Судьба а солженицына. О судьбе александра исаевича солженицына

Великий русский писатель Александр Исаевич Солженицын родился 11 декабря 1918 в Кисловодске. Его отец, Исаакий Семёнович , происходил из крестьян села Саблинского (ныне Ставропольский край). Офицер Первой Мировой войны , он погиб за полгода до появления на свет сына от несчастного случая на охоте. Мать Солженицына, Таисия Захаровна , была дочерью крупного землевладельца с Кубани, Захара Щербака, который в молодости начинал нищим батраком, работавшим за одну еду, а потом разбогател собственными трудами.

Новый секретарь ЦК по идеологии Демичев провёл личную беседу с Солженицыным, склоняя его стать лояльным советским писателем. Но КГБ обложило А. И. слежкой, установив прослушки у большинства его друзей. Вечером 11 сентября 1965 по материалам прослушиваний был сделан обыск у двух знакомых писателя – В. Теуша и И. Зильберберга. Чекисты захватили у них архив Солженицына – все его уже написанные произведения, кроме тщательно скрываемого «Архипелага». Из этих материалов кремлёвским вождям окончательно прояснилось то, что они уже давно подозревали: в своей критике советского строя писатель идёт гораздо дальше, чем можно было предполагать из «Ивана Денисовича» и «Матрёны» – он отрицает коммунизм целиком, а не отдельные его «недостатки».

Солженицын ждал ареста, но власти выбрали по отношению к нему иную тактику. Опасаясь бурной общественной реакции в СССР и на Западе, они решили не поднимать шума, а «удушить» писателя медленно и постепенно: окончательно пресечь ему возможность печататься на родине и развернуть кампанию клеветы. Наёмные лекторы стали рассказывать на партсобраниях, что Солженицын сидел в лагере по уголовному делу, а на войне был власовцем . Напечатанный «Новым миром» в январе 1966 почти «нейтральный» рассказ «Захар-Калита » стал последней легальной публикацией Солженицына в Советском Союзе до 1988 года. КГБ давал читать захваченные им «антикоммунистические» произведения А. И. виднейшим официальным литераторам, и те писали «возмущённые» рецензии на них в ЦК.

Зимы 1965-1966 и 1966-1967 Солженицын проработал в Эстонии над «Архипелагом». Он продолжал писать и начатую ранее повесть «Раковый корпус » о бывшем зэке, подвергшемся смертельной болезни. Первая часть «Корпуса» вскоре была предложена в «Новый мир». Твардовский вначале хотел публиковать её, но потом заявил, что выступать с такой вещью сейчас рискованно. Когда повесть отклонили и другие журналы, А. И. отдал её в Самиздат.

Общественность проявляла горячие симпатии к Солженицыну. Осенью 1966 его стали приглашать на выступления перед коллективами научных и культурных учреждений Москвы. Власти запрещали эти встречи, но две из них всё же удалось провести – в институтах Атомной энергии и Востоковедения. На обе собрались сотни слушателей, которые рукоплесканиями приветствовали чтение Александром Исаевичем самых «смелых» отрывков из «Корпуса» и «Круга». 16 ноября 1966 московские писатели, вопреки препонам сверху, устроили в Доме литераторов обсуждение «Ракового корпуса». Большинство выразило здесь полную поддержку автору повести.

В мае 1967 состоялся IV съезд Союза советских писателей. Солженицын обратился к нему с открытым письмом , где указывал, что на протяжении всей советской эпохи литература пребывала под гнётом ничего в ней не понимавших администраторов, и лучшие мастера пера подвергались суровым гонениям. Президиум съезда замолчал письмо, но около 100 писателей в особом обращении потребовали обсудить его – это было неслыханным для СССР событием!

Многие партийные бонзы требовали суровых репрессий против Солженицына, однако перед лицом широкого одобрения письма советской и зарубежной интеллигенцией власти побоялись вконец очернить себя. В июне и сентябре 1967 секретариат Союза писателей дважды приглашал Александра Исаевича к себе «на беседы». Солженицына убеждали решительно и публично «отмежеваться от буржуазной прессы», которая отказывала ему поддержку. Взамен обещали дать разрешение на публикацию «Ракового корпуса» и опровергнуть распространяемую клевету. Однако ни один из этих посулов не был исполнен. КГБ, напротив, прибег к новому «хитрому плану». В 1968 он через своих агентов Виктора Луи и словака Павла Личко передал «Корпус» для публикации в несколько западных издательств. Чекисты скрывали свою причастность к этой акции. После новых изданий на Западе они рассчитывали усилить яростную кампанию против «связей Солженицына с враждебной заграницей» и внушать всем, что он печатается там из-за денег. А. И. в ответ заявил, что никто из зарубежных издателей не получал от него права на публикацию «Ракового корпуса».

С конца апреля по начало июня 1968 Солженицын с женой и преданными помощницами Е. Воронянской и Е. Чуковской отпечатал на даче в Рождестве-на-Истье окончательную редакцию «Архипелага». Через неделю плёнка руками внука Леонида Андреева , Александра, была переправлена в Париж. Однако она попала в руки нечистоплотной внучки Андреева Ольги Карлайл, которая тянула с переводом книги на английский, желая правдами и неправдами присвоить себе копирайт на неё. В 1971 Солженицыну пришлось передать на Запад новую плёнку «ГУЛАГа».

Тайная история «Архипелага ГУЛАГ». Документальный фильм

11 декабря 1968 Александру Исаевичу исполнилось пятьдесят лет. В Рязань пришло более 500 поздравительных телеграмм и 200 писем со всей страны. В ответном письме верным друзьям юбиляр говорил: «Я обещаю… никогда не изменить истине. Моя единственная мечта – оказаться достойным надежд читающей России».

Н. Решетовская была не слишком довольна отказом мужа от сытой карьеры ласкаемого властями советского литературного мэтра. Её раздражало и то, что ради конспиративной работы над новыми книгами он подолгу отсутствует дома, «не живёт с семьёй». Детей у Решетовской и Солженицына не было. В августе 1968 Александр Исаевич познакомился с новой молодой помощницей – Натальей Дмитриевной Светловой . Очень целеустремлённая, энергичная и трудолюбивая, она помогла устроить самое крупное и безотказное хранение архивов писателя. Между нею и Солженицыным вскоре завязались любовные отношения.

С начала марта 1969 А. И. стал писать эпопею о революции 1917 – «Красное колесо », которую считал главной книгой своей жизни. Росла вероятность, что КГБ попытается его убить, и в сентябре 1969 Солженицына пригласила поселиться на своей даче в элитной Жуковке знаменитая музыкальная чета – Мстислав Ростропович и Галина Вишневская . В ноябре 1969 по настоянию властей Солженицын был исключён из Союза Писателей. В ответ он составил гневное обличительное письмо Секретариату СП. Протест против исключения выразили многие советские (Можаев, Бакланов, Трифонов, Окуджава, Войнович, Тендряков, Максимов, Копелев, Л. Чуковская) и западные литераторы.

В 1970 Солженицын был выдвинут за границей кандидатом на Нобелевскую премию по литературе как «величайший писатель современности, равный Достоевскому ». Кремль оказывал давление на правительства Франции и Швеции с целью не допустить присуждения премии Солженицыну, но 8 октября 1970 он был объявлен её лауреатом. Однако советская кампания угроз всё-таки оказалась небезуспешной. А. И. вначале хотел ехать за премией в Стокгольм, чтобы «грянуть» там пламенной речью против коммунизма. Но напуганные шведы настаивали: его визит должен пройти максимально тихо. Они предлагали Солженицыну по возможности избегать общения с прессой и ограничиться трёхминутной благодарностью во время нобелевского банкета, под стук ножей и вилок. Поездка в Стокгольм потеряла общественный смысл, и писатель от неё отказался.

Летом 1970 узналось, что у Натальи Светловой будет ребёнок от А. И. Не желая расставаться с мужем-нобелевским лауреатом, Решетовская 14 октября предприняла на даче Ростроповича демонстративную попытку самоубийства. Она напилась таблеток снотворного, но её откачали. В ночь на 30 декабря Наталья Дмитриевна родила сына, Ермолая Солженицына.

Зимой 1970-1971 Александр Исаевич окончил первый узел «Красного колеса» – роман «Август Четырнадцатого ». Он был переправлен в Париж, к Никите Струве, главе издательства «ИМКА-пресс», и в июне вышел там на русском языке. Эта написанная с русско-патриотических позиций книга вызвала не только новый истошный вой коммунистических прихвостней, но и оттолкнула от Солженицына западническую часть интеллигенции, в том числе ряд его недавних близких помощников.

Александр Исаевич Солженицын родился 11 декабря 1918 года в городе Кисловодск в семье крестьянина и казачки. Бедствующая семья Александра в 1924 году переехала в Ростов-на-Дону. С 1926 года будущий писатель обучался в местной школе. В это время он создает свои первые эссе и стихотворения.

В 1936 году Солженицын поступил в Ростовский университет на физико-математический факультет, продолжая при этом заниматься литературной деятельностью. В 1941 году писатель окончил Ростовский университет с отличием. В 1939 году, Солженицын поступил на заочное отделение факультета литературы в Московский Институт философии, литературы и истории, однако из-за начала войны не смог его окончить.

Вторая мировая война

Несмотря на слабое здоровье, Солженицын стремился на фронт. С 1941 года писатель служил в 74-ом транспортно-гужевом батальоне. В 1942 году Александра Исаевича направили в Костромское военное училище, по окончанию которого он получил звание лейтенанта. С 1943 года Солженицын служит командиром батареи звуковой разведки. За военные заслуги Александр Исаевич был награжден двумя почетными орденами, получил звание старшего лейтенанта, а затем капитана. В этот период Солженицын не прекращал писать, вел дневник.

Заключение и ссылка

Александр Исаевич критически относился к политике Сталина , в своих письмах к другу Виткевичу осуждал искаженное толкование ленинизма. В 1945 году писатель был арестован и осужден на 8 лет пребывания в лагерях и вечную ссылку (по 58-й статье). Зимой 1952 года у Александра Солженицына, биография которого и так была достаточно непростой, обнаружили рак.

Годы заключения нашли отражение в литературном творчестве Солженицына: в произведениях «Люби революцию», «В круге первом», «Один день Ивана Денисовича», «Знают истину танки» и др.

Конфликты с властями

Поселившись в Рязани, писатель работает учителем в местной школе, продолжает писать. В 1965 году КГБ захватывает архив Солженицына, ему запрещают публиковать свои произведения. В 1967 году Александр Исаевич пишет открытое письмо Съезду советских писателей, после которого власти начинают воспринимать его как серьезного противника.

В 1968 году Солженицын заканчивает работу над произведением «Архипелаг ГУЛАГ» за границей выходят «В круге первом» и «Раковый корпус».

В 1969 году Александр Исаевич был исключен из Союза писателей. После публикации за границей в 1974 году первого тома «Архипелага ГУЛАГ», Солженицын был арестован и выслан в ФРГ.

Жизнь за границей. Последние годы

В 1975 – 1994 годах писатель посетил Германию, Швейцарию, США, Канаду, Францию, Великобританию, Испанию. В 1989 году «Архипелаг ГУЛАГ» был впервые опубликован в России в журнале «Новый мир», вскоре в журнале публикуется и рассказ «Матренин двор» .

В 1994 году Александр Исаевич возвращается в Россию. Писатель продолжает активно заниматься литературной деятельностью. В 2006 – 2007 годах выходят первые книги 30-томного собрания сочинений Солженицына.

Датой, когда оборвалась трудная судьба великого писателя, стало 3 августа 2008 года. Солженицын умер в своем доме в Троице-Лыкове от сердечной недостаточности. Похоронили писателя в некрополе Донского монастыря.

Хронологическая таблица

Другие варианты биографии

  • Александр Исаевич был дважды женат – на Наталье Решетовской и Наталье Светловой. От второго брака у писателя трое талантливых сыновей – Ермолай, Игнат и Степан Солженицыны.
  • В краткой биографии Солженицына нельзя не упомянуть, что он был удостоен более двадцати почетных наград, среди которых Нобелевская премия за произведение «Архипелаг ГУЛАГ».
  • Литературные критики нередко называют Солженицына

Как разительно исчезли все советские заклинания и формулы, перебранные выше! [см. статью Гроссман «За правое дело» – анализ А. Солженицына ] – и никто же не скажет, что это – от авторского прозрения в 50 лет? А чего Гроссман и вправду не знал и не чувствовал до 1953 – 1956, то он успел настичь в последние годы работы над 2-м томом и теперь уже со страстью это всё упущенное вонзал в ткань романа.

Василий Гроссман в Шверине (Германия), 1945

Теперь мы узнаём, что не только в гитлеровской Германии, но и у нас: взаимная подозрительность людей друг ко другу; стоит людям поговорить за стаканом чая – вот уже и подозрение. Да оказывается: советские люди живут и в ужасающей жилищной тесноте (шофёр открывает это благополучному Штруму), а в прописочном отделе милиции – гнёт и тирания. И какая непочтительность к святыням: «в засаленный боевой листок» боец может запросто завернуть кусок колбасы. А вот добросовестный директор Сталгрэса простоял на смертном посту всю осаду Сталинграда, ушёл за Волгу уже в день удавшегося нашего прорыва – и все заслуги его под хвост, и сломали ему карьеру. (И прежде кристально положительный секретарь обкома Пряхин теперь отшатывается от пострадавшего.) Оказывается: и советские генералы могут быть вовсе и не блистательны достижениями, даже и в Сталинграде (III ч., гл. 7), – а поди-ка бы такое напиши при Сталине! Да даже осмеливается командир корпуса разговаривать со своим комиссаром о посадках 1937! (I – 51). Вообще, теперь дерзает автор поднять глаза на неприкасаемую Номенклатуру – а видно, уж много думал о ней и на душе сильно накипело. С большой иронией показывает шайку одного из украинских обкомов партии, эвакуированного в Уфу (I – 52, впрочем, как бы и корит их за низкое деревенское происхождение и заботливую любовь к собственным детям). А вот каковы, оказывается, жёны ответственных работников: в удобствах эвакуируемые волжским пароходом, они возмущённо протестуют против посадки на палубы того парохода ещё и отряда военных, едущих к бою. А молодые офицеры на расквартировках слышат прямо-таки откровенные воспоминания жителей «о сплошной коллективизации». И в деревне: «сколько ни работай, всё равно хлеб отберут». А эвакуированные, с голоду, воруют колхозное. Да вот и до самого Штрума добралась «Анкета анкет» – и как же справедливо он размышляет над ней о её липкости и когтистости. А вот и комиссара госпиталя «жучат», что он «недостаточно боролся с неверием в победу среди части раненых, с вражескими вылазками среди отсталой части раненых, враждебно настроенных к колхозному строю», – ах, где ж это было раньше? ах, сколько же правды стоит ещё позади этого! И сами-то похороны госпитальные – жестоко равнодушные. Но если гробы закапывает трудбатальон – то из кого он набран? – не упомянуто.

Сам Гроссман – помнит ли, каков он был в 1-м томе? Теперь? – теперь он берётся упрекнуть Твардовского: «чем объяснить, что поэт, крестьянин от рождения, пишет с искренним чувством поэму, воспевающую кровавую пору страданий крестьянства»?

И собственно русская тема сравнительно с 1-м томом – во 2-м ещё отодвинута. Под конец книги благожелательно отмечено, что «девушки-сезонницы, работницы в тяжёлых цехах» – и в пыли, и в грязи «сохраняют сильную упрямую красоту, с которой тяжёлая жизнь ничего не может поделать». Так же к финалу отнесен возврат с фронта майора Берёзкина – ну, и русский развёрнутый пейзаж. Вот, пожалуй, и всё; остальное – иного знака. Завистник Штрума по институту, обнимая другого такого же: «А всё же самое главное, что мы с вами русские люди». Единственную весьма верную реплику о приниженности русских в собственной стране, что «во имя дружбы народов всегда мы жертвуем русскими людьми», Гроссман вставляет лукавому и хамоватому партийному бонзе Гетманову – из того нового (послекоминтерновского) поколения партийных выдвиженцев, кто «любили в себе своё русское нутро и по-русски говорили неправильно», сила их «в хитрости». (Как будто у интернационального поколения коммунистов хитрости было меньше, ой-ой!)

С какого-то (позднего) момента Гроссман – да не он же один! – вывел для себя моральную тождественность немецкого национал-социализма и советского коммунизма. И честно стремится дать новообретенный вывод как один из высших в своей книге. Но вынужден для того замаскироваться (впрочем, для советской публичности всё равно крайняя смелость): изложить эту тождественность в придуманном ночном разговоре оберштурмбаннфюрера Лисса с арестантом коминтерновцем Мостовским: «Мы смотрим в зеркало. Разве вы не узнаёте себя, свою волю в нас?» Вот, вас «победим, останемся без вас, одни против чужого мира», «наша победа – это ваша победа». И заставляет Мостовского ужаснуться: неужели в этой «полной змеиного яда» речи – содержится какая-то правда? Но нет, конечно (для безопасности самого автора?): «наваждение длилось несколько секунд», «мысль обратилась в пыль».

А в какой-то момент Гроссман и от себя прямо называет берлинское восстание 1953 и венгерское 1956, однако не сами по себе, а в ряду с варшавским гетто и Треблинкой и лишь как материал для теоретического вывода о стремлении человека к свободе. А дальше это стремление всё прорывается: вот и Штрум в 1942, правда в частном разговоре с доверенным академиком Чепыжиным, – но прямо подковыривает Сталина (III – 25): «вот Хозяин всё крепил дружбу с немцами». Да Штрум, оказывается, мы и предположить того не могли, – уже годами с негодованием следит за чрезмерными славословиями Сталину. Так он давно всё понимает? нам это прежде не было сообщено. Вот и политически запачканный Даренский, публично заступаясь за пленного немца, кричит полковнику при солдатах: «мерзавец» (очень неправдоподобно). Четверо мало сознакомленных интеллигентов в тылу, в Казани, в 1942 же – пространно обсуждают расправы 1937 года, называя знаменитые заклятые имена (I – 64). И ещё не раз обобщённо – обо всей затерроренной атмосфере 1937 (III – 5, II – 26). И даже бабушка Шапошникова, политически совершенно нейтральная весь 1-й том, занятая только работой и семьёй, теперь вспоминает и «традиции народовольческой семьи» своей, и 1937, и коллективизацию, и даже голод 1921. Тем безогляднее и внучка её, ещё школьница, ведёт политические разговоры со своим ухажёром-лейтенантом и даже напевает магаданскую песню зэков. Теперь встретим и упоминание о голоде 1932 – 33.

А вот уже – шагаем и к последнему: в разгар Сталинградской битвы раскручивание политического «дела» на одного из высших героев – Грекова (вот это – советская действительность, да!) и даже к общему заключению автора о сталинградском торжестве, что и после него «молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался» (III – 17). Такое, правда, и в 1960 давалось не каждому. Жаль, что высказано это безо всякой связи с общим текстом, каким-то беглым вклинением, и – увы, не развито в книге более никак. И ещё к самому концу книги, отлично: «Сталин говорил: "братья и сёстры...» А когда немцев разбили – директору коттедж, без доклада не входить, а братья и сёстры в землянки» (III – 60).

Но и во 2-м томе встретится иногда от автора то «всемирная реакция» (II – 32), то вполне казённое: «дух советских войск был необычайно высок» (III – 8); и прочтём довольно торжественную похвалу Сталину, что он ещё 3 июля 1941 «первым понял тайну перевоплощения войны» в нашу победу (III – 56). И в возвышенном тоне восхищения думает Штрум о Сталине (III – 42) после сталинского телефонного звонка, – таких строк тоже не напишешь без авторского к ним сочувствия. И несомненно с таким же соучастием автор разделяет романтическое любование Крымова нелепым торжественным заседанием 6 ноября 1942 в Сталинграде – «в нём было что-то напоминавшее революционные праздники старой России». Да и взволнованные воспоминания Крымова о смерти Ленина тоже выявляют авторское соучастие (II – 39). Сам Гроссман несомненно сохраняет веру в Ленина. И свои прямые симпатии к Бухарину не пытается скрыть.

Таков – предел, которого Гроссман перейти не может.

И это же всё писалось – в расчёте (наивном) на публикацию в СССР. (Не оттого ли вклиняется и неубедительное: «Великий Сталин! Возможно, человек железной воли – самый безвольный из всех. Раб времени и обстоятельств».) Так что если «склочники» – то из райпрофсовета, а что-нибудь прямо в лоб коммунистической власти? – да Боже упаси. О генерале Власове – одно презрительное упоминание комкора Новикова (но ясно, что оно – и авторское, ибо кто в московской интеллигенции что-нибудь понимал о власовском движении даже и к 1960?). А дальше ещё неприкасаемее – один раз робчайшая догадка: «на что уж Ленин был умный, и тот не понял», – но сказано опять же этим отчаянным и обречённым Грековым (I – 61). Да ещё маячит к концу тома, как монумент, несокрушимый меньшевик (венок автора памяти своего отца?) Дрелинг, вечный зэк.

Да после 1955 – 56 он уже был много наслышан о лагерях, то была пора «возвращений» из ГУЛага, – и теперь автор эпопеи, уже хотя б из добросовестности, если не соображений композиции, пытается посильно охватить и зарешётчатый мир. Теперь – глазам пассажиров вольного поезда открывается и эшелон с заключёнными (II – 25). Теперь – отваживается автор и сам шагнуть в зону, описать её изнутри по приметам из рассказов вернувшихся. Для того выныривает глухо провалившийся в 1-м томе Абарчук, первый муж Людмилы Штрум, впрочем, коммунист-ортодокс, и в компанию к нему ещё сознательный коммунист Неумолимов, и ещё Абрам Рубин, из института Красной Профессуры (на льготном придурочьем посту фельдшера неправдоподобно прибедняется: «я низшая каста, неприкасаемый»), и ещё бывший чекист Магар, якобы тронутый поздним раскаянием об одном загубленном раскулаченном, и ещё другие интеллигенты – такие-то и возвращались тогда в московские круги. Автор старается реально изобразить лагерное утро (I – 39, есть детали верные, есть неверные). В нескольких главах уплотнённо иллюстрирует наглость блатных (только зачем же власть уголовных над политическими Гроссман называет «новаторством национал-социализма»? – нет уж, от большевиков, ещё с 1918, не отбирайте!), а учёный демократ неправдоподобно отказывается встать при вертухайском обходе. Эти несколько подряд лагерных глав проходят как в сером тумане: будто похоже, а – деланно. Но за такую попытку не упрекнёшь автора: ведь он с не меньшей смелостью берётся описать и лагерь военнопленных в Германии – и по требованиям эпопеи и для более настойчивой цели: сопоставить наконец коммунизм с нацизмом. Верно поднимается он и до другого обобщения: что советский лагерь и советская воля отвечают «законам симметрии». (Видимо, Гроссмана как бы шатало в понимании будущности своей книги: он же писал её для советской публичности! – а заодно с тем хотелось быть и до конца правдивым.) Вместе со своим персонажем Крымовым вступает Гроссман и в Большую Лубянку, тоже собранную по рассказам. (Естественны и здесь некоторые ошибки в реалиях и в атмосфере: то подследственный сидит прямо через стол от следователя и его бумаг; то, измученный бессонницей, не жалеет ночи на захватывающий разговор с сокамерником, да и надзиратели, странно, не мешают им в этом.) Несколько раз пишет (ошибочно для 1942): «МГБ» вместо «НКВД»; а ужасающей 501-й стройке приписывает только 10 тысяч жертв...

Вероятно, с такими же поправками надо воспринимать и несколько глав о немецком концлагере. Что там действовало коммунистическое подполье – да, это подтверждается свидетелями. Невозможная в лагерях советских, такая организация иногда создавалась и держалась в немецких благодаря общей национальной спайке против немецких охранников, да и близорукости послед-них. Однако Гроссман преувеличивает, что размах подполья был сквозь все лагеря, чуть не на всю Германию, что проносили с завода в жилую зону детали гранат и автоматов (это – ещё могло быть), а «в блоках вели сборку» (это уже фантазия). Но что несомненно: да, иные коммунисты втирались в доверие к немецкой охране, устраивали своих в придурки, – и могли неугодных себе, то есть антикоммунистов, отправлять на расправу или в штрафные лагеря (как у Гроссмана и отправляют в Бухенвальд народного вожака Ершова).

Теперь-то – гораздо свободнее Гроссман и в военной теме; теперь прочтём и такое, о чём и помыслить нельзя было в 1-м томе. Как командир танкового корпуса Новиков самовольно (и рискуя всей карьерой и орденами) на 8 минут задерживает атаку, назначенную командующим фронта, – чтобы лучше успели подавить огневые средства противника и не было бы больших потерь у наших. (И характерно: Новикова-брата, введенного в 1-й том исключительно для иллюстрации самоотверженного социалистического труда, теперь автор совсем забывает, тот как провалился, в серьёзной книге он уже не нужен.) Теперь к прежней легендарности командарма Чуйкова – добавляется и ярая зависть его к другим генералам и мертвецкое пьянство, до провала в полынью. И командир роты всю водку, полученную на бойцов, тратит на собственные именины. И своя авиация бомбит своих. И шлют пехоту на неподавленные пулемёты. И уже не читаем тех пафосных фраз о великом народном единстве. (Нет, кое-что осталось.)

Но реальность сталинградских боёв восприимчивый, наблюдательный Гроссман даже из корреспондентской должности ухватил достаточно. Бои в «доме Грекова» очень честно, со всей боевой действительностью описаны, как и сам Греков. Чётко видит автор и знает сталинградские боевые обстоятельства, лица, а уж атмосферу всех штабов – тем более достоверно. Заканчивая обзор военного Сталинграда, Гроссман пишет: «Его душой была свобода». Впрямь ли автор так думает или внушает себе, как хотелось бы думать? Нет, душой Сталинграда было: «за родную землю!»

Как мы видим из романа, как мы знаем и от свидетелей, и по другим публикациям автора – Гроссман был острейше заножён еврейской проблемой, положением евреев в СССР, а уж тем более к этому добавились жгучая боль, гнёт и ужас от уничтожения евреев по немецкую сторону фронта. Но в 1-м томе он цепенел перед советской цензурой да и внутренне ещё не осмелел оторваться от советского мышления – и мы видели, до какой же приниженной степени подавлена в 1-м томе еврейская тема, и уж, во всяком случае, ни штриха какой-либо еврейской стеснённости или неудовольствия в СССР.

Переход к свободе выражения дался Гроссману, как мы видели, нелегко, нецельно, без уравновешенности по всему объёму книги. Это же – и в еврейской проблеме. Вот евреям-сотрудникам института мешают вернуться с другими из эвакуации в Москву – реакция Штрума вполне в советской традиции: «Слава Богу, живём не в царской России». И тут – не наивность Штрума, автор последовательно проводит, что до войны ни духа, ни слуха какого-либо недоброжелательства или особого отношения к евреям в СССР не было. Сам Штрум «никогда не думал» о своём еврействе, «никогда до войны Штрум не думал о том, что он еврей», «никогда мать не говорила с ним об этом – ни в детстве, ни в годы студенчества»; об этом «его заставил думать фашизм». А где же тот «злобный антисемитизм», который так энергично подавлялся в СССР первые 15 советских лет? И мать Штрума: «забытое за годы советской власти, что я еврейка», «я никогда не чувствовала себя еврейкой». От настойчивой повторности теряется убедительность. И откуда же что взялось? Пришли немцы – соседка во дворе: «слава Богу, жuдам конец»; а на собрании горожан при немцах «сколько клеветы на евреев было» – откуда ж это вдруг всё прорвалось? и как оно держалось в стране, где все забыли о еврействе?

Если в 1-м томе почти не назывались еврейские фамилии – во 2-м мы встречаем их чаще. Вот штабной парикмахер Рубинчик играет на скрипке в Сталинграде, в родимцевском штабе. Там же – боевой капитан Мовшович, командир сапёрного батальона. Военврач доктор Майзель, хирург высшего класса, самоотверженный до такой степени, что ведёт трудную операцию при начале собственного приступа стенокардии. Неназванный по имени тихий ребёнок, хилый сын еврея-фабриканта, умерший когда-то в прошлом. Уже помянуты выше несколько евреев в сегодняшнем советском лагере. (Абарчук – бывший большой начальник на голодоморном кузбасском строительстве, но коммунистическое прошлое его подано мягко, да и сегодняшняя завидная в лагере должность инструментального кладовщика не объяснена.) И если в самой- семье Шапошниковых в 1-м томе было смутно затушёвано полуеврейское происхождение двух внуков – Серёжи и Толи, то о третьей внучке Наде во 2-м томе – и без связи с действием, и без необходимости – подчёркнуто: «Ну, ни капли нашей славянской крови в ней нет. Совершенно иудейская девица». – Для упрочения своего взгляда, что национальный признак не имеет реального влияния, Гроссман не раз подчёркнуто противопоставляет одного еврея другому по их позициям. «Господин Шапиро – представитель агентства "Юнайтед Пресс" – задавал на конференциях каверзные вопросы начальнику Совинформбюро Соломону Абрамовичу Лозовскому». Между Абарчуком и Рубиным – измышленное раздражение. Высокомерный, жестокий и корыстный комиссар авиаполка Берман не защищает, а даже публично клеймит несправедливо обиженного храброго лётчика Короля. И когда Штрума начинают травить в его институте – лукавый и толстозадый Гуревич предаёт его, на собрании развенчивает его научные успехи и намекает на «национальную нетерпимость» Штрума. Этот рассчитанный приём расстановки персонажей уже принимает характер растравы автором своего больного места. Незнакомые молодые люди увидели Штрума на вокзале ждущим поезда в Москву – тотчас: «Абрам из эвакуации возвращается», «спешит Абрам получить медаль за оборону Москвы».

Толстовцу Иконникову автор придаёт такой ход чувств. «Гонения, которые большевики проводили после революции против церкви, были полезны для христианской идеи» – и число тогдашних жертв не подорвало его религиозной веры; проповедовал он Евангелие и во время всеобщей коллективизации, наблюдая массовые жертвы, да ведь тоже и «коллективизация шла во имя добра». Но когда он увидел «казнь двадцати тысяч евреев... – в этот день [он] понял, что Бог не мог допустить подобное, и... стало очевидно, что его нет».

Теперь наконец Гроссман может позволить себе открыть нам содержание предсмертного письма матери Штрума, которое передано сыну в 1-м томе, но лишь смутно упомянуто, что оно принесло горечь: в 1952 году автор не решился отдать его в публикацию. Теперь оно занимает большую главу (I – 18) и с глубинным душевным чувством передаёт пережитое матерью в захваченном немцами украинском городе, разочарование в соседях, рядом с которыми жили годами; бытовые подробности изъятия местных евреев в загон искусственного временного гетто; жизнь там, разнообразные типы и психология захваченных евреев; и самоподготовление к неумолимой смерти. Письмо написано со скупым драматизмом, без трагических восклицаний – и очень выразительно. Вот гонят евреев по мостовой, а на тротуарах стоит глазеющая толпа; те – одеты по-летнему, а евреи, взявшие вещи в запас, – «в пальто, в шапках, женщины в тёплых платках», «мне показалось, что для евреев, идущих по улице, уже и солнце отказалось светить, они идут среди декабрьской ночной стужи».

Гроссман берётся описать и уничтожение механизированное, центральное, и прослеживая его от замысла; автор напряжённо сдержан, ни выкрика, ни рывка: оберштурмбаннфюрер Лисс деловито осматривает строящийся комбинат, и это идёт в технических терминах, мы не упреждаемся, что комбинат назначен для массового уничтожения людей. Срывается голос автора только на «сюрпризе» Эйхману и Лиссу: им предлагают в будущей газовой камере (это вставлено искусственно, в растравку) – столик с вином и закусками, и автор комментирует это как «милую выдумку». На вопрос же, о каком количестве евреев идёт речь, цифра не названа, автор тактично уклоняется, и только «Лисс, поражённый, спросил: – Миллионов?» – чувство меры художника.

Вместе с доктором Софьей Левинтон, захваченной в немецкий плен ещё в 1-м томе, автор теперь втягивает читателя в густеющий поток обречённых к уничтожению евреев. Сперва – это отражение в мозгу обезумевшего бухгалтера Розенберга массовых сожжений еврейских трупов. И ещё другое сумасшествие – недорастрелянной девушки, выбравшейся из общей могилы. При описании глубины страданий и бессвязных надежд, и наивных последних бытовых забот обречённых людей – Гроссман старается удерживаться в пределах бесстрастного натурализма. Все эти описания требуют недюжинной работы авторского воображения – представить, чего никто не видел и не испытал из живущих, не от кого было собирать достоверные показания, а надо вообразить эти детали – оброненный детский кубик или куколку бабочки в спичечной коробке. Автор в ряде глав старается быть как можно более фактичным, а то и будничным, избегая взрыва чувств и у себя, и у персонажей, затягиваемых принудительным механическим движением. Он представляет нам комбинат уничтожения – обобщённый, не называя его именем «Освенцим». Всплеск эмоций разрешает себе только при отзыве на музыку, сопровождающую колонну обречённых и диковинные потрясения от неё в душах. Это – очень сильно. И сразу вплотную – о чёрно-рыжей гнилой охимиченной воде, которая остатки уничтоженных смоет в мировой океан. И вот – последние чувства людей (у старой девы Левинтон вспыхивает материнское чувство к чужому малышу, и, чтобы быть с ним рядом, она отказывается выйти на спасительный вызов «кто тут хирург?»), даже и – душевный подъём гибели. И дальше, дальше автор вживается в каждую деталь: обманного «предбанника», стрижки женщин для сбора их волос, чьё-то остроумие на грани смерти, «мускульная сила плавно изгибающегося бетона, втягивавшего в себя человеческий поток», «какое-то полусонное скольжение», всё плотней, всё сжатее в камере, «всё короче шажки людей», «гипнотический бетонный ритм», закруживающий толпу, – и газовая смерть, темнящая глаза и сознание. (И на том бы – оборвать. Но автор, атеист, даёт вослед рассуждение, что смерть есть «переход из мира свободы в царство рабства» и «Вселенная, существовавшая в человеке, перестала быть», – это воспринимается как обидный срыв с душевной высоты, достигнутой предыдущими страницами.)

По сравнению с этой могучей самоубеждающей сценой массового уничтожения – слабо стоит в романе отдельная глава (II – 32) отвлечённого рассуждения об антисемитизме: о его разнородностях, о его содержании и сведение всех причин его – к бездарности завистников. Рассуждение сбивчивое, не опёртое на историю и далёкое от исчерпания темы. Наряду с рядом верных замечаний – ткань этой главы весьма неравнозначна.

А сюжетно еврейская проблема в романе больше строится вокруг физика Штрума. В 1-м томе автор не давал себе смелости развернуть образ, теперь он на это решается – и главная линия тесно переплетена с еврейским происхождением Штрума. Теперь, с опозданием, мы узнаём о тошном ему «вечном комплексе неполноценности», который он испытывает в советской обстановке: «входишь в зал заседаний – первый ряд свободен, но я не решаюсь сесть, иду на камчатку». Тут – и сотрясающее действие на него предсмертного письма матери.

О самой сути научного открытия Штрума автор, по законам художественного текста, разумеется, не сообщает нам, и не должен. А поэтическая глава (I – 17) о физике вообще – хороша. Весьма правдоподобно описывается момент угадки зерна новой теории – момент, когда Штрум был занят совсем другими разговорами и заботами. Эту мысль «казалось, не он породил, она поднялась просто, легко, как белый водяной цветок из спокойной тьмы озера». В нарочито неточных выражениях открытие Штрума поднято как эпохальное (это – хорошо изъявлено: «рухнуло тяготение, масса, время, двоится пространство, не имеющее бытия, а один лишь магнетический смысл»), «классическая теория сама стала лишь частным случаем в разработанном Штрумом новом широком решении», институтские сотрудники прямо ставят Штрума вслед за Бором и Планком. От Чепыжина, практичнее того, узнаём, что теория Штрума пригодится в разработке ядерных процессов.

Чтобы жизненно уравновесить величие открытия, Гроссман, с верным художественным тактом, начинает копаться в личных недостатках Штрума, кое-кто из коллег-физиков считает его недобрым, насмешливым, надменным. Гроссман снижает его и внешне: «чесался и выпячивал губу», «шизофренически накуксится», «шаркающая походка», «неряха», любит дразнить домашних, близких, груб и несправедлив к пасынку; а однажды «в бешенстве порвал на себе рубаху и, запутавшись в кальсонах, на одной ноге поскакал к жене, подняв кулак, готовый ударить». Зато у него «жёсткая, смелая прямота» и «вдохновение». Иногда автор отмечает самолюбивость Штрума, часто – его раздражительность, и довольно мелкую, вот и на жену. «Мучительное раздражение охватило Штрума», «томительное, из глубины души идущее раздражение». (Через Штрума автор как бы разряжается и от тех напряжений, которые сам испытал в стеснениях многих лет.) «Штрума сердили разговоры на житейские темы, а ночью, когда не мог уснуть, думал о прикреплении к московскому распределителю». Воротясь из эвакуации в свою просторную, благоустроенную московскую квартиру, с небрежением замечает, что шофёра, поднесшего их багаж, «видимо всерьёз занимал жилищный вопрос». А получив желанный привилегированный «продовольственный пакет», терзается, что и сотруднику меньшего калибра дали не меньший: «Удивительно у нас умеют оскорблять людей».

Каковы его политические взгляды? (Двоюродный брат его отбыл лагерный срок и отправлен в ссылку.) «До войны у Штрума не возникали особо острые сомнения» (по 1-му тому припомним, что – и во время войны не возникали). Например, он тогда верил диким обвинениям против знаменитого профессора Плетнёва – о, из «молитвенного отношения к русскому печатному слову», – это о «Правде»... и даже в 1937 году?.. (В другом месте: «Вспомнился 1937 год, когда почти ежедневно назывались фамилии арестованных минувшей ночью..-.») Ещё в одном месте читаем, что Штрум даже «охал по поводу страданий раскулаченных в период коллективизации», что уж и вовсе непредставимо. Вот что Достоевскому «скорей "Дневник писателя" не надо было писать» – в это его мнение верится. К концу эвакуации, в кругу институтских сотрудников, Штрума вдруг прорывает, что в науке для него не авторитеты – «заведующий отделом науки ЦК» Жданов «и даже...». Тут «ждали, что он произнесёт имя Сталина», но он благоразумно только «махнул рукой». Да, впрочем, уже домашним: «все мои разговоры... дуля в кармане».

Не всё это у Гроссмана увязано (может быть, и не успел он доработать книгу до последнего штриха) – а важней, что ведёт-то он своего героя к тяжкому и решительному испытанию. И вот оно подступило – в 1943 вместо бы ожидаемого 1948 – 49, анахронизм, но это дозволенный для автора приём, ибо он камуфляжно переносит сюда уже собственное такое же тяжкое испытание 1953 года. Разумеется, в 1943 физическое открытие, сулящее ядерное применение, мог ожидать только почёт и успех, а никак не гонение, возникшее у коллег без приказа сверху, и даже обнаруживших в открытии «дух иудаизма», – но так надо автору: воспроизвести обстановку уже конца 40-х годов. (В череде немыслимых по хронологии забеганий Гроссман уже называет и расстрел Антифашистского Еврейского комитета, и «дело врачей», 1952.)

И – навалилось. «Холодок страха коснулся Штрума, того, что всегда тайно жил в сердце, страха перед гневом государства». Тут же наносится удар и по его второстепенным сотрудникам-евреям. Сперва, ещё не оценив глубины опасности, Штрум берётся высказать директору института дерзости – хотя перед другим академиком, Шишаковым, «пирамидальным буйволом», робеет, «как местечковый еврей перед кавалерийским полковником». Удар приходится тем больней, что постигает вместо ожидаемой Сталинской премии. Штрум оказывается очень отзывчив на вспыхнувшую травлю и, не в последнюю очередь, на все бытовые последствия её – лишение дачи, закрытого распределителя и возможные квартирные стеснения. Ещё даже раньше, чем ему подсказывают коллеги, Штрум по инерции советского гражданина сам догадывается: «написать бы покаянное письмо, ведь все пишут в таких ситуациях». Дальше его чувства и поступки чередуются с большой психологической верностью, и описаны находчиво. Он пытается развеяться в разговоре с Чепыжиным (старуха-прислуга Чепыжина при том целует Штрума в плечо: напутствует на казнь?). А Чепыжин вместо подбодрений сразу пускается в изложение путаной, атеистически бредовой, смешанной научно-социальной своей гипотезы: как человечество свободной эволюцией превзойдёт Бога. (Чепыжин был искусственно изобретен и впихнут в 1-й том, такой же он дутый и в этой придуманной сцене.) Но независимо от пустоты излагаемой гипотезы – психологически очень верно поведение Штрума, приехавшего ведь за духовным подкреплением. Он полунеслышит эту тягомотину, тоскливо думает про себя: «мне не до философии, ведь меня посадить могут», ещё продолжает думать: так идти ли ему каяться или нет? а вывод вслух: «наукой должны заниматься в наше время люди великой души, пророки, святые», «где мне взять веру, силу, стойкость, – быстро проговорил он, и в голосе его послышался еврейский акцент». Жалко себя. Уходит, и на лестнице «слёзы текли по его щекам». А уже скоро идти на решающий Учёный совет. Читает и перечитывает своё возможное покаянное заявление. Начинает партию в шахматы – и тут же рассеянно покидает её, очень живо всё, и соседние с тем реплики. Вот уже «воровски оглядываясь, с жалкими местечковыми ужимками торопливо повязывает галстук», торопится успеть на покаяние – и находит силы оттолкнуть этот шаг, снимает и галстук, и пиджак, – он не пойдёт.

А дальше его гнетут страхи – и незнание, кто же выступал против него, и что говорили, и что теперь с ним сделают? Теперь, в окостенении, он по нескольку дней не выходит из дома, – ему перестали звонить по телефону, его предали и те, на чью поддержку он надеялся, – а бытовые стеснения уже и душат: уже «боялся управдома и девицы из карточного бюро», отнимут излишки жилой площади, член-корреспондентскую зарплату, – продавать вещи? и даже, в последнем отчаянии, «часто думал о том, что пойдёт в военкомат, откажется от брони Академии и попросится красноармейцем на фронт»... А тут ещё и арест свояка, бывшего мужа сестры жены, не грозит ли тем, что и Штрума арестуют? Как всякий благополучный человек: ещё и не сильно его тряхнули, ощущает же он как последний край существования.

А дальше – вполне советский оборот: магический доброжелательный звонок Сталина к Штруму – и сразу всё сказочно переменилось, и сотрудники кидаются к Штруму заискивать. Так учёный – победил и устоял? Редчайший пример стойкости в советское время?

Не тут-то было, Гроссман безошибочно ведёт: а теперь следующее, не менее страшное искушение – от ласковых объятий. Хотя Штрум упреждающе и оправдывает себя, что он – не такой же, как помилованные лагерники, тут же всё простившие и проклявшие своих прежних сомучеников. Но вот уже опасается бросить на себя тень жениной сестры, хлопочущей об арестованном муже, его раздражает и жена, зато весьма приятно стало благоволение начальства и «попадание в какие-то особые списки». «Самым удивительным было то», что от людей, «ещё недавно полных к нему презрения и подозритель-ности», он теперь «естественно воспринимал их дружеские чувства». Даже с удивлением ощутил: «администраторы и партийные деятели... неожиданно эти люди открылись Штруму с другой, человеческой стороны». И при таком-то его благодушном состоянии это новоласковое начальство предлагает ему подписать гнуснейшее сов-патриотическое письмо в «Нью-Йорк таймс». И Штрум не находит силы и выверта, как отказаться, – и безвольно подписывает. «Какое-то тёмное тошное чувство покорности», «бессилия, замагниченность, послушное чувство закормленной и забалованной скотины, страх перед новым разорением жизни».

Таким поворотом сюжета – Гроссман казнит сам себя за свою покорную подпись января 1953 по «делу врачей». (Даже, для буквальности, чтобы осталось «дело врачей», – анахронистически вкрапляет сюда тех давно уничтоженных профессоров Плетнёва и Левина.) Вот кажется: теперь напечатают 2-й том – и раскаяние произнесено публично.

Да только вместо того – гебисты пришли и конфисковали рукопись...

(Литературное расследование)


В расследовании принимают участие:
Ведущий - библиотекарь
Независимый историк
Свидетели - литературные герои

Ведущий: 1956 год. 31декабря в «Правде» напечатан рассказ «Судьба человека» . С этого рассказа начался новый этап развития нашей военной литературы. И тут сыграли роль шолоховское бесстрашие и шолоховское умение через судьбу одного человека показать эпоху во всей сложности и во всем драматизме.

Основной сюжетный мотив рассказа - судьба простого русского солдата Андрея Соколова. Его жизнь ровесника века соотнесена с биографией страны, с важнейшими событиями истории. В мае 1942 года он попал в плен. За два года он объехал «половину Германии», бежал из плена. Во время войны потерял всю семью. После войны, встретив случайно мальчика-сироту, Андрей усыновил его.

После «Судьбы человека» стали невозможны недомолвки о трагических событиях войны, о горечи плена, пережитых многими советскими людьми. В плену оказывались и очень преданные Родине солдаты и офицеры, попадавшие на фронте в безвыходное положение, но к ним часто относились как к предателям. Рассказ Шолохова как бы сдёрнул вуаль со многого, что было скрыто боязнью оскорбить героический портрет Победы.

Давайте вернемся в годы Великой Отечественной войны, в самый трагический её период - 1942-1943 годы. Слово независимому историку.

Историк: 16 августа 1941 года Сталин подписал приказ № 270 , в котором говорилось:
«Командиров и политработников, во время боя сдающихся врагу, считать злостными дезертирами, семьи которых подлежат аресту, как семьи нарушивших присягу и предавших свою Родину»

Приказ требовал уничтожать пленных всеми «средствами как наземными, так и воздушными, а семьи сдавшихся в плен красноармейцев лишать государственного пособия и помощи»

Только в 1941 году по немецким данным, в плен попали 3 млн. 800 тыс. советских военнослужащих. К весне 1942 года в живых из них осталось 1 млн. 100 тыс. человек.

Всего в годы войны из примерно 6,3 млн. военнопленных погибло около 4-х млн.

Ведущий: Закончилась Великая Отечественная война, отгремели победные залпы, началась мирная жизнь советского народа. Как сложилась в дальнейшем судьба таких людей, как Андрей Соколов, прошедших плен или переживших оккупацию? Как наше общество относилось к таким людям?

Свидетельствует в своей книге «Моё взрослое детство» .

(Свидетельствует девушка от лица Л.М. Гурченко).

Свидетель: В Харьков стали возвращаться из эвакуации и не только харьковчане, но и жители других городов. Всех надо было обеспечивать жилплощадью. На оставшихся в оккупации смотрели косо. Их в первую очередь переселяли из квартир и комнат на этажах в подвалы. Мы ждали своей очереди.

В классе вновь прибывшие объявляли бойкот оставшимся при немцах. Я ничего не понимала: если я столько пережила, столько видела страшного, меня наоборот, должны понять, пожалеть… Я стала бояться людей, которые смотрели на меня с презрением и пускали в след: «овчарочка». Ах, если бы они знали, что такое настоящая немецкая овчарка. Если бы они видели, как овчарка ведет людей прямо в душегубку… эти люди так бы не сказали… Когда на экране пошли фильмы и хроника, в которых были показаны ужасы казни и расправы немцев на оккупированных территориях, постепенно эта «болезнь» стала уходить в прошлое.


Ведущий: … 10 лет минуло после победного 45-го года, Шолохова война не отпускала. Он работал над романом «Они сражались за Родину» и рассказом «Судьба человека».

По мнению литературоведа В. Осипова, этот рассказ не мог бы быть создан в любое другое время. Он стал писаться тогда, когда его автор окончательно прозрел и понял: Сталин не икона для народа, сталинизм - это сталинщина. Едва вышел рассказ - так похвалы чуть не от каждой газеты или журнала. Ремарк и Хемингуэй откликнулись - прислали телеграммы. И поныне ни одна антология советской новеллистики без него не обходится.

Ведущий: Вы прочитали этот рассказ. Пожалуйста, поделитесь своими впечатлениями, что вас тронуло в нем, что оставило равнодушным?

(Ответы ребят)

Ведущий: Существует два полярных мнения о рассказе М.А. Шолохова «Судьба человека»: Александра Солженицына и писателя из Алма-Аты Вениамина Ларина. Давайте их послушаем.

(Свидетельствует юноша от лица А.И.Солженицынa)

Солженицын А. И.: «Судьба человека» - очень слабый рассказ, где бледны и неубедительны военные страницы.

Во-первых: избран самый не криминальный случай плена - без памяти, чтобы сделать это бесспорным, обойти всю остроту проблемы. (А если сдался в памяти, как было с большинством - что и как тогда?)

Во-вторых: главная проблема представлена не в том, что родина нас покинула, отреклась, прокляла (об этом у Шолохова ни слова), а именно это создает безвыходность, а в том, что там среди нас объявлялись предатели…

В-третьих: сочинен фантастически-детективный побег из плена с кучей натяжек чтобы не возникла обязательная, неуклонная процедура пришедшего из плена: «СМЕРШ-проверочно-фильтрационный лагерь».


Ведущий: СМЕРШ - что это за организация? Слово независимому историку.

Историк: Из энциклопедии «Великая Отечественная война»:
«Постановлением Госкомобороны от 14 апреля 1943 года образовано Главное управление контрразведки «СМЕРШ» - «Смерть шпионам». Разведслужбы фашисткой Германии пытались развернуть против СССР широкую подрывную деятельность. Они создали на советско-германском фронте свыше 130 разведывательно-диверсионных органов и около 60 спецразведывательно-диверсионных школ. В действующую Советскую Армию забрасывались диверсионные отряды и террористы. Органы «СМЕРШ» вели активный розыск вражеских агентов в районах боевых действий, в местах нахождения военных объектов, обеспечивали своевременно получение данных о засылке вражеских шпионов и диверсантов. После войны, в мае 1946 года органы «СМЕРШ» преобразованы в особые отделы и подчинены МГБ СССР».

Ведущий: А теперь мнение Вениамина Ларина.

(Юноша от лица В. Ларина)

Ларин В .: Рассказ Шолохова возносят только за одну тему солдатского подвига. Но литературные критики такой трактовкой убивают - безопасно для себя - истинный смысл рассказа. Правда Шолохова шире и не заканчивается победой в схватке с фашисткой машиной плена. Делают вид, что у большого рассказа нет продолжения: как большое государство, большая власть относится к маленькому человеку, пускай и великому духом. Шолохов выдирает из сердца откровение: смотрите, читатели, как власть относится к человеку - лозунги, лозунги, а какая, к чёрту, забота о человеке! Плен искромсал человека. Но он там, в плену, даже искромсанный, остался верен своей стране, а вернулся? Никому не нужен! Сирота! А с мальцом две сироты…Песчинки… И ведь не только под военным ураганом. Но Шолохов велик - не соблазнился дешевым поворотом темы: не стал вкладывать своему герою ни жалостливых мольб о сочувствии, ни проклятий в адрес Сталина. Разглядел в своем Соколове извечную суть русского человека - терпеливость и стойкость.

Ведущий: Давайте обратимся к творчеству писателей, которые пишут о плене, и с их помощью воссоздадим обстановку тяжелых военных лет.

(Свидетельствует герой рассказа «Дорога в отчий дом» Константина Воробьева)

Рассказ партизана: В плен я попал под Волоколамском в сорок первом, и хотя прошло с тех пор шестнадцать лет, и остался я жив, и семью развел, и все такое прочее, но рассказать о том, как я прозимовал в плену - не умею: нету у меня русских слов для этого. Нету!

Бежали мы из лагеря вдвоем, а со временем собрался из нас, бывших пленных целый отряд. Климов… восстановил нам же всем воинские звания. Понимаете, был ты, скажем до плена сержантом, - им и остался. Был солдатом - будь им и до конца!

Бывало …уничтожишь вражеский грузовик с бомбами, сразу вроде бы и выпрямится душа в тебе, и возликует там что-то - воюю же теперь не за одного себя, как в лагере! Победим же его сволоча, обязательно докончим, и вот так дойдешь до этого места до победы то есть, так и стоп!

И то, после войны сразу же потребуется анкета. А там будет один маленький вопрос - находился ли в плену? По месту этот вопрос всего лишь для ответа одним словом «да» или «нет».

И тому, кто вручит тебе эту анкету совсем не важно, что ты делал в войну, а важно, где ты был! Ах, в плену? Значит… Ну, что это значит - вы сами знаете. По жизни и по правде такое положение должно было быть совсем наоборот, а вот поди ж ты!...

Скажу коротко: ровно через три месяца мы присоединились к большому партизанскому отряду.

О том, как мы действовали до самого прихода своей армии, я расскажу другой раз. Да это, думаю, и не важно. Важно то, что мы не только живыми оказались, но и в человеческий строй вступили, что мы опять превратились в бойцов, а русскими людьми мы остались и в лагерях.

Ведущий: Давайте вслушаемся в исповеди партизана и Андрея Соколова.

Партизан: Был ты, скажем, до плена сержантом - им и оставайся. Был солдатом - будь им до конца.

Андрей Соколов : На то ты и мужчина, на то ты и солдат, чтобы все вытерпеть, все снести, если к этому нужда позвала.

И для одного, и для другого война - тяжелая работа, которую нужно сделать добросовестно, отдать всего себя.

Ведущий: Свидетельствует майор Пугачёв из рассказа В. Шаламова «Последний бой майора Пугачёва»

Чтец: Майор Пугачев вспомнил немецкий лагерь, откуда он бежал в 1944 году. Фронт приближался к городу. Он работал шофером на грузовике внутри огромного лагеря на уборке. Он вспомнил, как разогнал грузовик и повалил колючую, однорядную проволоку, вырывая наспех поставленные столбы. Выстрелы часовых, крики, бешеная езда по городу в разных направлениях, брошенная машина, дорога ночами к линии фронта и встреча - допрос в особом отделе. Обвинение в шпионаже, приговор - двадцать пять лет тюрьмы. Приезжали власовские эмиссары, но он не верил им до тех пор, пока сам не добрался до красноармейских частей. Все, что власовцы говорили, было правдой. Он был не нужен. Власть его боялась.


Ведущий: Выслушав свидетельство майора Пугачева, невольно отмечаешь: его рассказ прямое - подтверждение правоты Ларина:
«Он там, в плену, даже искромсанный, остался верен своей стране, а вернулся?.. Никому не нужен! Сирота!»

Свидетельствует сержант Алексей Романов, в прошлом школьный учитель истории из Сталинграда, реальный герой рассказа Сергея Смирнова «Путь на Родину» из книги «Герои великой войны» .

(Свидетельствует читатель от лица А. Романова)


Алексей Романов: Весной 42-го я попал в интернациональный лагерь Феддель, на окраине Гамбурга. Там, в Гамбургском порту, мы пленные, работали на разгрузке кораблей. Мысль о побеге меня не оставляла ни на минуту. С моим другом Мельниковым решили бежать, продумали план побега, прямо скажем, план фантастический. Бежать из лагеря, проникнуть в порт, спрятаться на шведском пароходе и доплыть с ним в один из портов Швеции. Оттуда можно с британским судном добраться до Англии, а потом с каким-нибудь караваном союзных судов прийти в Мурманск или Архангельск. А затем опять взять в руки автомат или пулемет и уже на фронте расплатиться с гитлеровцами за все, что пришлось пережить в плену за эти годы.

25 декабря 1943 года мы совершили побег. Нам просто сопутствовала удача. Чудом удалось перебраться на другую сторону Эльбы, в порт, где стояло шведское судно. Забрались в трюм с коксом, и вот в этом железном гробу без воды, без пищи мы плыли на Родину, а ради этого мы были готовы на все даже на смерть. Очнулся через несколько дней в шведской тюремной больнице: оказалось, что нас обнаружили рабочие, разгружающие кокс. Вызвали врача. Мельников был уже мертв, а я выжил. Я стал добиваться отправки на Родину, попал к Александре Михайловне Коллонтай. Она и помогла в 1944 г. вернуться домой.

Ведущий: Прежде чем мы продолжим наш разговор, слово историку. Что говорят нам цифры о дальнейшей судьбе бывших военнопленных

Историк: Из книги «Великая Отечественная война. Цифры и факты» . Вернувшиеся из плена после войны (1 млн. 836 тыс. человек) были направлены: более 1 млн. человек - для дальнейшего прохождения службы в частях Красной Армии, 600 тыс. - для работы в промышленности в составе рабочих батальонов, и 339 тыс. (в том числе некоторая часть гражданских лиц), как скомпрометировавшие себя в плену - в лагеря НКВД.

Ведущий: Война - это материк жестокости. Оградить сердца от сумасшествия ненависти, ожесточения, страха в плену, в блокаде порой не возможно. Человек буквально подводится к вратам страшного суда. Порой вынести, прожить жизнь на войне, в окружении труднее, чем вынести смерть.

Что же общего в судьбах наших свидетелей, что роднит их души? Справедливы ли упреки адрес Шолохова?

(Выслушиваем ответы ребят)

Стойкость, цепкость в борьбе за жизнь, дух отваги, товарищества - эти качества идут по традиции еще от суворовского солдата, их воспел Лермонтов в «Бородине», Гоголь в повести «Тарас Бульба», ими восхищался Лев Толстой. Все это есть Андрея Соколова, у партизана из рассказа Воробьева, у майора Пугачева, у Алексея Романова.



Остаться на войне человеком - это не просто выжить и «убить его» (т. е. врага). Это - сохранить свое сердце для добра. Соколов ушел на фронт человеком, им же остался и после войны.

Чтец: Рассказ на тему трагических судеб пленных - первый в советской литературе. Писался в 1955-м! Так почему Шолохов лишен литературного и нравственного права начинать тему так, а не иначе?

Солженицын попрекает Шолохова, что писал не о тех, кто «сдался» в плен, а о тех, что «попали» или «взяты». Но не учел, что Шолохов иначе не мог:

Воспитан на казачьих традициях. Не случайно отстаивал перед Сталиным честь Корнилова примером бегства из плена. И в самом деле, человек с давних батальных времен прежде всего сочувствие отдает не тем, кто «сдался», а тем, кто «попадал-брался» в плен по неодолимой безысходности: ранение, окружение, безоружие, по измене командира или предательства правителей;

Взял на себя политическую смелость отдать свой авторитет, чтобы защитить от политической заклейменности тех, кто был честен в исполнении воинского долга и мужской чести.

Может, приукрашена советская действительность? Последние строки о горемыках Соколове и Ванюшке начинались у Шолохова так: «С тяжелой грустью смотрел я им вслед…».

Может, приукрашено поведение Соколова в плену? Нет таких упреков.

Ведущий: Сейчас легко анализировать слова и поступки автора. А может стоит задуматься: легко ли было ему прожить его собственную жизнь? Легко ли было художнику, который не смог, не успел сказать все, что хотел, и, конечно, мог сказать. Субъективно мог (хватало и таланта, и мужества, и материала!), но объективно не мог (время, эпоха, были таковы, что не печаталось, а потому и не писалось…) Как часто, как много во все времена теряла наша Россия: не созданные скульптуры, не написанные картины и книги, как знать, может быть, самые талантливые…Большие русские художники рождались не вовремя - то ли рано, то ли поздно - неугодными правителям.

В «Разговоре с отцом» М.М. Шолохов передает слова Михаила Александровича в ответ на критику читателя, бывшего военнопленного, пережившего сталинские лагеря:
«Ты что же полагаешь, я не знаю, что бывало в плену или после него? Что мне, неизвестны крайние степени человеческой низости, жестокости, подлости? Или считаешь, что, зная это, я сам подличаю?… Сколько умения надо на то, чтобы говорить людям правду…»



Мог Михаил Александрович в своем рассказе о многом умолчать? - Мог! Время научило его молчать и недоговаривать: умный читатель все поймет, обо всем догадается.

Немало лет прошло с тех пор, как по воле писателя все новые и новые читатели встречаются с героями этого рассказа. Думают. Тоскуют. Плачут. И удивляются - тому, как щедро человеческое сердце, как неиссякаема в нем доброта, неистребима потребность уберечь и защитить, даже тогда, когда, казалось бы, о том и думать нечего.

Литература:

1. Бирюков Ф. Г. Шолохов: в помощь преподавателям, старшеклассникам. и абитуриентам / Ф. Г. Бирюков. - 2-е изд. - М. : Изд-во Московского ун-та, 2000. - 111 с. - (Перечитывая классику).

2. Жуков, Иван Иванович. Рука судьбы: Правда и ложь о М. Шолохове и А. Фадееве. - М. : Газ.-журн. об-ние "Воскресенье", 1994. - 254, с., л. ил. : ил.

3. Осипов, Валентин Осипович. Тайная жизнь Михаила Шолохова... : документальная хроника без легенд / В.О. Осипов. - М. : ЛИБЕРЕЯ, 1995. - 415 с., л. порт p.

4. Петелин, Виктор Васильевич. Жизнь Шолохова: Трагедия рус. гения / Виктор Петелин. - М. : Центрполиграф, 2002. - 893, с., л. ил. : портр. ; 21 см. - (Бессмертные имена).

5. Русская литература XX века: пособие для старшеклассников, абитуриентов и студентов / Л. А. Иезуитова, С. А. Иезуитов [и др. ] ; ред. Т. Н. Нагайцева. - СПб. : Нева, 1998. - 416 с.

6. Чалмаев В. А. На войне остаться человеком: Фронтовые страницы русской прозы 60-90-х годов: в помощь преподавателям, старшеклассникам и абитуриентам / В. А. Чалмаев. - 2-е изд. - М. : Изд-во Московского ун-та, 2000. - 123 с. - (Перечитывая классику).

7. Шолохова С. М. Казненный замысел: К истории ненаписанного рассказа /С. М. Шолоховва // Крестьянин.- 1995. - № 8.- февр.

"Судьба человека": как это было

История жизни Александра Исаевича Солженицына (11.XII.1918, Кисловодск) - это история бесконечной борьбы с тоталитаризмом. Уверенный в абсолютной нравственной правоте этой борьбы, не нуждаясь в соратниках, не страшась одиночества, он всегда находил в себе мужество противостоять советской системе - и победил в этом, казалось бы, совершенно безнадежном противостоянии. Его мужество было выковано всем опытом жизни, пришедшейся на самые драматические изломы советского времени. Те обстоятельства русской социально-исторической действительности 30-50-х годов, которые ломали и крушили твердые, как сталь, характеры профессиональных революционеров и бравых красных комдивов, лишь закалили Солженицына и приготовили его к главному делу жизни. Скорее всего и литературу он избрал как орудие борьбы - она отнюдь не самоценна для него, а значима постольку, поскольку дает возможность представительствовать перед миром от лица всех сломленных и замученных системой.

Окончание физико-математического факультета Ростовского университета и вступление во взрослую жизнь пришлось на 1941 г. 22 июня, получив диплом, Солженицын приезжает на экзамены в Московский институт истории, философии, литературы (МИФЛИ), на заочных курсах которого учился с 1939 г. Очередная сессия совпала с началом войны. В октябре мобилизован в армию, вскоре зачислен в офицерскую школу в Костроме. Летом 1942 г. - звание лейтенанта, а в конце - фронт: Солженицын командует «звукобатареей» в артиллерийской разведке. Офицером-артиллеристом он проходит путь от Орла до Восточной Пруссии, награждается орденами.

9 февраля 1945 г. капитана Солженицына арестовывают на командном пункте его начальника, генерала Травкина, который спустя год после ареста дает своему бывшему офицеру характеристику, где перечисляет, не побоявшись, все его заслуги - в том числе ночной вывод из окружения батареи в январе 1945 г., когда бои шли уже в Пруссии. После ареста - лагеря: в Новом Иерусалиме, в Москве у Калужской заставы, в спецтюрьме № 16 в северном пригороде Москвы (Марфинская «шарашка», описанная в романе «В круге первом», 1955-1968). С 1949 г. - лагерь в Экибастузе (Казахстан). С 1953 г. Солженицын - «вечный ссыльнопоселенец» в глухом ауле Джамбульской области, на краю пустыни. В 1956 г. - реабилитация и сельская школа в поселке Торфопродукт недалеко от Рязани, где недавний зэк учительствует, снимая комнату у Матрены Захаровой, ставшей прототипом хозяйки «Матрениного двора» (1959). В 1959 г. Солженицын «залпом», за три недели, создает повесть, при публикации получившую название «Один день Ивана Денисовича», которая после долгих хлопот А.Т. Твардовского и с благословления самого Н.С. Хрущева увидела свет в «Новом мире» (1962. № 11). С середины 50-х годов начинается наиболее плодотворный период творчества писателя: создаются романы «Раковый корпус» (1963-1967) и «В круге первом» (оба публикуются в 1968 г. на Западе), идет начатая ранее работа над «Архипелагом ГУЛАГ» (1958-1968; 1979) и эпопеей «Красное колесо» (работа над большим историческим романом «Р-17», выросшим в эпопею «Красное колесо», начата в 1964 г.).

В 1970 г. Солженицын становится лауреатом Нобелевской премии; выезжать из СССР он не хочет, опасаясь лишиться гражданства и возможности бороться на родине, - поэтому личное получение премии и речь нобелевского лауреата пока откладываются. В то же время его положение в СССР все более ухудшается: принципиальная и бескомпромиссная идеологическая и литературная позиция приводит его к исключению из Союза писателей (ноябрь 1969 г.), в советской прессе разворачивается кампания травли писателя. Это заставляет его дать разрешение на публикацию в Париже книги «Август четырнадцатого» (1971) - первого «Узла» эпопеи «Красное колесо». В 1973 г. в парижском издательстве ИМКА-Пресс увидел свет первый том «Архипелага ГУЛАГ».

В феврале 1974 г. на пике разнузданной травли, развернутой в советской прессе, Солженицына арестовывают и заключают в Лефортовскую тюрьму. Но его ни с чем не сравнимый авторитет у мировой общественности не позволяет советскому руководству просто расправиться с писателем, поэтому его лишают советского гражданства и высылают из СССР. В ФРГ, первой стране, принявшей изгнанника, он останавливается у Генриха Белля, после чего поселяется в Цюрихе (Швейцария). В 1975 г. опубликована автобиографическая книга «Бодался теленок с дубом» - подробный рассказ о творческом пути писателя от начала литературной деятельности до второго ареста и высылки и очерк литературной среды 60-70-х годов.

В 1976 г. писатель с семьей переезжает в Америку, в штат Вермонт. Здесь он работает над полным собранием сочинений и продолжает исторические исследования, результаты которых ложатся в основу эпопеи «Красное колесо».

Солженицын всегда был уверен в том, что вернется в Россию, - даже тогда, когда сама мысль об этом казалась невероятной. Но уже в конце 80-х годов возвращение стало постепенно осуществляться. В 1988 г. Солженицыну было возвращено гражданство СССР, а в 1990 г. в «Новом мире» публикуются романы «В круге первом» и «Раковый корпус». В 1994 г. писатель вернулся в Россию. С 1995 г. в «Новом мире» публикуются новый цикл - «двучастные» рассказы, миниатюры «Крохотки».

В творчестве А.И. Солженицына при всем его многообразии можно выделить три центральных мотива, тесно связанных друг с другом. Сконцентрированные в первой опубликованной его вещи «Один день Ивана Денисовича», они развивались, подчас обособленно друг от друга, но чаще взаимопереплетаясь. «Вершиной» их синтеза стало «Красное колесо». Условно эти мотивы можно обозначить так: русский национальный характер; история России XX века; политика в жизни человека и нации в нашем столетии. Темы эти, разумеется, вовсе не новы для русской реалистической традиции последних двух столетий. Но Солженицын, человек и писатель, почти панически боящийся не только своего участия в литературной группировке, но и любой формы литературного соседства, смотрит на все эти проблемы не с точки зрения писателя того или иного «направления», а как бы сверху, самым искренним образом направления игнорируя. Это вовсе не обеспечивает объективность, в художественном творчестве, в сущности, невозможную, - Солженицын очень субъективен. Такая открытая литературная внепартийность обеспечивает художественную независимость - писатель представляет только себя и высказывает только свое личное, частное мнение; станет ли оно общественным - зависит не от поддержки группы или влиятельных членов «направления», а от самого общества. Мало того, Солженицын не подлаживается и под «мнение народное», прекрасно понимая, что оно вовсе не всегда выражает истину в последней инстанции: народ, как и отдельный человек, может быть ослеплен гордыней или заблуждением, может ошибаться, и задача писателя - не потакать ему в этих ошибках, но стремиться просветлить.

Солженицын вообще никогда не идет по уже проложенному кем-то пути, прокладывая исключительно собственный путь. Ни в жизни, ни в литературе он никому не льстил - ни политическим деятелям, которые стремились, как Хрущев, сделать его советским писателем, бичующим пороки культа личности, но не посягающим на коренные принципы советской системы, ни политикам прошлого, ставшим героями его эпоса, которые, утверждая спасительные пути, так и не смогли их обеспечить. Он был даже жесток, отворачиваясь и разрывая по политическим и литературным соображениям с людьми, которые переправляли его рукописи за границу часто с серьезным риском для себя или же стремились помочь ему опубликовать свои вещи здесь. Один из самых болезненных разрывов, и личных, и общественных, и литературных, - с В.Я. Лакшиным, сотрудником Твардовского по «Новому миру», критиком, предложившим одно из первых прочтений писателя и сделавшим много возможного и невозможного для публикации его произведений. Лакшин не принял портрета А.Т. Твардовского в очерках литературной жизни «Бодался теленок с дубом» и не был, разумеется, согласен с трактовкой собственной роли в литературной ситуации 60-х годов, как она складывалась вокруг «Нового мира». Другой разрыв, столь же болезненный и жестокий, - с Ольгой Карлайл. В 1978 г. она выпустила в США книгу «Солженицын и тайный круг», в которой рассказывала о той роли, что принадлежала ей в организации тайных путей переброски на Запад рукописей «Архипелага ГУЛАГ» и «В круге первом» и о жестокости, с которой Солженицын отозвался о ней в «Теленке...». Все это многим и на родине, и на Западе дало основания для обвинений Солженицына в эгоцентризме и элементарной человеческой неблагодарности. Но дело здесь глубже - отнюдь не в личных особенностях характера. Это твердая жизненная позиция писателя, лишенного способности к компромиссу, единственно и дающая ему возможность выполнить свою жизненную предназначенность.