспомню: озеро Бива, трехэтажная гостиница, лифт, этого милого мальчика и то, что моя матрёшка ездит с ним вверх и вниз. Может, и он иногда вспоминает бородатого русского дедушку, который не умеет считать до трёх.

Вспоминая Японию

Озеро Бива в тумане, холодная белая Фудзи...

Вижу дождь в вечернем Киото и трехцветную мокрую кошку на прогулке на тонкой жёлтой цепочке.

Днём высокие стены домов заслоняют сияние солнца. Вот оно, впереди, поспешу обогреться. Нет, не солнце, его отраженье в стеклянной стене небоскрёба.

Электронные рыбы в хрустальных кристаллах живее живых. Пища их — батарейки, на червя не клюнут. Из соседней витрины смотрят на них манекены — бывшие люди. Мимо шли и застыли, на рыб загляделись.

Старый монах с диктофоном поведал буддийскую мудрость: разве калитка открыта не всем, кто идет? Разве лифт разбирает, кого поднимает в кабине? Сделай душу свою калиткой, открывай её всем. Лифтом стань, помогая ближним подняться.

Спит прекрасная девушка в парке на скамье средь бродящих оленей. Устала иль грезит о ком-то. Ухожу, понимая, что буду её вспоминать. И мечтаю, что девушке взгляд мой приснится.

Церемония чайной заварки, затем любование небом. Половина луны начинает свое представленье. Три звезды... Неужели в России ненастье?

Чай прекрасные руки Като разливают. Запах тёплого ветра и голос далёкой кукушки.

Кроме русского, знает Като иностранных с десяток. Я же знаю лишь русский, так что же? Неужели Като недоступен язык моих взглядов?

Вот тебе сувениры, Като. Но, ты знаешь, Россия не в них. Ты одна догадалась о том, где я прячу Россию.

Кто о горе своём вам расскажет с улыбкой? Японец. Но рыданья Като нарушают традицию эту. «Русский, ты улетаешь, останься».- «Като, без тебя я умру, но, Като, без России погибну».

Улетаю на запад во тьму от рассвета. То ль бегу от него, то ль влеку его за собою.

Бочка

Вспоминаю и жалею дубовую бочку. Она могла бы еще служить и служить, но стали жить лучше, и бочка стала не нужна. А тогда, когда она появилась, мы въеха¬ли не только в кооператив, но и в долги. Жили бедно. Готовясь к зиме, решили насолить капусты, и хранить на балконе. Нам помогли купить (и очень недорого) бочку для засолки. Большую. И десять лет подряд мы насали¬вали по целой бочке капусты.

Ежегодно осенью были хорошие дни засолки. Накануне мы с женой завозили кочаны, мыли и терли мор¬ковь, доставали перец-горошек, крупную серую соль. Приходила теща. Дети помогали. К вечеру бочка была полной, а уже под утро начинала довольно урчать и вы¬делять сок. Сок мы счерпывали, а потом, когда капуста учереждалась, лили обратно. Капусту протыкали спе¬циальной ореховой палочкой. Через три-четыре дня бочка переставала ворчать, ее тащили на балкон. Там укрывали стегаными чехлами, сшитыми бабушкой жены На¬деждой Карповной, мир ее праху, закрывали крышкой, пригнетали специальным большим камнем. И капуста прекрасно сохранялась. Зимой это было первое кушанье. Очень ее нам хвалили. В первые годы капуста кончалась к женскому дню, потом дно заскребали позднее, в апре¬ле. Стали охотно дарить капусту родным и близким. По¬том как-то капуста дожила до первой зелени, до тепла, и хотя сохранилась, но перестала хрустеть. Потом, на сле¬дующий год, остатки ее закисли.

Лето бочка переживала с трудом, рассыхалась, обру¬чи ржавели, дно трескалось. Но молодец она была! Осенью за неделю до засолки притащишь ее в ванную, чуть ли не по частям, подколотишь обручи и ставишь размокать. А щели меж клепками - по пальцу, и ка¬жется, никогда не восстановится бочка. Нет, проходили сутки, бочка крепла, оживала. Ее ошпаривали кипятком, мыли с полынью, сушили, потом клали мяту или эвка¬липтовых листьев и снова заливали кипятком. Плотно за¬крывали. Потом запах дубовых красных плашек и све¬жести долго стоял в доме.

Последние два года капуста и вовсе почти пропала, и не от плохого засола, засол у нас исключительный, но не елась она как-то, дарить стало некому, питание вроде улучшилось, на рынке стали бывать...

Следующей осенью и вовсе не засолили. Оправдали себя тем, что кто-то болел, а кто-то был в командировке. Потом не засолили сознательно, кому ее есть, наелись. Все равно пропадет. Да и решили, что бочка пропала. У нее и клепки рассыпались. Но я подумал, вдруг ожи¬вет. Собрал бочку, подколотил обручи, поставил под во¬ду. Трое суток оживала бочка - и ожила. Мы спрашивали знакомых, нужна, может, кому. Ведь дубовая, еще сто лет прослужит.

Бочка ждала нового хозяина на балконе. Осень была теплая, бочка вновь рассохлась. Чего она стоит, только место занимает, решили мы, и я вынес бочку на улицу. Поставил ее, но не к мусорным бакам, а отдельно, пока¬зывая тем самым, что бочка вынесена не на выброс, что еще хорошая. Из окна потом видел, что к бочке подхо¬дили, смотрели, но почему-то не брали. Потом бочку раз¬били мальчишки, сделав из нее ограду для крепости. Так и окончила жизнь наша кормилица. На балконе теперь пусто и печально.

Передаю

Я шел быстро, но не с такой скоростью, чтобы проскочить мимо, когда он крикнул:

— Думай хоть немного!

Он не ожидал, что я остановлюсь, но обрадовался. Протянул крепкую сухую руку. Бесцветные глаза его выражали просьбу. Я постоял и дернулся, чтобы идти дальше, но он удержал мою руку и виновато улыбнулся.

Я увидел седую щетину на подбородке, худую шею, старый китель с медными пуговицами и, не отнимая руки, сказал:

Этот петух заменил старого петуха бабы Насти, который был не только стар, но и драчлив. И однажды, когда петух подскочил сзади и до крови клюнул в ногу, баба Настя не выдержала:

— Из-за тебя, дурака, без яичницы сижу, так еще и бьешься. Сам напросился.

На что напросился петух, ясно. Но каково курам без петуха? Разброд и шатания начались в их безтолковом стаде. И баба Настя поехала в Балашиху за новым петухом. Купила быстро и дешево. Петуха продали связанным.

— В автобусе чуть не задавили, — рассказывала она, — у меня ж не корзина, а сумка, и ее жмут. Нет, выжил. Вначале-то думала — хана: раскрыла сумку, а он глаза завел. Подох, думаю. Ноги развязала, он ими подрыгал, вроде как проверил. И еще лежа заорал.

Ой, если б знала, я б его сама задавила, я б его из сумки прямо в кастрюлю.

У бабы Насти был и сейчас есть песик Ишка. Завели его все по той же причине проходного двора. Песика принесли совсем маленьким. Ишкой его назвала правнучка. Она приехала в гости и долго мучила щенка, думая, что с ним играет. Он ухватил ее за руку беззубыми деснами. «Ишь как! — закричала она испуганно. — Ишь как!» Ишка жил не тужил, тявкал на прохожих, на ночь просился в дом, а в доме подружился с Барсиком, огромным, больше щенка, котом. Бедные, они так недолго были счастливы!

— Ишка, что ж ты, петуха испугался?

Ишка виновато скулил, мол, не знаешь, а упрекаешь, подползал под руку, чтоб его погладить, и вдруг, первый увидя врага, отпрыгнул и ускочил под крыльцо.

Резко повернувшись, я увидел огромного белого петуха. Петух стоял на бугорке и меня рассматривал. Я стал отступать, ища глазами палку. Мое отступление петух истолковал как свою победу, вытянулся, взмахами крыльев погнал в мою сторону пыль и мелкий мусор и прокукарекал.

— Смотри-ка, не тронул! — это сказала баба Настя.

Оказывается, она наблюдала за встречей в дверную щель.

— И не тронет, — самонадеянно уверил я.

Но, занимаясь хозяйством в своей боковушке, я все помнил про петуха. Решил закрепить мирное сосуществование подарком. Накрошил хлеба, обрезал корки с сыра. Только стал открывать дверь на улицу, как с той стороны, еще до моего появления, грудью в дверь ударился петух. Удар был силен, корм вывалился из рук. Я свирепо схватил палку, оттолкнул от себя дверь и вышел. Петух отскочил.

— Дурак ты! Миссию доброй воли не понимаешь.

Я собрал и бросил на землю приготовленную еду.

Петух стал клевать, поглядывая на меня. Я прислонил палку к стене. Он издал призывный крик, на который мгновенно примчались куры, а сам… кинулся на меня. Еле-еле успел я запрыгнуть за дверь.

Стыдно сказать, еще несколько раз за день я выходил и униженно заискивал перед петухом, разнообразил меню кормления. Петух нападал и до и после кормежки. За водой и дровами я ходил с палкой. Налил в корытце воды. В воду петух залез с ногами и презрительно в ней подрыгал. Не ценил он мои миротворческие усилия.

— Гад ты, подколодный ты гад, — объявил я, выплескивая в его сторону остатки воды, давая этим жестом понять, что не боюсь петуха, что с поисками мирного сосуществования покончено.

Вечером, когда слепнущие к ночи куры полезли на насест, я пошел с бабой Настей посмотреть дремлющего петуха. А и красив же он был, огромный, белый, с небольшой бородкой и гребнем. Баба Настя, довольная количеством яиц, все-таки палку держала под мышкой.

В следующий приезд повторилась та же история — петух нападал непрерывно. Из новостей было — Ишке сделали конуру из бочки. Но даже и в конуру, рассказала баба Настя, врывался петух. Но только раз. Видимо, лишаемый последнего пристанища на белом свете, Ишка решил сопротивляться до упора. Петух вырвался без нескольких перьев. Ишка отстоял неприкосновенность жилища. Одно перо, размером с павлинье, досталось мне.

Теперь выходили мы во двор только по вечерам. Осмеливался выйти и Барсик, играл с Ишкой. На земле они играли на равных, но как только Барсик впрыгивал на поленницу, Ишка испуганно мчался в конуру, видно, Барсик, заняв высоту, напоминал петуха.

— Несутся хорошо, — вздыхала баба Настя.

— Да и спокойно, — поддерживал я. — Днем петух охраняет, ночью собака.

— Нервы мои скоро кончатся, — говорила баба Настя. — Уж и яйца не в радость, трясусь от страха, вдруг кого покалечит, не расплачусь, из-за него приезда внуков лишилась, всю родню отбил.

Ее рассказы о петухе напоминали боевые сводки, с тем лишь отличием от настоящих, что в них был одинаковый финал — победа за петухом. За одной соседкой он гнался через три дома по грядкам, загнал в туалет и туалет чуть не повалил. Другую соседку держал два часа за калиткой, не давал выйти на улицу, а сам небрежно, как гвардеец кардинала, даже не глядя на заключенную, гулял по осенней траве. На меня он нападал по-прежнему. Этот разбойник никогда не признавал себя побежденным. Даже отступая от палки, он преподносил свое отступление не как бегство, а как выполнение давно задуманного стратегического плана отхода на подготовленные позиции с целью заманивания противника, изматывания его сил и скорого подавления превосходящими силами и малой кровью. Еще из новостей было то, что начали нестись даже молодые курочки, летошние и весношные, по выражению бабы Насти.

Иногда петух делал дальние походы, и о его победах сообщали через вторые и третьи руки. В походах он не связывался с людьми, воевал только с петухами. И всегда побеждал. Так что постепенно он стал владыкой и двора бабы Насти, и сопредельных территорий, и вообще всего Никольского. Будь у нас в моде петушиные бои, наш петух не посрамил бы чести Никольского.

На день рождения к бабе Насте гости собирались с опаской. Но им сказали, что кур в этот день не выпустят на волю, так что гости успокоились. А за столом только и было разговоров, что о петухе, о его подвигах. Тут и мужчинам захотелось совершить подвиг. Они пошли в курятник, изловили петуха и принесли его, безголового, лежащего на большом блюде.

— Держи, — гордо сказали он бабе Насте, — вот твой губитель!

И баба Настя, принимая блюдо, заплакала навзрыд.

Но это была шутка. Петуху особым способом повернули шею и спрятали голову под крыло, он затих. А когда голову достали из-под крыла и шею распрямили, то он так яростно взмахнул крыльями, что гости аж присели и побыстрее открыли петуху двери на улицу. Отшвырнув с дороги Барсика, комкая половики, петух вышел на улицу, где вскоре завизжал несчастный Ишка.

Как гадать, чем бы все кончилось, но произошло событие, и событие очень не рядовое — петух полюбил. Не смейтесь и не отказывайте ничему живому в этом чувстве. Цветок любит хозяина, и дерево способно помнить добро и зло, что уж говорить о теплокровном двуногом существе, каковым являлся наш петух.

Любовь сразила его по весне. Обойдя посуху село Никольское и убедясь, что оно, как и прежде, подвластно ему, петух заметил, что на отшибе, как бы уже на хуторе, находится еще один дом, а возле него пасутся куры во главе со своим петухом. Туда ничтоже сумняшеся и двинулся наш разбойник, и именно там он увидел эту курочку, а увидя, забыл все на свете, кроме нее. Я потом, опять же не смейтесь, специально ходил смотреть эту курочку. О, это была красавица редчайшая, это была сказочная курочка-ряба. Пестренькая, в меру полненькая, любопытная, но несуетливая. Можно понять нашего петуха. Но можно понять и бабу Настю — куры перестали нестись. Как только она ни кормила петуха, как только ни выговаривала. Я присутствовал при этих нотациях. Присутствовать было безопасно, ибо, полюбив, петух резко переменил характер, стал смирнее любой курицы и молча выслушивал упреки.

— Такой ты растакой, да неужели ж ты и сегодня укосолапишь, да как это ты можешь своих куриц бросать, да ты посмотри на них, какие красавицы, какие беляночки, да неужели ж они хуже этой рябухи?

Курицы возмущенно кудахтали. Петух молча наедался, молча уходил за калитку и только там радостно кукарекал, будто сообщал возлюбленной о своей верности и о своем направлении к ней. Он шел через покоренное Никольское, шел по тротуару, иногда срываясь на бег, шел, никого не трогая, и так каждый день. Около курочки-рябы он являл вид глубочайшего смирения, искал для нее букашек и червячков, а к ночи шел ужинать и ночевать во двор бабы Насти.

— Придется рубить, — решилась наконец баба Настя, объясняя причину своего решения тем, что внуков и внучек надо кормить хоть иногда яичницей.

— А почему же он привязался к этой курице?

— Ой, не знаю, — засмеялась баба Настя, — наверно, потому, что она мамина-папина, а он инкубаторский, сирота. Вот и потянуло.

Но петуха не успели зарубить, жизнь внесла свои коррективы. На пути его встал другой петух. А где же он был раньше? Да тут и был. И каким-то образом они ладили. Нашему петуху было дело только до курочки-рябы, а остальных пас прежний петух. Тоже домашний, не инкубаторский. Он вовсе был произведением искусства, будто выкован из огня и меди, сверкающий на груди золотыми и бронзовыми перьями кольчуги. Как он уступил вначале без боя курочку-рябу, непонятно. А ее это, видимо, обидело. Тут можно только догадываться. И она то ли сама пожелала вернуться в стадо, то ли ей велели пастись со всеми.

И вот в это несчастное для нее утро курочка-ряба не подошла к нашему петуху, как бы не заметила его. Он позвал раз, другой — она хоть бы что. Красный петух на петушином языке сказал нашему петуху, ну чего, мол. Ты привязался, видишь, не хочет к тебе идти, и отстань. «Замолкни!» — велел ему наш петух и еще позвал курочку-рябу. И снова она не пошла к нему. Тогда он подошел и стал оттирать ее от стада. На его пути встал красный петух.

И они схлестнулись.

Самой битвы я не видел, и баба Настя не видела, но ей рассказали, а она мне. Петухи не унижались до мелкого клевания друг друга, не стояли набычившись, топорща перья на шее. Они бились насмерть. Расходились, враз поворачивались и мчались навстречу. И сшибались. Да так, что земля в этом месте окрашивалась хоть и петушиной, но красной кровью. И вновь расходились. И вновь сшибались. Потом, полумертвые, разбредались в свои курятники, отлеживались, и вновь шел на битву потомок инкубатора. Было такое ощущение, что уже и никакая курочка-ряба ему не нужна, но дикое чувство злобы к сопернику оживляло его силы.

В дело вмешались люди. Ведь не только бабынастины куры перестали нестись, но и подруги курочки-рябы. Чего-то надо было решать. Ну, кто же догадается, какое было принято решение? А такое, от которого курочка-ряба приказала долго жить. Увы. Когда на следующее утро наш реваншист пришел на поле боя, хозяйский петух упал с первого удара. Еле встал, его снова сшибли.

Больше они не дрались. То ли от ран, то ли от любви к казненной курочке-рябе красный петух стал чахнуть и умер бы от того или другого, но такой смерти, такой роскоши петухам не дозволено, и он умер досрочно.

А что же наш разбойник? А наш хоть бы что. Вновь стал драться, вновь загнал воспрянувших было Барсика в избу, а Ишку в конуру, вновь ходим по двору с палками, вновь внукам не велено приезжать. Только что загнал меня в избу. Сижу и записываю петушиную историю.