Николай васильевич гоголь театральный разъезд после представления новой комедии. Театральный разъезд Гоголя: теория комедии

Сени театра. С одной стороны видны лестницы, ведущие в ложи и галлереи, посредине вход в кресла и амфитеатр; с другой стороны выход. Слышен отдаленный гул рукоплесканий.

Показывается несколько прилично одетых людей; один говорит, обращаясь к другому:

Выйдем лучше теперь. Играться будет незначительный водевиль.

Оба уходят.

Два comme il faut плотного свойства, сходят с лестницы.

Первый comme il faut. Хорошо, если бы полиция не далеко отогнала мою карету. Как зовут эту молоденькую актрису, ты не знаешь?

Второй comme il faut. Нет, а очень недурна.

Первый comme il faut. Да, недурна; но всё чего-то еще нет. Да, рекомендую: новый ресторан: вчера нам подал свежий зеленый горох (целует концы пальцев) – прелесть! (Уходят оба).

Бежит офицер, другой удерживает его за руку.

Первый офицер. Да останемся!

Другой офицер. Нет, брат, на водевиль и калачом не заманишь. Знаем мы эти пиесы, которые даются на закуску: лакеи вместо актеров, а женщины – урод на уроде.

Уходят.

Светский человек, щеголевато одетый (сходя с лестницы). Плут портной, претесно сделал мне панталоны, всё время было страх неловко сидеть. За это я намерен еще проволочить его, и годика два не заплачу долгов. (Уходит).

Тоже светский человек, поплотнее (говорит с живостью другому). Никогда, никогда, поверь мне, он с тобою не сядет играть. Меньше как по полтораста рублей роберт он не играет. Я знаю это хорошо, потому что шурин мой, Пафнутьев, всякий день с ним играет.

Чиновник средних лет (выходя с растопыренными руками). Это, просто, чорт знает что такое! Этакое этакое Это ни на что не похоже. (Ушел).

Господин, несколько беззаботный насчет литературы (обращаясь к другому). Ведь это, однако ж, кажется, перевод?

Другой. Помилуйте, что за перевод! Действие происходит в России, наши обычаи и чины даже.

Господин, беззаботный насчет литературы. Я помню, однако ж, было что-то на французском, не совсем в этом роде.

Оба уходят.

Один из двух зрителей (тоже выходящих вон). Теперь еще ничего нельзя знать. Погоди, что скажут в журналах, тогда и узнаешь.

Две бекеши (одна другой). Ну, как вы? Я бы желал знать ваше мнение о комедии.

Другая бекеша (делая значительные движения губами). Да, конечно, нельзя сказать, чтобы не было того… в своем роде… Ну, конечно, кто ж против этого и стоит, чтобы опять не было и… где ж, так сказать а впрочем… (утвердительно сжимая губами) Да, да.

Два офицера .

Первый. Я еще никогда так не смеялся.

Второй. Я полагаю: отличная комедия.

Первый. Ну, нет, посмотрим еще, что скажут в журналах, нужно подвергнуть суду критики Смотри, смотри! (Толкает его под руку).

Второй. Что?

Первый (указывая пальцем на одного из двух идущих с лестницы). Литератор!

Второй (торопливо). Который?

Первый. Вот этот! чш! послушаем, что будут говорить.

Второй. А другой кто с ним?

Первый. Не знаю; неизвестно какой человек.

Оба офицера посторониваются и дают им место.

Неизвестно какой человек. Я не могу судить, относительно литературного достоинства; но мне кажется, есть остроумные заметки. Остро, остро.

Литератор. Помилуйте, что ж тут остроумного? Что за низкий народ выведен, что за тон? Шутки самые плоские; просто, даже сально!

Неизвестно какой человек. А, это другое дело. Я и говорю: в отношении литературного достоинства я не могу судить; я только заметил, что пиеса смешна, доставила удовольствие.

Литератор. Да и не смешна. Помилуйте, что ж тут смешного и в чем удовольствие? Сюжет невероятнейший. Всё несообразности; ни завязки, ни действия, ни соображения никакого.

Неизвестно какой человек. Ну, да против этого я и не говорю ничего. В литературном отношении так, в литературном отношении она не смешна; но в отношении, так сказать, со стороны в ней есть

Литератор. Да что же есть? Помилуйте, и этого даже нет! Ну что за разговорный язык? Кто говорит эдак в высшем обществе? Ну скажите сами, ну говорим ли мы с вами эдак?

Неизвестно какой человек. Это правда; это вы очень тонко заметили. Именно, я вот сам про это думал: в разговоре благородства нет. Все лица, кажется, как будто не могут скрыть низкой природы своей – это правда.

Литератор. Ну, а вы еще хвалите!

Неизвестно какой человек. Кто ж хвалит? я не хвалю. Я сам теперь вижу, что пиеса – вздор. Но ведь вдруг

нельзя же этого узнать; я не могу судить в литературном отношении.

Оба уходят.

Еще литератор (входит в сопровождении слушателей, которым говорит, размахивая руками). Поверьте мне, я знаю это дело: отвратительная пиеса! грязная, грязная пиеса! Нет ни одного лица истинного, всё карикатуры! В натуре нет этого; поверьте мне, нет, я лучше это знаю: я сам литератор. Говорят: живость, наблюдение да ведь это всё вздор, это всё приятели, приятели хвалят, всё приятели! Я уже слышал, что его чуть не в Фонвизины суют, а пиеса просто недостойна даже быть названа комедиею. Фарс, фарс, да и фарс самый неудачный. Последняя, пустейшая комедийка Коцебу в сравнении с нею Монблан перед Пулковскою горою. Я это им всем докажу, докажу математически, как дважды два. Просто друзья и приятели захвалили его не в меру, так вот он уж теперь, чай, думает о себе, что он чуть-чуть не Шекспир. У нас всегда приятели захвалят. Вот, например, и Пушкин. Отчего вся Россия теперь говорит о нем? Всё приятели кричали, кричали, а потом вслед за ними и вся Россия стала кричать. (Уходят вместе с слушателями).

Оба офицера подаются вперед и занимают их места.

Первый. Это справедливо, это совершенно справедливо: именно фарс; я это и прежде говорил, глупый фарс, поддержанный приятелями. Признаюсь, на многое даже отвратительно было смотреть.

Второй. Да ведь ты ж говорил, что еще никогда так не смеялся?

Первый. А это опять другое дело. Ты не понимаешь, тебе нужно растолковать. Тут что в этой пиесе? Во-первых, завязки никакой, действия тоже нет, соображенья решительно никакого, всё невероятности и при том всё карикатуры.

Двое других офицеров позади.

Один (другому). Кто это рассуждает? Кажется, из ваших?

Другой, заглянув сбоку в лицо рассуждавшего, махнул рукой.

Первый. Что, глуп?

Другой. Нет, не то чтобы У него есть ум, но сейчас по выходе журнала, а запоздала выходом книжка – и в голове ничего. Но, однако ж, пойдем.

Уходят.

Два любителя искусств.

Первый. Я вовсе не из числа тех, которые прибегают только к словам: грязная, отвратительная, дурного тона и тому подобное. Это уже доказанное почти дело, что такие слова большею частью исходят из уст тех, которые сами очень сомнительного тона, толкуют о гостиных, и допускаются только в передние. Но не об них речь. Я говорю на счет того, что в пиесе точно нет завязки.

Второй. Да, если принимать завязку в том смысле, как её обыкновенно принимают, то-есть в смысле любовной интриги, так её точно нет. Но, кажется, уже пора перестать опираться до сих пор на эту вечную завязку. Стоит вглядеться пристально вокруг. Всё изменилось давно в свете. Теперь сильней завязывает драму стремление достать выгодное место, блеснуть и затмить, во что бы ни стало, другого, отмстить за пренебреженье, за насмешку. Не более ли теперь имеют электричества чин, денежный капитал, выгодная женитьба, чем любовь?

Первый. Всё это хорошо; но и в этом отношении всё-таки я не вижу в пиесе завязки.

Второй. Я не буду теперь утверждать, есть ли в пиесе завязка или нет. Я скажу только, что вообще ищут частной завязки и не хотят видеть общей. Люди простодушно привыкли уж к этим беспрестанным любовникам, без женитьбы которых никак не может окончиться пиеса. Конечно, это завязка, но какая завязка? – точный узелок на углике платка. Нет, комедия должна вязаться само собою, всей своей массою, в один большой, общий узел. Завязка должна обнимать все лица, а не одно или два, – коснуться того, что волнует, более или менее, всех действующих. Тут всякий герой; течение и ход пиесы производит потрясение всей машины: ни одно колесо не должно оставаться как ржавое и не входящее в дело.

Первый. Но все же не могут быть героями; один или два должны управлять другими?

Второй. Совсем не управлять, а разве преобладать. И в машине одни колеса заметней и сильней движутся; их можно только назвать главными; но правит пиесою идея, мысль. Без нее нет в ней единства. А завязать может всё: самый ужас, страх ожидания, гроза идущего вдали закона

Первый. Но это выходит уж придавать комедии какое-то значение более всеобщее.

Второй. Да разве не есть это ее прямое и настоящее значение? В самом начале комедия была общественным, народным созданием. По крайней мере, такою показал ее сам отец ее, Аристофан. После уже она вошла в узкое ущелье частной завязки, внесла любовный ход, одну и ту же непременную завязку. Зато как слаба эта завязка у самых лучших комиков, как ничтожны эти театральные любовники с их картонной любовью!

Третий (подходя и ударив слегка его по плечу). Ты не прав: любовь так же, как и другие чувства, может тоже войти в комедию.

Второй. Я и не говорю, чтобы она не могла войти. Но только и любовь и все другие чувства, более возвышенные, тогда только произведут высокое впечатление, когда будут развиты во всей глубине. Занявшись ими, неминуемо должно пожертвовать всем прочим. Всё то, что составляет именно сторону комедии, тогда уже побледнеет, и значение комедии общественной непременно исчезнет.

Третий. Стало быть, предметом комедии должно быть непременно низкое? Комедия выйдет уже низкий род.

Второй. Для того, кто будет глядеть на слова, а не вникать в смысл, это так. Но разве положительное и отрицательное не может послужить той же цели? Разве комедия и трагедия не могут выразить ту же высокую мысль? Разве все, до малейшей, излучины души подлого и бесчестного человека не рисуют уже образ честного человека? Разве всё это накопление низостей, отступлений от законов и справедливости, не дает уже ясно знать, чего требуют от нас закон, долг и справедливость? В руках искусного врача и холодная и горячая вода лечит с равным успехом одни и те же болезни. В руках таланта всё может служить орудием к прекрасному, если только правится высокой мыслью послужить прекрасному.

Само собою разумеется, что автор пиесы лицо идеальное. В нем изображено положение комика в обществе, комика, избравшего предметом, осмеяние злоупотреблений в кругу различных сословий и должностей.

Август Коцебу (1761–1819) – немецкий драматург, автор пошлых сентиментальных пьес, переводившихся на русский язык и постоянно ставившихся на сцене в первой четверти XIX века.

Сени театра. Слышится отдаленный шум рукоплесканий. Выходит автор пьесы и задумывается на счет того, как восприняла его произведение публика. Он отмечает, что еще семь-восемь лет назад его сердце бы радостно забилось, услышав эти крики и аплодисменты. Но ведь и танцору, и фокуснику рукоплескали публика, хоть они и не затрагивают чувства и душу человека. Поэтому сейчас автору важнее узнать, что думают о его пьесе и услышать мнения зрителей. Пусть даже они и укажут ему на недостатки, в каждом слове, по мнению автора, есть искра правды.

Появляются первые зрители, они говорят о какой-то ерунде: о ресторане, водевиле, который должны играть после пьесы, тесных панталонах, картах.

Автор замечает двух офицеров, размахивающих руками. Сперва они вполне положительно отзываются о пьесе, но затем первый произносит: «Ну, нет, посмотрим еще, что скажут в журналах: нужно подвергнуть суду критики…»

Тут же появляется литератор, который разговаривает с «неизвестно каким человеком». Тот отмечает, что заметки автора вполне остры, но литератор категорически с ним не согласен. Литератор называет шутки плоскими, а саму пьесу лишенной завязки. «Неизвестно какой человек» тут же меняет свое мнение и соглашается с литератором.

Еще один литератор входит в сопровождении слушателей и тоже ругает «грязную» пьесу. По его мнению в пьесе «все карикатуры» и ни одного истинного лица.

Когда он со слушателями удаляются, мы опять видим офицеров, которые прежде так хорошо отзывались о пьесе. Теперь же они говорят, что пьеса не больше, чем глупый фарс. Удаляются.

Появляются другие два офицера. Их разговор гораздо более самостоятелен и глубок. Первый считает, что в пьесе нет завязки, однако второй говорит, что в пьесе нет любовной, столь привычной всем завязки, и все видят только частную завязку, но не видят общей. Завязка должна обнимать все лица, а не одно — два. В разговор вклинивается третий офицер, зачем четвертый. Разговор заходит о том, что комедия является низким жанром только для того, кто будет глядеть на слова, а не на смысл. А «в руках таланта все может служить орудием к прекрасному, если только правится вы­сокой мыслью послужить прекрасному». О самой пьесе они говорят, что в ней много верного и взятого с натуры, но не хватает завязки и развязки. Также молодые люди отмечают, что наши комики никогда не могут обойтись без правительства. И называют это тайной верой в правительство, в чем, впрочем, нет ничего плохого. Один из молодых людей предлагает продолжить разговор у него, и они уходят.

Несколько хорошо одетых и почтенных людей бормочут что-то о том, что им нет дела до того, что «где-то» есть плуты, и это не высмеивание пороков, а насмешка над всей Россией.

Появляются господа А и Б, немаловажных чинов, и «скромно одетый человек». «Скромно одетый человек» отмечает, как поражено смехом лицемерие, благопристой­ная маска, под которою является низость и подлость, плут, корчащий рожу благонамеренного человека. По мнению «скромно одетого человека» такие представления нужны, чтобы простой человек мог отличить правительство от дурных исправителей правительства. Господин А недоумевает и спрашивает: неужели действительно существует такие люди, на что «скромный человек» отвечает, что надо задавать другой вопрос: «неужели я сам чист от таких пороков?» Но никто никогда не задумывается об этом. Оказывается, что «скромно одетый человек» — сам чиновник из маленького городка. Из-за того, что не все чиновники в его городе честные люди, он не раз хотел бросить службу, но после представления почувствовал желание работать, так как есть перо, которое может высмеять пороки чиновников. Господин А делает чиновнику предложение о службе, но тот отказывается, не желая покидать свою должность, так как на этом месте он полезен. Подходят господа В и П. Господин П рассуждает о том, что после таких пьес теряется уважение к чиновникам, однако господин Б отмечает, что уважение теряется только к тем, кто плохо исполняет свои обязанности.

Две бекеши, светская дама и мужчина в мундире говорят о том, что ни одно русское сочинение не может сравниться с французским, и у нас так писать не умеют.

Трое мужчин выходят, споря о том, можно ли высмеивать пороки чиновников и правительство. Двое считают, что есть огромное количество других вещей, над которыми можно смеяться. Третий же думает, что «так всегда на свете: посмейся над истинно-благород­ным, над тем, что составляет высокую святыню души, никто не станет заступником; посмейся же над порочным, подлым и низким — все закричат: «он смеется над святыней».

Несколько дам говорят, что они смеялись от души, однако чувствуя некую грусть. Одна из дам заметила, что больше всего после пьесы кричали и возмущались самые подлые люди.

Выходят двое зрителей. Первый говорит о том, что каждое лицо в отдельности живо и правдиво, но все эти лица вместе производят некую неестественность. Второй зритель отвечает, что «это — сборное место: отвсюду, из разных уголков России, стеклись сюда исключения из правды, заблуждения и злоупотребления, чтобы послужить одной идее — произвести в зрителе яркое, благородное отвращение от многого кое-чего низкого». И если хоть одно честное лицо было бы помещено в комедию, то все тут же перешли бы на его сторону и позабыли об остальных.

Водевиль, идущий после пьесы, заканчивается, появляется толпа. Кто-то ругает пьесу, кто-то пытается пройти, стоит шум и гам. Кто-то говорит, что такое происшествие было на самом деле в их городке, кто-то замечает, что взятки вовсе не так берут. Какой-то чиновник говорит, что писать больше вообще ничего не нужно. Книг и так много — читай, что уже написано!

Красивый и плотненький господин говорит «низенькому и невзрачненькому господину ядовитого свойства» о том, что от таких пьес страдает нравственность! На что его собеседник отвечает, что нравственность — это вещь относительная.

Другая группа собеседников судачит об авторе, придумывая на ходу всякие небылицы. Они приходят к тому, что со смехом шутить нельзя, и автор — человек, для которого нет ничего священного. А для того, чтобы быть литератором и особого ума не нужно. Все постепенно удаляются.

Выходит автор пьесы. Он отмечает разнообразие во мнениях и радуется этому. Автор заметил и благородное стремление государственного мужа, и высокое самоотверженье забившего­ся в глушь чиновника, и в нежную красоту велико­душной женской души, и в эстетическое чувстве ценителей. И простое, верное чутье народа. Но ему все же грустно. Ведь никто из зрителей не увидел единственное благородное лицо в пьесе — смех. Тот смех, «который весь излетает из светлой природы человека, — излетает из нее потому, что на дне ее заключен вечно-бьющий родник его, который углубляет предмет, заставляет выступить ярко то, что проскользнуло бы, без проницающей силы которого мелочь и пустота жизни не испугали бы так человека». Автор говорит о том, что произведения нельзя называть побасенками, как сделал один из посетителей театра. Ведь на них отзываются человеческие души, они живут и повторяется вечно. «Мир — как водоворот: дви­жутся в нем вечно мненья и толки, но все перема­лывает время: как шелуха, слетают ложные, и, как твердые зерна, остаются недвижные истины. Что признавалось пустым, может явиться потом вооруженное строгим значеньем. В глубине хо­лодного смеха могут отыскаться и горячие искры вечной могучей любви. И, почему знать, может быть, будет признано потом всеми, что в силу тех же законов, почему гордый и сильный чело­век является ничтожным и слабым в несчастии, а слабый возрастает, как исполин, среди бед, — в силу тех же самых законов, кто льет часто душевные, глубокие слезы, тот, кажется, более всех смеется на свете!..»

Николай Васильевич Гоголь

Театральный разъезд после представления новой комедии

Сени театра. С одной стороны видны лестницы, ведущие в ложи и галлереи, посредине вход в кресла и амфитеатр; с другой стороны выход. Слышен отдаленный гул рукоплесканий.

Автор пиесы (выходя) .

Показывается несколько прилично одетых людей; один говорит, обращаясь к другому:

Выйдем лучше теперь. Играться будет незначительный водевиль.

Оба уходят.

Два comme il faut плотного свойства, сходят с лестницы.

Первый comme il faut. Хорошо, если бы полиция не далеко отогнала мою карету. Как зовут эту молоденькую актрису, ты не знаешь?

Второй comme il faut. Нет, а очень недурна.

Первый comme il faut. Да, недурна; но всё чего-то еще нет. Да, рекомендую: новый ресторан: вчера нам подал свежий зеленый горох (целует концы пальцев) – прелесть! (Уходят оба).

Бежит офицер, другой удерживает его за руку.

Первый офицер. Да останемся!

Другой офицер. Нет, брат, на водевиль и калачом не заманишь. Знаем мы эти пиесы, которые даются на закуску: лакеи вместо актеров, а женщины – урод на уроде.

Уходят.

Светский человек , щеголевато одетый (сходя с лестницы). Плут портной, претесно сделал мне панталоны, всё время было страх неловко сидеть. За это я намерен еще проволочить его, и годика два не заплачу долгов. (Уходит).

Тоже светский человек , поплотнее (говорит с живостью другому). Никогда, никогда, поверь мне, он с тобою не сядет играть. Меньше как по полтораста рублей роберт он не играет. Я знаю это хорошо, потому что шурин мой, Пафнутьев, всякий день с ним играет.

Чиновник средних лет (выходя с растопыренными руками). Это, просто, чорт знает что такое! Этакое… этакое… Это ни на что не похоже. (Ушел).

Господин , несколько беззаботный насчет литературы (обращаясь к другому). Ведь это, однако ж, кажется, перевод?

Другой. Помилуйте, что за перевод! Действие происходит в России, наши обычаи и чины даже.

Господин , беззаботный насчет литературы. Я помню, однако ж, было что-то на французском, не совсем в этом роде.

Оба уходят.

Один из двух зрителей (тоже выходящих вон). Теперь еще ничего нельзя знать. Погоди, что скажут в журналах, тогда и узнаешь.

Две бекеши (одна другой). Ну, как вы? Я бы желал знать ваше мнение о комедии.

Другая бекеша (делая значительные движения губами). Да, конечно, нельзя сказать, чтобы не было того… в своем роде… Ну, конечно, кто ж против этого и стоит, чтобы опять не было и… где ж, так сказать… а впрочем… (утвердительно сжимая губами) Да, да.

Два офицера .

Первый. Я еще никогда так не смеялся.

Второй. Я полагаю: отличная комедия.

Первый. Ну, нет, посмотрим еще, что скажут в журналах, нужно подвергнуть суду критики… Смотри, смотри! (Толкает его под руку).

Второй. Что?

Первый (указывая пальцем на одного из двух идущих с лестницы). Литератор!

Второй (торопливо). Который?

Первый. Вот этот! чш! послушаем, что будут говорить.

Второй. А другой кто с ним?

Первый. Не знаю; неизвестно какой человек.

Оба офицера посторониваются и дают им место.

Неизвестно какой человек. Я не могу судить, относительно литературного достоинства; но мне кажется, есть остроумные заметки. Остро, остро.

Литератор. Помилуйте, что ж тут остроумного? Что за низкий народ выведен, что за тон? Шутки самые плоские; просто, даже сально!

Неизвестно какой человек. А, это другое дело. Я и говорю: в отношении литературного достоинства я не могу судить; я только заметил, что пиеса смешна, доставила удовольствие.

Литератор. Да и не смешна. Помилуйте, что ж тут смешного и в чем удовольствие? Сюжет невероятнейший. Всё несообразности; ни завязки, ни действия, ни соображения никакого.

Неизвестно какой человек. Ну, да против этого я и не говорю ничего. В литературном отношении так, в литературном отношении она не смешна; но в отношении, так сказать, со стороны в ней есть…

Литератор. Да что же есть? Помилуйте, и этого даже нет! Ну что за разговорный язык? Кто говорит эдак в высшем обществе? Ну скажите сами, ну говорим ли мы с вами эдак?

Неизвестно какой человек. Это правда; это вы очень тонко заметили. Именно, я вот сам про это думал: в разговоре благородства нет. Все лица, кажется, как будто не могут скрыть низкой природы своей – это правда.

Литератор. Ну, а вы еще хвалите!

Неизвестно какой человек. Кто ж хвалит? я не хвалю. Я сам теперь вижу, что пиеса – вздор. Но ведь вдруг

нельзя же этого узнать; я не могу судить в литературном отношении.

Оба уходят.

Еще литератор (входит в сопровождении слушателей, которым говорит, размахивая руками). Поверьте мне, я знаю это дело: отвратительная пиеса! грязная, грязная пиеса! Нет ни одного лица истинного, всё карикатуры! В натуре нет этого; поверьте мне, нет, я лучше это знаю: я сам литератор. Говорят: живость, наблюдение… да ведь это всё вздор, это всё приятели, приятели хвалят, всё приятели! Я уже слышал, что его чуть не в Фонвизины суют, а пиеса просто недостойна даже быть названа комедиею. Фарс, фарс, да и фарс самый неудачный. Последняя, пустейшая комедийка Коцебу в сравнении с нею Монблан перед Пулковскою горою. Я это им всем докажу, докажу математически, как дважды два. Просто друзья и приятели захвалили его не в меру, так вот он уж теперь, чай, думает о себе, что он чуть-чуть не Шекспир. У нас всегда приятели захвалят. Вот, например, и Пушкин. Отчего вся Россия теперь говорит о нем? Всё приятели кричали, кричали, а потом вслед за ними и вся Россия стала кричать. (Уходят вместе с слушателями).

Оба офицера подаются вперед и занимают их места.

Первый. Это справедливо, это совершенно справедливо: именно фарс; я это и прежде говорил, глупый фарс, поддержанный приятелями. Признаюсь, на многое даже отвратительно было смотреть.

Второй. Да ведь ты ж говорил, что еще никогда так не смеялся?

Первый. А это опять другое дело. Ты не понимаешь, тебе нужно растолковать. Тут что в этой пиесе? Во-первых, завязки никакой, действия тоже нет, соображенья решительно никакого, всё невероятности и при том всё карикатуры.

Двое других офицеров позади.

Один (другому). Кто это рассуждает? Кажется, из ваших?

Другой, заглянув сбоку в лицо рассуждавшего, махнул рукой.

Первый. Что, глуп?

Другой. Нет, не то чтобы… У него есть ум, но сейчас по выходе журнала, а запоздала выходом книжка – и в голове ничего. Но, однако ж, пойдем.

Уходят.

Два любителя искусств.

Первый. Я вовсе не из числа тех, которые прибегают только к словам: грязная, отвратительная, дурного тона и тому подобное. Это уже доказанное почти дело, что такие слова большею частью исходят из уст тех, которые сами очень сомнительного тона, толкуют о гостиных, и допускаются только в передние. Но не об них речь. Я говорю на счет того, что в пиесе точно нет завязки.

Второй. Да, если принимать завязку в том смысле, как её обыкновенно принимают, то-есть в смысле любовной интриги, так её точно нет. Но, кажется, уже пора перестать опираться до сих пор на эту вечную завязку. Стоит вглядеться пристально вокруг. Всё изменилось давно в свете. Теперь сильней завязывает драму стремление достать выгодное место, блеснуть и затмить, во что бы ни стало, другого, отмстить за пренебреженье, за насмешку. Не более ли теперь имеют электричества чин, денежный капитал, выгодная женитьба, чем любовь?

Первый. Всё это хорошо; но и в этом отношении всё-таки я не вижу в пиесе завязки.

Второй. Я не буду теперь утверждать, есть ли в пиесе завязка или нет. Я скажу только, что вообще ищут частной завязки и не хотят видеть общей. Люди простодушно привыкли уж к этим беспрестанным любовникам, без женитьбы которых никак не может окончиться пиеса. Конечно, это завязка, но какая завязка? – точный узелок на углике платка. Нет, комедия должна вязаться само собою, всей своей массою, в один большой, общий узел. Завязка должна обнимать все лица, а не одно или два, – коснуться того, что волнует, более или менее, всех действующих. Тут всякий герой; течение и ход пиесы производит потрясение всей машины: ни одно колесо не должно оставаться как ржавое и не входящее в дело.

Первый. Но все же не могут быть героями; один или два должны управлять другими?

Второй. Совсем не управлять, а разве преобладать. И в машине одни колеса заметней и сильней движутся; их можно только назвать главными; но правит пиесою идея, мысль. Без нее нет в ней единства. А завязать может всё: самый ужас, страх ожидания, гроза идущего вдали закона…

Первый. Но это выходит уж придавать комедии какое-то значение более всеобщее.

Второй. Да разве не есть это ее прямое и настоящее значение? В самом начале комедия была общественным, народным созданием. По крайней мере, такою показал ее сам отец ее, Аристофан. После уже она вошла в узкое ущелье частной завязки, внесла любовный ход, одну и ту же непременную завязку. Зато как слаба эта завязка у самых лучших комиков, как ничтожны эти театральные любовники с их картонной любовью!

Третий (подходя и ударив слегка его по плечу). Ты не прав: любовь так же, как и другие чувства, может тоже войти в комедию.

Второй. Я и не говорю, чтобы она не могла войти. Но только и любовь и все другие чувства, более возвышенные, тогда только произведут высокое впечатление, когда будут развиты во всей глубине. Занявшись ими, неминуемо должно пожертвовать всем прочим. Всё то, что составляет именно сторону комедии, тогда уже побледнеет, и значение комедии общественной непременно исчезнет.

Третий. Стало быть, предметом комедии должно быть непременно низкое? Комедия выйдет уже низкий род.

Второй. Для того, кто будет глядеть на слова, а не вникать в смысл, это так. Но разве положительное и отрицательное не может послужить той же цели? Разве комедия и трагедия не могут выразить ту же высокую мысль? Разве все, до малейшей, излучины души подлого и бесчестного человека не рисуют уже образ честного человека? Разве всё это накопление низостей, отступлений от законов и справедливости, не дает уже ясно знать, чего требуют от нас закон, долг и справедливость? В руках искусного врача и холодная и горячая вода лечит с равным успехом одни и те же болезни. В руках таланта всё может служить орудием к прекрасному, если только правится высокой мыслью послужить прекрасному.

Комедия Гоголя «Ревизор» вызвала в русской критике множество разнообразных откликов – как положительных, так и отрицательных. Но ни «похвалы», ни «обвинения», не показались Гоголю справедливыми: он видел, что и хвалят его, и бранят многие потому, что не понимают тех целей, которые преследовал он сам, сочиняя свою комедию. Желая выяснить её истинный смысл, Гоголь написал несколько разъяснений «Ревизора»: «Развязка Ревизора», «Дополнение к «Развязке Ревизора», «Театральный разъезд после представления новой комедии».

В «Театральном разъезде» Гоголь отвечает своим критикам, разбирая их обвинения, отчасти похвалы. Обвинения против «Ревизора» сводились к следующему: 1) эта пьеса не комедия, а фарс; 2) построена она не по правилам: нет завязки и развязки, 3) в «Ревизоре» нет добродетельных героев. 4) эта комедия есть насмешка над Россией , она опасна в политическом отношении, так как она подрывает «основы» русской жизни. Эти обвинения высказываются зрителями, которые на «театральном разъезде», спускаясь после окончания представления по театральной лестнице, делятся впечатлениями, вынесенными из театра.

Н. В. Гоголь. Портрет работы Ф. Мюллера, 1841

На все обвинения, тут же из толпы слышатся и ответы, оправдывающие автора и его произведение. Один из зрителей говорит о правильности построения пьесы, о великом общественном значении серьезного комического сочинения. Другой зритель опровергает мнение, будто комедия Гоголя опасна в политическом отношении, ссылаясь на слова одного мужичка, сказавшего по поводу комедии: «небось, прытки были воеводы, а все побледнели, как пришла царская расправа». Из этого восклицания он выводит заключение, что «основ» государственной жизни «Ревизор» не затрагивает, теряется уважение только к порочным слугам государства. Тот же зритель говорит о великом нравственном значении комедии, приглашая слушателей внимательнее заглянуть в свои сердца, поискать там тех чувств и мыслей, которые высмеяны автором в его комедии.

В конце «Театрального разъезда», Гоголь влагает в уста одного из его персонажей, «автора», свои мысли о великом очищающем значении «смеха». Он указывает, какая громадная духовная сила сокрыта в смехе его боятся все, даже те, «кто уже ничего не боится на свете». Серьезный смех не есть пустозвонство. Он углубляет предмет, заставляет выступить ярко то, что проскользнуло бы, без проницающей силы, которого мелочь и пустота жизни не испугали бы так человека; ничтожное и презренное, мимо чего человек проходит равнодушно всякий день? проясняется и делается понятным, благодаря указанию писателя-юмориста. Его и задача поэтому сводится к тому, чтобы поучать отрицательными образами, подчеркивая и отдавая на смех безобразие зла. Осмеивая зло, он, тем самым, возвышает идеал добра. Вот почему юморист не гаер, не балаганный шут-зубоскал, а врач, который врачует человеческие недуги, скорбя в то же время над падшим человеком. «В глубине холодного смеха, – говорит в «Театральном разъезде» устами «автора» Гоголь, – могут отыскаться горячие искры вечной, могучей любви, и кто льет часто душевные, глубокие слезы, тот, кажется, более всех смеется на свете».