С кем пьер безухов познакомился в плену. Пьер в плену – это тема перерождения Пьера

Пьер в плену (Анализ эпизода из романа Л.Н.Толстого "Война и мир", т. IV, ч.I, гл. XI, XII.)

Вернувшись из плена, Пьер впервые испытал чувство непонимания радостей и горестей других людей.
"В день своего освобождения он видел, труп Пети Ростова. В тот же день узнал, что князь Андрей был жив более месяца после Бородинского сражения и только недавно умер в Ярославле, в доме Ростовых. И в тот же день Денисов, сообщивший эту новость Пьеру, между разговорами упомянул о смерти Элен, предполагая, что Пьеру это давно уже известно. Он чувствовал, что не может понять значения всех этих известий".
Но для Пьера это странное чувство стало шагом на пути к возрождению, к той новой жизни, которая через двенадцать лет приведет его на Сенатскую площадь.
Почему он стал в плену другим человеком? Можно предположить, что страдание очистило его душу, но мы ведь знаем, что душа его и раньше была чиста, и раньше он стремился к добру и правде. Чем обогатил его плен? Первые дни в плену, под арестом, были мучительны для Пьера не столько физически, сколько духовно. Он чувствовал себя чужим среди арестованных: "… все они, узнав в Пьере барина, чуждались его2. Никогда еще он не был так несвободен: не потому, что был заперт на гауптвахте, а потому, что не мог понять происходящего и "чувствовал себя ничтожной щепкой, попавшей под колеса неизвестной ему, но правильно действующей машины".
Сначала его допрашивала целая комиссия, и он понимал, что "единственная цель этого собрания состояла в том, чтобы обвинить его".Потом он предстал перед маршалом Даву, который "для Пьера был не просто французский генерал; для Пьера Даву был известный своей жестокостью человек".
Толстой не изображает Пьера гордым героем; он говорил с маршалом Даву " не обиженным, но умоляющим голосом", назвал ему свое имя, хотя скрывал его до сих пор, и, вспомнив Рамблая, "назвал его полк и фамилию", в надежде, что у Рамблая справятся о нем. Но все это не могло помочь ему. "Даву поднял глаза и пристально посмотрел на Пьера. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и этот взгляд спас Пьера… Оба они в эту минуту смутно перечувствовали бесчисленное количество вещей и поняли, что они оба дети человечества, что они братья". Может быть, Даву увидел в глазах Пьера не только страх, но и ту силу личности, которую создала незаметная со стороны душевная работа.
После казни поджигателей Пьер был присоединен к военнопленным и провел четыре недели в солдатском бараке, хотя французы предлагали ему перейти в офицерский. Он "испытал почти крайние пределы лишений, которые может переносить человек "; но именно в этот месяц он понял что-то очень важное, самое важное для себя- для духовной жизни его этот месяц был счастливым. После расстрела Пьер впервые с огромной силой почувствовал, что разрушилась его вера в благоустройство мира. "Прежде, когда на Пьера находили такого рода сомнения,- сомнения эти имели источником собственную вину… Но теперь он чувствовал, что не его вина была причиной того, что мир завалился в его глазах…" Но только здесь, в плену, Пьер понял, что нужно улучшать мир, а не только себя.
Самое сильное из всех впечатлений Пьера – встреча его с пленным солдатом Апшеронского полка Платоном Каратаевым. Для Толстого Каратаев – воплощение народного,естественного образа жизни: круглый, добрый человек с успокоительными аккуратными движениями, все умеющий делать " он очень хорошо, но и не дурно".
Каратаев ни о чем не задумывается: живет, как птица, так же внутренне свободно в плену, как и на воле; каждый вечер говорит: "Положи, господи, камушком, подними калачиком" ; каждое утро: "Лег-свернулся, встал-встряхнулся"-и ничто его не заботит, кроме самых простых естественных потребностей человека, всему он радуется, во всем умеет находить светлую сторону. Его крестьянский склад, его прибаутки, доброта стали для Пьера "олицетворением духа простоты и правды". Но ведь Каратаев никак не мог заронить в душу Пьера стремление улучшить мир. Две любимые истории Платона: одна о том, как его отдали в солдаты за порубку чужого леса и как это получилось хорошо, потому что иначе пришлось бы идти младшему брату, а у того пятеро ребят, и другая - о старом купце, которого обвинили в убийстве и ограблении, и через много лет настоящий убийца, встретив его на каторге, пожалел старичка и признался в своей вине, но пока дошли бумаги об освобождении, старичок уже умер.
Обе эти истории вызывают восторг и радость Каратаева, но обе они о смирении, о том, как человек притерпелся к жестокости и несправедливости.
Встретившись с Каратаевым в самые трудные дни своей жизни, Пьер многому у него научился. Доброта Каратаева, умение легко переносить жизненные трудности, его естественность, правдивость- все это привлекает Пьера. Но "привязаннностей, дружбы, любви, как понимал Пьер, Каратаев не имел никаких"; он жил среди людей, в сущности, одиноко, смиряясь с окружающим злом,- и в конце концов это зло убило его: Каратаева пристрелили французские солдаты, когда он ослабел и не мог идти вместе со всеми пленными. Пьер запомнит каратаева на всю жизнь- как воплощение добра и простоты.
Но при этом Пьер преодолеет каратаевское смирение, из горьких дней плена он вынесет свое собственное открытие: человек может стать сильнее окружающей жестокости, он может быть внутренне свободен, как бы ни был оскорблен и унижен внешними объстоятельствами.
Поэтому во время мучительного перехода вслед за французской армией, когда многие пленные погибали дорогой и судьба Пьера тоже могла быть решена выстрелом французского солдата, он на одном из привалов, одиноко сидя на холодной земле, вдруг "захохотал своим толстым, добродушным смехом так громко, что с разных сторон с удивлением оглянулись люди на этот странный, очевидно одинокий смех.
-Ха, ха, ха!- смеялся Пьер. И он проговорил вслух сам с собою: - Не пустил меня солдат. Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня?.. Меня – мою бесссмертную душу! Ха, ха, ха!.. …Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд. "И все это мое. И все этво мне, и все это я! – думал Пьер.- И все это они поймали и посадили в балаган, загороженный досками!" Он улыбнулся и пошел укладываться спать к своим товарищам".
Может быть, из этого чувства внутренней свободы выросла та новая, духовная жизнь Пьера, которую сразу заметила Наташа: "Он сделался какой-то чистый, гладкий, свежий; точно из бани; ты понимаешь? – морально из бани". Но и внешне Пьер очень изменился за время плена. "Он не казался уже толст, хотя и имел все тот же вид крупности и силы, наследственной в их породе… Выражение глаз было твердое, спокойное и оживленно-готовое, такое, какого никогда не имел прежде взгляд Пьера. Прежняя его распущенность, выражавшаяся и во взгляде, заменилась теперь энергической, готовой на деятельность и отпор- подобранностью".
В первые дни плена мучения Пьера обострялись тем, что товарищи по бараку чуждались его: он барин! Но теперь Пьер остался барином, а товарищи по бараку поставили его в положение "почти героя". Тогда, в начале, эти люди презирали ее. Теперь их уважение вызывает собранность Пьера и "его сила, пренебрежение к удобствам жизни, рассеянность, простота" - все те стороны его характера, над которыми смеялись в свете, здесь оказались достоинствами. История духовного обновления Пьера – очень важное открытие Толстого, и вслед за ним мы, читая "Войну и мир", делаем это открытие для себя. Люди со слабыми характерами часто склонны объяснять все свои неудачи обстоятельствами. А вот Пьер – в самых трудных, мучительных объстоятельствах плена – имел силы совершить огромную духовную работу, и она принесла ему то самое чувство внутренней свободы, которого он не мог обрести, когда ыл богат, владел домами и поместьями, имел управляющего и десятки обслуживающих его людей. Значит дело не в объстоятельствах, а в душевной стойкости и силе самого человека. Но после нравственного подъема, испытанного в плену, Пьер пережил духовную опустошеность и почувствовал, что не может понять радостей и горестей других людей. Слишком сильны были потрясения, пережитые Пьером. Еще живо в нем воспоминание о взгляде Каратаева, сидевшего под деревом,- перед тем, как его застрелили, он смотрел на Пьера "своими добрыми круглыми глазами", но Пьер не подошел: ему было страшно за себя.
Тогда он не позволил себе понять до конца, что Каратаев сейчас будет убит,- услышав выстрел, и он, и его товарищ по плену не оглянулись и продолжали свой путь, хотя " строгое выражение лежало на всех лицах". Постепенно, внутренняя работа, совершенная в плену, начинает приносить плоды. То новое, что он принес из плена, была "улыбка радости жизни", которую он оценил теперь, и то, что "в глазах его светилоось участие к людям- вопрос:довольны ли они так же, как и он?"
В день казни Пьер понял: все люди, которых убили на его глазах, "одни знали, что такое для них была их жизнь…" Теперь он научился ценить эту единственную и непонятную друг другу жизнь каждого человека – он готов к тому, о чем мечтал с юности: он может стать опорой, защитником, руководителем других людей, потому что научился уважать их внутренний мир не меньше, чем свой.

/ / / Пьер в плену (анализ эпизода из романа Толстого «Война и мир»)

Пьер Безухов – персонаж, за судьбой которого читатель наблюдает с начала и до конца романа «Война и мир». Его можно уверенно причислить к любимым толстовским героям. Лев Николаевич с симпатией описывает не очень красивого незаконнорожденного сына вельможи. Позже оказывается, что писатель симпатизирует н внешности, а душе героя.

Переживает множество ударов судьбы, он противостоит не только придворным интригам, но и самому себе. В его жизни несколько переломных моментов. Один из них – пребывание в плену. Война 1812 года оставила отпечаток на жизни каждого русского. Пьер участвовал в бое под Бородином. Служба в армии, участие в боях помогли Пьеру освободиться от страха смерти. Во время военных действий герой попадает в плен.

Заточение тела оказалось ступенькой к свободе душевной. В плену Пьер Безухов знакомится с Платоном Каратаевым, мужиком из деревни. Платон поражает молодого героя круглым телом, приятным голосом и жизненной мудростью. Именно Каратаев учит Пьера относиться к жизни как к данности. Он утверждает, что все происходит так, как должно быть, нужно просто смириться с происходящим и если будет Божья воля, все наладится.

Пьер попадает в плен в то время, когда переживает руину своей души. Он разуверился в любви, в искренности окружающих. Он чувствует, что должен что-то изменить в своей жизни и внутри себя. Платон Каратаев помогает переоценить ситуацию. После разговоров с ним Пьер чувствует спокойствие и душевную гармонию. Пьер, наконец, понимает, что не всегда нужно жить умом, порой следует прислушиваться к своим чувствам. Если раньше Пьер искал смысл в любви к Наташе, в героизме, теперь он понял, что насильно счастье не притянешь, его просто нужно уметь видеть в окружающем мире.

Освободившись из плена, Пьер Безухов некоторое время следует философии Каратаева. Но долго плыть по течение жизни без внутренних поисков у героя не получается. Его натура не дает герою жить пассивно, без поиска себя. Тем не менее, теперь герой не так надрывает свою душу, относясь к жизненным проблемам с Каратаевской простотой.

Каратаев остался в памяти и душе Пьера как символ русского народа, его мудрости и спокойствия. Но общественные проблемы остаются для Безухова на первом месте. Он является членом масонский ложи. Доказывает свою позицию в кругах аристократов, которые привыкли жить только для себя. Чтобы показать серьезность намерений мужчины, Лев Николаевич подает спор Пьера с Николаем Ростовым.

В конце романа читатель видит нового Пьера. Это любящий муж и заботливый отец. Но он не уходит в тихую гавань семейной жизни. Герой остается верным общественным интересам. Он выступает против реакции, воровства и других проявлений нового порядка в России. Возможно, в этой борьбе помогает сам русский народ, воплощенный в воспоминании Пьера о Каратаеве. Ведь после плена Безухов знает, что борется за таких людей, как Платон.

Анализируя изменения, которые произошли с Пьером в плену, читатель может понять, как сам Лев Николаевич Толстой относится к понятиям счастья, смысла жизни, предназначения человека.

О той партии пленных, в которой был Пьер, во время всего своего движения от Москвы, не было от французского начальства никакого нового распоряжения. Партия эта 22-го октября находилась уже не с теми войсками и обозами, с которыми она вышла из Москвы. Половина обоза с сухарями, который шел за ними первые переходы, была отбита казаками, другая половина уехала вперед; пеших кавалеристов, которые шли впереди, не было ни одного больше; они все исчезли. Артиллерия, которая первые переходы виднелась впереди, заменилась теперь огромным обозом маршала Жюно, конвоируемого вестфальцами. Сзади пленных ехал обоз кавалерийских вещей. От Вязьмы французские войска, прежде шедшие тремя колоннами, шли теперь одной кучей. Те признаки беспорядка, которые заметил Пьер на первом привале из Москвы, теперь дошли до последней степени. Дорога, по которой они шли, с обеих сторон была уложена мертвыми лошадьми; оборванные люди, отсталые от разных команд, беспрестанно переменяясь, то присоединялись, то опять отставали от шедшей колонны. Несколько раз во время похода бывали фальшивые тревоги, и солдаты конвоя поднимали ружья, стреляли и бежали стремглав, давя друг друга, но потом опять собирались и бранили друг друга за напрасный страх. — Эти три сборища, шедшие вместе, — кавалерийское депо, депо пленных и обоз Жюно, — все еще составляли что-то отдельное и цельное, хотя и то, и другое, и третье быстро таяло. В депо, в котором было сто двадцать повозок сначала, теперь оставалось не больше шестидесяти; остальные были отбиты или брошены. Из обоза Жюно тоже было оставлено и отбито несколько повозок. Три повозки были разграблены набежавшими отсталыми солдатами из корпуса Даву. Из разговоров немцев Пьер слышал, что к этому обозу ставили караул больше, чем к пленным, и что один из их товарищей, солдат-немец, был расстрелян по приказанию самого маршала за то, что у солдата нашли серебряную ложку, принадлежавшую маршалу. Больше же всего из этих трех сборищ растаяло депо пленных. Из трехсот тридцати человек, вышедших из Москвы, теперь оставалось меньше ста. Пленные еще более, чем седла кавалерийского депо и чем обоз Жюно, тяготили конвоирующих солдат. Седла и ложки Жюно, они понимали, что могли для чего-нибудь пригодиться, но для чего было голодным и холодным солдатам конвоя стоять на карауле и стеречь таких же холодных и голодных русских, которые мерли и отставали дорогой, которых было велено пристреливать, — это было не только непонятно, но и противно. И конвойные, как бы боясь в том горестном положении, в котором они сами находились, не отдаваться бывшему в них чувству жалости к пленным и тем ухудшить свое положение, особенно мрачно и строго обращались с ними. В Дорогобуже, в то время как, заперев пленных в конюшню, конвойные солдаты ушли грабить свои же магазины, несколько человек пленных солдат подкопались под стену и убежали, но были захвачены французами и расстреляны. Прежний, введенный при выходе из Москвы, порядок, чтобы пленные офицеры шли отдельно от солдат, уже давно был уничтожен; все те, которые могли идти, шли вместе, и Пьер с третьего перехода уже соединился опять с Каратаевым и лиловой кривоногой собакой, которая избрала себе хозяином Каратаева. С Каратаевым, на третий день выхода из Москвы, сделалась та лихорадка, от которой он лежал в московском гошпитале, и по мере того как Каратаев ослабевал, Пьер отдалялся от него. Пьер не знал отчего, но, с тех пор как Каратаев стал слабеть, Пьер должен был делать усилие над собой, чтобы подойти к нему. И подходя к нему и слушая те тихие стоны, с которыми Каратаев обыкновенно на привалах ложился, и чувствуя усилившийся теперь запах, который издавал от себя Каратаев, Пьер отходил от него подальше и не думал о нем. В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей, и что все несчастье происходит не от недостатка, а от излишка; но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину — он узнал, что на свете нет ничего страшного. Он узнал, что так как нет положения, в котором бы человек был счастлив и вполне свободен, так и нет положения, в котором бы он был несчастлив и несвободен. Он узнал, что есть граница страданий и граница свободы и что эта граница очень близка; что тот человек, который страдал оттого, что в розовой постели его завернулся один листок, точно так же страдал, как страдал он теперь, засыпая на голой, сырой земле, остужая одну сторону и пригревая другую; что, когда он, бывало, надевал свои бальные узкие башмаки, он точно так же страдал, как теперь, когда он шел уже босой совсем (обувь его давно растрепалась), ногами, покрытыми болячками. Он узнал, что когда он, как ему казалось, по собственной своей воле женился на своей жене, он был не более свободен, чем теперь, когда его запирали на ночь в конюшню. Из всего того, что потом и он называл страданием, но которое он тогда почти не чувствовал, главное были босые, стертые, заструпелые ноги. (Лошадиное мясо было вкусно и питательно, селитренный букет пороха, употребляемого вместо соли, был даже приятен, холода большого не было, и днем на ходу всегда бывало жарко, а ночью были костры; вши, евшие тело, приятно согревали.) Одно было тяжело в первое время — это ноги. Во второй день перехода, осмотрев у костра свои болячки, Пьер думал невозможным ступить на них; но когда все поднялись, он пошел, прихрамывая, и потом, когда разогрелся, пошел без боли, хотя к вечеру страшнее еще было смотреть на ноги. Но он не смотрел на них и думал о другом. Теперь только Пьер понял всю силу жизненности человека и спасительную силу перемещения внимания, вложенную в человека, подобную тому спасительному клапану в паровиках, который выпускает лишний пар, как только плотность его превышает известную норму. Он не видал и не слыхал, как пристреливали отсталых пленных, хотя более сотни из них уже погибли таким образом. Он не думал о Каратаеве, который слабел с каждым днем и, очевидно, скоро должен был подвергнуться той же участи. Еще менее Пьер думал о себе. Чем труднее становилось его положение, чем страшнее была будущность, тем независимее от того положения, в котором он находился, приходили ему радостные и успокоительные мысли, воспоминания и представления.

Глава IX

На гауптвахте, куда был отведен Пьер, офицер и солдаты, взявшие его, обращались с ним враждебно, но вместе с тем и уважительно. Еще чувствовалось в их отношениях к нему и сомнение о том, кто он такой (не очень ли важный) человек, и враждебность вследствие еще свежей их личной борьбы с ним.

Но когда, в утро другого дня, пришла смена, то Пьер почувствовал, что для нового караула - для офицеров и солдат - он уже не имел того смысла, который имел для тех, которые его взяли. И действительно, в этом большом, толстом человеке в мужицком кафтане караульные другого дня уже не видели того живого человека, который так отчаянно дрался с мародером и с конвойными солдатами и сказал торжественную фразу о спасении ребенка, а видели только семнадцатого из содержащихся зачем-то, по приказанию высшего начальства, взятых русских. Ежели и было что-нибудь особенное в Пьере, то только его неробкий, сосредоточенно-задумчивый вид и французский язык, на котором он, удивительно для французов, хорошо изъяснялся. Несмотря на то, в тот же день Пьера соединили с другими взятыми подозрительными, так как отдельная комната, которую он занимал, понадобилась офицеру.

Все русские, содержавшиеся с Пьером, были люди самого низкого звания. И все они, узнав в Пьере барина, чуждались его, тем более что он говорил по-французски. Пьер с грустью слышал над собою насмешки.

На другой день вечером Пьер узнал, что все эти содержащиеся (и, вероятно, он в том же числе) должны были быть судимы за поджигательство. На третий день Пьера водили с другими в какой-то дом, где сидели французский генерал с белыми усами, два полковника и другие французы с шарфами на руках. Пьеру, наравне с другими, делали с той, мнимо превышающею человеческие слабости, точностью и определительностью, с которой обыкновенно обращаются с подсудимыми, вопросы о том, кто он? где он был? с какою целью? и т. п.

Вопросы эти, оставляя в стороне сущность жизненного дела и исключая возможность раскрытия этой сущности, как и все вопросы, делаемые на судах, имели целью только подставление того желобка, по которому судящие желали, чтобы потекли ответы подсудимого и привели его к желаемой цели, то есть к обвинению. Как только он начинал говорить что-нибудь такое, что не удовлетворяло цели обвинения, так принимали желобок, и вода могла течь куда ей угодно. Кроме того, Пьер испытал то же, что во всех судах испытывает подсудимый: недоумение, для чего делали ему все эти вопросы. Ему чувствовалось, что только из снисходительности или как бы из учтивости употреблялась эта уловка подставляемого желобка. Он знал, что находился во власти этих людей, что только власть привела его сюда, что только власть давала им право требовать ответы на вопросы, что единственная цель этого собрания состояла в том, чтоб обвинить его. И поэтому, так как была власть и было желание обвинить, то не нужно было и уловки вопросов и суда. Очевидно было, что все ответы должны были привести к виновности. На вопрос, что он делал, когда его взяли, Пьер отвечал с некоторою трагичностью, что он нес к родителям ребенка, qu"il avait sauvé des flammes.

Для чего он дрался с мародером?

Пьер отвечал, что он защищал женщину, что защита оскорбляемой женщины есть обязанность каждого человека, что... Его остановили: это не шло к делу. Для чего он был на дворе загоревшегося дома, на котором его видели свидетели? Он отвечал, что шел посмотреть, что делалось в Москве. Его опять остановили: у него не спрашивали, куда он шел, а для чего он находился подле пожара? Кто он? повторили ему первый вопрос, на который он сказал, что не хочет отвечать. Опять он отвечал, что не может сказать этого.

Запишите, это нехорошо. Очень нехорошо, - строго сказал ему генерал с белыми усами и красным, румяным лицом.

На четвертый день пожары начались на Зубовском валу.

Пьера с тринадцатью другими отвели на Крымский Брод, в каретный сарай купеческою дома. Проходя по улицам, Пьер задыхался от дыма, который, казалось, стоял над всем городом. С разных сторон виднелись пожары. Пьер тогда еще не понимал значения сожженной Москвы и с ужасом смотрел на эти пожары.

В каретном сарае одного дома у Крымского Брода Пьер пробыл еще четыре дня и во время этих дней из разговора французских солдат узнал, что все содержащиеся здесь ожидали с каждым днем решения маршала. Какого маршала, Пьер не мог узнать от солдат. Для солдата, очевидно, маршал представлялся высшим и несколько таинственным звеном власти.

Эти первые дни, до 8-го сентября, - дня, в который пленных повели на вторичный допрос, были самые тяжелые для Пьера.

Их подвели к крыльцу и по одному стали вводить в дом. Пьера ввели шестым. Через стеклянную галерею, сени, переднюю, знакомые Пьеру, его ввели в длинный низкий кабинет, у дверей которого стоял адъютант.

Даву сидел на конце комнаты над столом, с очками на носу. Пьер близко подошел к нему. Даву, не поднимая глаз, видимо справлялся с какой-то бумагой, лежавшей перед ним. Не поднимая же глаз, он тихо спросил:

Пьер молчал оттого, что не в силах был выговорить слова. Даву для Пьера не был просто французский генерал; для Пьера Даву был известный своей жестокостью человек. Глядя на холодное лицо Даву, который, как строгий учитель, соглашался до времени иметь терпение и ждать ответа, Пьер чувствовал, что всякая секунда промедления могла стоить ему жизни; но он не знал, что сказать. Сказать то же, что он говорил на первом допросе, он не решался; открыть свое звание и положение было и опасно и стыдно. Пьер молчал. Но прежде чем Пьер успел на что-нибудь решиться, Даву приподнял голову, приподнял очки на лоб, прищурил глаза и пристально посмотрел на Пьера.

Я знаю этого человека, - мерным, холодным голосом, очевидно рассчитанным для того, чтобы испугать Пьера, сказал он.

Холод, пробежавший прежде по спине Пьера, охватил его голову, как тисками.

Mon général, vous ne pouvez pas me connaître, je ne vous ai jamais vu...

Comment me prouverez vous la vérité de ce que vous me dites - сказал Даву холодно.

Пьер вспомнил Рамбаля и назвал его полк, и фамилию и улицу, на которой был дом.

Oui, sans doute! - сказал Даву, но что «да», Пьер не знал.

Пьер не помнил, как, долго ли он шел и куда. Он, в состоянии совершенного бессмыслия и отупления, ничего не видя вокруг себя, передвигал ногами вместе с другими до тех пор, пока все остановились, и он остановился. Одна мысль за все это время была в голове Пьера. Это была мысль о том: кто, кто же, наконец, приговорил его к казни. Это были не те люди, которые допрашивали его в комиссии: из них ни один не хотел и, очевидно, не мог этого сделать. Это был не Даву, который так человечески посмотрел на него. Еще бы одна минута, и Даву понял бы, что они делают дурно, но этой минуте помешал адъютант, который вошел. И адъютант этот, очевидно, не хотел ничего худого, но он мог бы не войти.

Глава XI

От дома князя Щербатова пленных повели прямо вниз по Девичьему полю, левее Девичьего монастыря и подвели к огороду, на котором стоял столб. За столбом была вырыта большая яма с свежевыкопанной Землей, и около ямы и столба полукругом стояла большая толпа народа. Толпа состояла из малого числа русских и большого числа наполеоновских войск вне строя: немцев, итальянцев и французов в разнородных мундирах. Справа и слева столба стояли фронты французских войск в синих мундирах с красными эполетами, в штиблетах и киверах.

Преступников расставили по известному порядку, который был в списке (Пьер стоял шестым), и подвели к столбу. Несколько барабанов вдруг ударило с двух сторон, и Пьер почувствовал, что с этим звуком как будто оторвалась часть его души. Он потерял способность думать и соображать. Он только мог видеть и слышать. И только одно желание было у него - желание, чтобы поскорее сделалось что-то страшное, что должно было быть сделано. Пьер оглядывался на своих товарищей и рассматривал их.Два человека с края были бритые острожные. Один высокий, худой; другой черный, мохнатый, мускулистый, с приплюснутым носом. Третий был дворовый, лет сорока пяти, с седеющими волосами и полным, хорошо откормленным телом. Четвертый был мужик, очень красивый, с окладистой русой бородой и черными глазами. Пятый был фабричный, желтый, худой малый, лет восемнадцати, в халате.Пьер слышал, что французы совещались, как стрелять - по одному или по два? «По два», - холодно-спокойно отвечал старший офицер. Сделалось передвижение в рядах солдат, и заметно было, что все торопились, - и торопились не так, как торопятся, чтобы сделать понятное для всех дело, но так, как торопятся, чтобы окончить необходимое, но неприятное и непостижимое дело.Чиновник-француз в шарфе подошел к правой стороне шеренги преступников и прочел по-русски и по-французски приговор.Потом две пары французов подошли к преступникам и взяли, по указанию офицера, двух острожных, стоявших с края. Острожные, подойдя к столбу, остановились и, пока принесли мешки, молча смотрели вокруг себя, как смотрит подбитый зверь на подходящего охотника. Один все крестился, другой чесал спину и делал губами движение, подобное улыбке. Солдаты торопясь руками, стали завязывать им глаза, надевать мешки и привязывать к столбу.

Двенадцать человек стрелков с ружьями мерным, твердым шагом вышли из-за рядов и остановились в восьми шагах от столба. Пьер отвернулся, чтобы не видать того, что будет. Вдруг послышался треск и грохот, показавшиеся Пьеру громче самых страшных ударов грома, и он оглянулся. Был дым, и французы с бледными лицами и дрожащими руками что-то делали у ямы. Повели других двух. Так же, такими же глазами и эти двое смотрели на всех, тщетно, одними глазами, молча, прося защиты и, видимо, не понимая и не веря тому, что будет. Они не могли верить, потому что они одни знали, что такое была для них их жизнь, и потому не понимали и не верили, чтобы можно было отнять ее.

Пьер хотел не смотреть и опять отвернулся; но опять как будто ужасный взрыв поразил его слух: и вместе с этими звуками он увидал дым, чью-то кровь и бледные испуганные лица французов, опять что-то делавших у столба, дрожащими руками толкая друг друга. Пьер, тяжело дыша, оглядывался вокруг себя, как будто спрашивая: что это такое? Тот же вопрос был и во всех взглядах, которые встречались со взглядом Пьера.

На всех лицах русских, на лицах французских солдат, офицеров, всех без исключения, он читал такой же испуг, ужас и борьбу, какие были в его сердце. «Да кто же это делает наконец? Они все страдают так же, как и я. Кто же? Кто же?» - на секунду блеснуло в душе Пьера.

Tirailleurs du 86-me, en avan! - прокричал кто-то.

Повели пятого, стоявшего рядом с Пьером, - одного. Пьер не понял того, что он спасен, что он и все остальные были приведены сюда только для присутствия при казни. Он со все возраставшим ужасом, не ощущая ни радости, ни успокоения, смотрел на то, что делалось. Пятый был фабричный в халате. Только что до него дотронулись, как он в ужасе отпрыгнул и схватился за Пьера (Пьер вздрогнул и оторвался от него). Фабричный не мог идти. Его тащили под мышки, и он что-то кричал. Когда его подвели к столбу, он вдруг замолк. Он как будто вдруг что-то понял. То ли он понял, что напрасно кричать, или то, что невозможно, чтобы его убили люди, но он стал у столба, ожидая повязки вместе с другими и, как подстреленный зверь, оглядываясь вокруг себя блестящими глазами.

Пьер уже не мог взять на себя отвернуться и закрыть глаза. Любопытство и волнение его и всей толпы при этом пятом убийстве дошло до высшей степени. Так же как и другие, этот пятый казался спокоен: он запахивал халат и почесывал одной босой ногой о другую.

Когда ему стали завязывать глаза, он поправил сам узел на затылке, который резал ему; потом, когда прислонили его к окровавленному столбу, он завалился назад, и, так как ему в этом положении было неловко, он поправился и, ровно поставив ноги, покойно прислонился. Пьер не сводил с него глаз, не упуская ни малейшего движения.

Должно быть, послышалась команда, должно быть, после команды раздались выстрелы восьми ружей. Но Пьер, сколько он ни старался вспомнить потом, не слыхал ни малейшего звука от выстрелов. Он видел только, как почему-то вдруг опустился на веревках фабричный, как показалась кровь в двух местах и как самые веревки, от тяжести повисшего тела, распустились и фабричный, неестественно опустив голову и подвернув ногу, сел. Пьер подбежал к столбу. Никто не удерживал его. Вокруг фабричного что-то делали испуганные, бледные люди. У одного старого усатого француза тряслась нижняя челюсть, когда он отвязывал веревки. Тело спустилось. Солдаты неловко и торопливо потащили его за столб и стали сталкивать в яму.

Все, очевидно, несомненно знали, что они были Преступники, которым надо было скорее скрыть следы своего преступления.Пьер заглянул в яму и увидел, что фабричный лежал там коленами кверху, близко к голове, одно плечо выше другого. И это плечо судорожно, равномерно опускалось и поднималось. Но уже лопатины земли сыпались на все тело. Один из солдат сердито, злобно и болезненно крикнул на Пьера, чтобы он вернулся. Но Пьер не понял его и стоял у столба, и никто не отгонял его.

Когда уже яма была вся засыпана, послышалась команда. Пьера отвели на его место, и французские войска, стоявшие фронтами по обеим сторонам столба, сделали полуоборот и стали проходить мерным шагом мимо столба. Двадцать четыре человека стрелков с разряженными ружьями, стоявшие в середине круга, примыкали бегом к своим местам, в то время как роты проходили мимо них.

Пьер смотрел теперь бессмысленными глазами на этих стрелков, которые попарно выбегали из круга. Все, кроме одного, присоединились к ротам. Молодой солдат с мертво-бледным лицом, в кивере, свалившемся назад, спустив ружье, все еще стоял против ямы на том месте, с которого он стрелял. Он, как пьяный, шатался, делая то вперед, то назад несколько шагов, чтобы поддержать свое падающее тело. Старый солдат, унтер-офицер, выбежал из рядов и, схватив за плечо молодого солдата, втащил его в роту. Толпа русских и французов стала расходиться. Все шли молча, с опущенными головами.

- Ça leur apprendra à incendier, - сказал кто-то из французов.

Пьер оглянулся на говорившего и увидал, что это был солдат, который хотел утешиться чем-нибудь в том, что было сделано, но не мог. Не договорив начатого, он махнул рукою и пошел прочь.

Эта часть надолго задержала внимание Толстого при создании ранней редакции романа. Многое там рассказано о Пьере: как изменилась его внешность, как его допрашивал Даву (близко к завершенному тексту), какой ужас вызвала у Пьера казнь поджигателей. Но ничего почти не было известно о людях, окружавших его в плену. Упомянуты лишь старик-чиновник, пятилетний мальчик, которого Пьер спас, и солдат-сосед, научивший Пьера завязывать веревочкой на щиколотках серые чужие панталоны. Пленный солдат ничем еще особенно не выделяется и в жизни Пьера роли но играет. Много позднее он преобразится в Платона Каратаева, а в ранней редакции тема Каратаева едва намечена. Подробно описано, как пришел в балаган к Пьеру ого «тайный друг» Пончини; изложена их босо да. После разговора с французом Пьер «еще долго думал о Наташе, о том, как в будущем он посвятит всю жизнь свою ей, как он будет счастлив ее присутствием и как мало он умел ценить жизнь прежде».

Сцена допроса и расстрела «поджигателей» не только по содержанию, но и текстуально была с самого начала близка к окончательному тексту. Предметом напряженнейшей работы оставался глубокий переворот в сознании Пьера, свершившийся после «преступного убийства», которое он видел. Рукописи говорят, как долго, и главное, взволнованно трудился над этим Толстой.

В тот же день Пьер познакомился и сблизился с товарищами по плену – солдатами, крепостными и колодниками, и в этом сближении нашел «еще не испытанные им интерес, спокойствие и наслаждение». Ему доставляли наслаждение «обед из соленых огурцов», «тепло, когда оп укладывался рядом со старым солдатом», «ясный день и вид солнца и Воробьевых гор, видневшихся из двери балагана». Еще более детально анализируются «нравственные наслаждения» Пьера: на душе у него теперь «ясно и чисто», и те мысли и чувства, которые прежде ему казались важными, были как будто «смыты». Он понял, что «для счастья жизни нужно только жить без лишений, страданий, без участия в зло, которое делают люди, и без зрелищ этих страданий».

Толстой долго искал, как начать знакомство Пьера с Каратаевым, и, главное, как точно определить то впечатление, которое произвело на Пьера это знакомство. Вначале сцена в балагане была построена иначе, нежели в окончательной редакции: не в хронологической последовательности развивалось действие. Раньше, чем рассказать об обстановке и людях, среди которых очутился Пьер, автор сообщил о состоянии Пьера в «новом товариществе пленных»: он «почувствовал в первый раз, что все те условные преграды – рождения, воспитания, нравственных привычек, которые до тех пор отчуждали его от товарищей, были уничтожены». И самое основное, к чему автор вел Пьера, также было заранее известно: «Прежде Пьер старался сблизиться с народом, теперь же вовсю не думал о нем; сближение ото сделалось само собою и доставило Пьеру новые неиспытанные им до сих пор наслаждения».

Казнь «поджигателей» стала самым сильным толчком к перемене мировоззрения Пьера. «Был казнен, казалось, тот старый человек, которого так тщетно пытался победить в себе Пьер посредством масонских упражнений». В нем теперь жил «новый, другой человек».

Главная мысль в работе над этой частью (когда спустя два года Толстой начал подготовку тома к печати) – связать впечатления Бородина и впечатления плена, показать, как «в эти четыре недели плена, лишений, унижений, страданий и, главное, страха Пьер пережил больше, чем во всю свою жизнь», и как все испытаршя отразились на его отношении к жизни, дав то спокойствие и довольство собой, к которым он тщетно стремился прежде. «Он долго в своей жизни искал с разных сторон этого успокоения, согласия с самим собою, того, что так поразило его в солдатах в Бородинском сражении. Он искал этого в филантропии, в масонстве, в рассеянии светской жизни, в вине, в геройском подвиге самопожертвования в наборной рукописи добавлено: «в романтической любви к Наташе», он искал этого путем мысли, и все эти искания и попытки обманули его. И он, сам не думая о том, получил это успокоение и это согласие с самим собою только через страдания физические и нравственные, через ужасные полчаса, которые он провел с мнимыми поджигателями на Девичьем поле». Таким вступлением начался теперь рассказ о Пьере.

Толстой пытался было раскрыть, что разумелось под понятием «прежде»: «во время сражения и после в Москве во время выхода народа за Трехгорную заставу», но тотчас отказался от толкования – и без того ясно, что означало это «прежде».

Раскрыв вступлением свою идею, Толстой сообщил, что «из числа 23 человек самых разнообразных характеров и званий: офицеров, солдат, чиновников, которые потом как в тумане представлялись Пьеру, в памяти его остался навсегда унтер-офицер Томского полка, взятый французами в госпитале, с которым он особенно сблизился. Унтер-офицера этого звали Платон Каратаев». В воспоминании Пьера он «остался олицетворением всего русского, доброго, счастливого и круглого». Затем нарисован внешний портрет Каратаева и определен его духовный облик как идеал народной житейской мудрости. Он был, пишет Толстой, «как бы живой сосуд, наполненный чистейшей народной мудростью». Поговорки, которыми с первого варианта насыщена речь Каратаева, также были «большей частью изречения того свода глубокой житейской мудрости, которой живет народ». Пьер «никому с таким удовольствием и подробностями не рассказывал свою жизнь,